355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Мартен дю Гар » Семья Тибо, том 1 » Текст книги (страница 18)
Семья Тибо, том 1
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:50

Текст книги "Семья Тибо, том 1"


Автор книги: Роже Мартен дю Гар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 86 страниц)

XII. Заупокойное бдение у гроба мамаши Фрюлинг

Через несколько дней Антуан проснулся на рассвете от стука в ставни. Тряпичник не мог достучаться в ворота; он слышал, что в швейцарской дребезжит звонок, и заподозрил неладное.

В самом деле, умерла матушка Фрюлинг; последний удар свалил ее на пол у самой кровати.

Жак прибежал, когда старуху уже перекладывали на матрас. Рот у нее был открыт, виднелись желтые зубы. Это напомнило ему о чем-то ужасном… ах да, труп серой лошади на тулонской дороге… И вдруг подумалось, что на похороны может приехать Лизбет.

Прошло два дня. Она не приехала, она не приедет. Тем лучше. Он не пытался разобраться в своих чувствах. Даже после того, как он побывал на улице Обсерватории, он продолжал работать над поэмой, где воспевал возлюбленную и оплакивал разлуку с нею. Но видеть ее наяву он, пожалуй, и не хотел.

Однако он раз десять на дню проходил мимо швейцарской, всякий раз бросал туда тревожный взгляд и всякий раз возвращался к себе успокоенный, но не удовлетворенный.

Накануне похорон, когда он, поужинав в одиночестве, вернулся домой из соседнего ресторанчика, где они с Антуаном столовались с тех пор, как г-н Тибо отбыл в Мезон-Лаффит, первое, что ему сразу же бросилось в глаза, был чемодан, стоявший в дверях швейцарской. Он затрепетал, лоб покрылся испариной. В мерцании свечей вокруг гроба виднелась коленопреклоненная девичья фигурка, покрытая траурной вуалью. Он, не колеблясь, вошел. Две монахини равнодушно взглянули на него; но Лизбет не обернулась. Вечер был душный, собиралась гроза; воздух в комнате был спертый и сладковатый, на гробе увядали цветы. Жак остался стоять, жалея, что вошел; погребальное убранство вызывало у него неодолимую дурноту. Он уже не думал о Лизбет, он искал предлога, чтобы сбежать. Одна из монахинь поднялась, чтобы снять со свечки нагар, он воспользовался этим и вышел.

Догадалась ли девушка о его присутствии, узнала ли его шаги? Она догнала Жака раньше, чем он успел дойти до квартиры. Он обернулся, заслышав, что она бежит следом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу в темном углу лестницы. Она плакала под опущенной вуалью и не видела протянутой к ней руки. Он бы тоже заплакал, хотя бы из приличия, но не испытывал ровно ничего, кроме некоторой досады да робости.

Наверху хлопнула дверь. Жак испугался, что их могут застать, и вытащил ключи. Но из-за волнения и темноты никак не мог попасть в замочную скважину.

– Может быть, ключ не тот? – подсказала она.

Он был потрясен, когда услышал ее протяжный голос. Наконец дверь отворилась; Лизбет застыла в нерешительности; шаги спускавшегося по лестнице жильца приближались.

– Антуан на дежурстве, – шепнул Жак, чтобы подбодрить ее. И почувствовал, что краснеет. Она без особого смущения переступила порог.

Когда он запер дверь и зажег свет, она прошла прямо в его комнату и знакомым движеньем села на диван. Сквозь креп вуали он разглядел распухшие от слез веки, увидел лицо, быть может, подурневшее, но преображенное печалью. Заметил, что у нее забинтован палец. Он не решался сесть; в голове занозой сидела мысль о мрачных обстоятельствах, которыми было вызвано ее возвращение.

– Как душно, – сказала она, – будет гроза.

Она подвинулась, словно приглашая Жака сесть рядом, освобождая для него место – его место. Он сел, и тотчас, ни слова не говоря, даже не снимая вуали, а только откинув ее немного со стороны Жака, она точно так же, как прежде, прижалась лицом к его лицу. Прикосновение мокрой щеки было ему неприятно. Креп отдавал краской, лаком. Он не знал, что делать, что говорить. Захотел было взять ее за руку, она вскрикнула.

– Вы порезали палец?

– Ах, это… это ногтоеда, – вздохнула она.

В этом вздохе слилось все – и боль, и горе, и волна безысходной нежности. Она стала рассеянно разматывать бинт, и когда показался палец, сморщенный, синий, с отставшим из-за нарыва ногтем, у Жака перехватило дыхание и на миг все поплыло перед глазами, словно она вдруг обнажила перед ним сокровенные уголки своей плоти. А теплота ее тела, так тесно прижавшегося к нему, пронизывала его сквозь одежду. Она обратила к нему фарфоровые глаза, которые, казалось, вечно молили об одном – не делать ей больно. Невзирая на отвращение, ему захотелось поцеловать ее больную руку, исцелить ее поцелуем.

Но она встала и с печальным видом принялась бинтовать палец.

– Мне нужно идти туда, – сказала она.

Она казалась такой измученной, что он предложил:

– Не хотите ли чаю?

Она посмотрела на него странным взглядом и лишь потом улыбнулась…

– Конечно, хочу. Только помолюсь там немножко и вернусь.

Он торопливо вскипятил воду, заварил чай и отнес в свою комнату. Лизбет еще не было. Он сел.

Теперь он страстно хотел, чтобы она пришла. Он испытывал волнение, причин которого даже не пытался объяснить. Почему она не возвращается? Он не решался ее позвать, отобрать ее у матушки Фрюлинг. Но отчего она так долго не возвращается? Время шло. Он поминутно вставал и ощупывал чайник. Когда чай совсем остыл, поводов вставать больше не было, и он сидел теперь не шевелясь. От яркого света лампы болели глаза. От нетерпения знобило. По нервам ударила молния, сверкнувшая сквозь щели в ставнях. Придет ли она вообще? Он чувствовал, что его охватывает оцепенение, он был так несчастлив, что был бы рад умереть.

Глухой раскат. Бум! Взорвался чайник! Здорово получилось! Чай льется дождем, хлещет по ставням. Лизбет промокла до нитки, вода стекает по ее щекам, по крепу, и креп линяет, линяет, становится блеклым-блеклым и совсем прозрачным, как подвенечная фата… Жак вздрогнул: это пришла она, снова села рядом, прижалась лицом.

– Liebling, ты уснул?

Никогда еще она не говорила ему "ты". Она сбросила вуаль, и в полусне обрел он наконец лицо – несмотря на синеву под глазами и искривленный рот, настоящее лицо своей Лизбет. Она устало повела плечами.

– Теперь дядя на мне женится, – сказала она.

И поникла головой. Плакала ли она? Голос у нее был жалобный, но покорный; как знать, не испытывала ли она даже некоторого любопытства перед новым поворотом своей судьбы?

Настолько далеко Жак в анализе ее чувств не заходил. Ему хотелось, чтобы она была несчастлива, так неистова была в нем сейчас потребность ее жалеть. Он обнял ее, он сжимал ее все крепче и крепче, словно хотел растворить ее в себе. Она искала его губы, и он с жадностью отдал их ей. Никогда еще не испытывал он такого подъема. Должно быть, она заранее расстегнула корсаж, ему почти не пришлось искать – в ладонь тотчас легла всей своей горячей тяжестью голая грудь.

Тогда она повернулась, чтобы его руке удобнее было скользить под ее платьем по ничем не стесненному телу.

– Помолимся вместе за матушку Фрюлинг, – пробормотала она.

Он и не подумал улыбнуться; он сам был готов поверить, что творит молитву, – такая истовость была в его ласках.

Вдруг она вырвалась с каким-то стоном; он подумал было, что задел ее больной палец, что она убегает. Но она только шагнула, чтобы погасить свет, и вернулась к нему. Он услышал, как она шепчет ему в ухо "Liebling", как скользят ее губы в поисках его губ, как ее пальцы лихорадочно шарят по его одежде…

Его разбудил новый раскат грома; дождь барабанил по каменным плитам двора. Лизбет… Где же она? Непроглядная ночь. Жак лежал один на помятом диване. Он хотел было встать, пойти на поиски Лизбет; он даже чуть приподнялся на локте; но, не в силах бороться со сном, повалился опять на подушки.

Когда он наконец открыл глаза, было совсем светло.

Сперва он увидел на столе чайник, потом свою куртку, валявшуюся на полу. Тогда он все вспомнил и встал. И его охватило неодолимое желание сбросить с себя остатки одежды, вымыть влажное тело. Прохладная вода в тазу навела на мысль о крещении. Весь еще мокрый, он принялся расхаживать по комнате, выгибая поясницу, ощупывая сильные ноги, свежую после омовения кожу, – и совершенно забыв обо всем том постыдном, о чем могло бы напомнить ему это любование собственной наготой. Зеркало показало ему гибкого юношу, и впервые за много времени он, ничуть не смущаясь, стал разглядывать особенности своего телосложения. Вспомнив о былых своих грехопадениях, он даже пожал плечами и снисходительно улыбнулся. "Мальчишечьи глупости", подумал он; эта тема представилась ему окончательно исчерпанной, словно силы, долгое время никем не признанные, бродившие где-то стороной, обрели наконец свой истинный путь. Он не углублялся в размышления о том, что произошло этой ночью, он даже не думал о Лизбет, – он просто чувствовал радость в сердце, чувствовал, что очистился душой и телом. Не то, чтобы он открыл для себя нечто новое; скорее, он снова обрел былую уравновешенность; так человек, выздоравливающий после тяжелой болезни, радуется, но нисколько не удивляется возвращению сил.

Все еще голый, он прокрался в прихожую и приоткрыл входную дверь. Ему показалось, что снова, как накануне вечером, он видит в сумраке швейцарской коленопреклоненную фигурку Лизбет под траурною вуалью. Какие-то люди стояли на приставных лестницах и обтягивали черной материей парадную дверь. Он вспомнил, что похороны назначены на девять, и стал поспешно одеваться, собираясь точно на праздник. В это утро всякая деятельность доставляла ему радость.

Он заканчивал прибирать свою комнату, когда г-н Тибо, специально прибывший из Мезон-Лаффита, зашел за ним.

Он шагал за гробом рядом с отцом. В церкви он шел в процессии вместе со всеми, вместе со всеми этими людьми, которые ничего не знали, и пожал руку Лизбет без особого волнения, даже с чувством некоторого дружеского превосходства.

Весь день в швейцарской было пусто. Жак с минуты на минуту ожидал возвращения Лизбет, не отдавая себе отчета, какое желание таится под его нетерпением.

В четыре часа в дверь позвонили, он кинулся открывать; это был учитель латыни! Жак совсем забыл, что сегодня урок.

Он рассеянно слушал комментарии к Горацию, как вдруг опять позвонили. На этот раз она. Еще с порога она заметила открытую дверь в комнату Жака, спину учителя над столом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу и вопросительно глядели друг на друга. Жак не подозревал, что она пришла с ним проститься, что она шестичасовым поездом едет домой. Она не посмела ничего сказать, только вздрогнула легонько; ресницы у нее затрепетали, она приложила к губам больной палец, придвинулась к Жаку еще ближе и, как будто поезд уже уносил ее навсегда, послала короткий воздушный поцелуй и убежала.

Репетитор вернулся к прерванной фразе:

– "Purpurarum usus" равносильно "purpura qua utuntur"[66]66
  Обладание пурпурными одеждами… пурпурные одежды, которыми обладают (лат.).


[Закрыть]
. Вы улавливаете оттенок?

Жак улыбнулся, будто в самом деле уловил оттенок. Он думал о том, что скоро придет Лизбет, ему виделось ее лицо в сумраке прихожей, откинутая вуаль и воздушный поцелуй, который она для него словно оторвала от губ забинтованным пальцем.

– Продолжайте, – сказал учитель.

1921

ПОРА РАСЦВЕТА Перевод Г.ХудадовойI. Поступление Жака в Эколь Нормаль. – Разговор Антуана с Жаком. Объявление о приеме. Жак, Даниэль и Батенкур на обратном пути из Школы

Братья шагали вдоль решетки Люксембургского сада. Часы на Сенате только что пробили половину пятого.

– У тебя взвинчены нервы, – заметил Антуан – его стала утомлять торопливая походка брата. – Ну и жарища. Наверно, будет гроза.

Жак пошел медленнее, приподнял шляпу, сжимавшую виски.

– Нервы взвинчены? Да ничуть. Что, не веришь? Я просто удивляюсь своему спокойствию. Вот уже две ночи сплю непробудным сном, да так, что утром еле встаю. Право же, я совсем спокоен. И ты бы мог не ходить. И без того у тебя куча дел. Тем более и Даниэль будет. Ну да, представь себе, нарочно ради этого прикатил из Кабура[67]67
  Кабур – большой морской курорт в департаменте Кальвадос, в Нормандии.


[Закрыть]
– только что звонил по телефону узнать, в котором часу будет объявлен список принятых. Да, в этом отношении он прелесть. И Батенкур должен прийти… Сам видишь, в одиночестве я не останусь. – Он вынул часы: – Итак, через полчаса…

"Как он волнуется, – подумал Антуан, – да и я немного, хотя Фаври уверяет, что его фамилия занесена в списки".

Антуан, как обычно, когда дело касалось его самого, отметал всякое предположение о неудаче. Он посмотрел на младшего брата отеческим взглядом и, сжав губы, стал мурлыкать: "В сердце моем… в сердце моем…"; ах, черт, и привязался же этот мотив – утром его все напевала крошка Ольга. По-моему это Дюпарк[68]68
  Дюпарк Анри (1848–1933) – французский композитор, возродивший мелодический рисунок старинных французских баллад.


[Закрыть]
. Кстати, как бы она не забыла напомнить Белену о пункции седьмому номеру. «В сердце моем… та-та-та, та-та».

"Ну, положим, я принят, но буду ли я искренне, вполне искренне счастлив? Уж наверняка не так, как они", – раздумывал Жак, подразумевая Антуана и отца.

– А знаешь, как все получилось, когда я в последний раз обедал в Мезон-Лаффите, – сказал он, и к этому его побудило одно воспоминание. – Я только что развязался с устными экзаменами, и нервы у меня были измочалены. И вот представь: вдруг Отец – ты эту его манеру знаешь, бросает мне: "Как же нам с тобой быть, если тебя не примут?"

Жак осекся: налетело еще одно воспоминание. Он подумал: "До чего же я сегодня взбудоражен". Усмехнулся и подхватил брата под руку:

– Впрочем, Антуан, удивительно не это, а то, что произошло со мной наутро… Наутро – после того вечера. Мне просто необходимо поделиться с тобой. Я был свободен, и Отец поручил мне вместо него пойти на похороны господина Креспена. Помнишь? Вот тут и произошло нечто непостижимое. Оказалось, явился я слишком рано; полил дождь, я вошел в церковь. Надо сказать, раздражен я был ужасно, – потерял все утро. Однако, сам увидишь, это не объяснение… Словом, вхожу и сажусь в свободном ряду. И тут возле меня устраивается какой-то аббат. Обрати внимание вот на что: свободных мест было много, и все же аббат располагается бок о бок со мной. Совсем молод, конечно, из семинаристов. Такой чистенький, тщательно выбрит, благоухает зубным эликсиром, но меня раздражали его черные перчатки, а особенно зонт старомодный зонтище с черной ручкой… И пахло от него мокрой псиной. Пожалуйста, не смейся, Антуан. Вот увидишь, что будет дальше. Я все думал об этом священнике и ни о ком другом думать не мог. Он внимал богослужению, шевеля губами, вперив глаза в старый молитвенник. Ну что ж. Пусть так. Но при вознесении даров он не встал на колени на скамеечку – это еще было бы простительно, – а распростерся ниц прямо на полу на голых плитах. А я взял и остался стоять. Вот он поднимается с полу, замечает меня, встречается со мной взглядом, – быть может, он учуял в моей манере держаться что-то вызывающее? Словом, я подметил, как на его лице появилось строгое, осуждающее выражение, как он завел глаза, – и до того все это было ханжески напыщенно, до того все это раздражало… что я… как мне только взбрело это на ум – до сих пор не пойму. Я выхватил из кармана визитную карточку, впопыхах наискось написал несколько слов и протянул ее аббату. (Все это было неправдой. Жак просто сейчас вообразил, будто способен на такую выходку. Отчего он лгал?) Он с важностью вскинул голову, как видно, колебался, и мне пришлось… ну да, пришлось вложить карточку ему в руку! Он взглянул на нее, потом уставился на меня как ошалелый, сунул шляпу под мышку, как-то украдкой взял свой огромный старомодный зонт и без оглядки бросился бежать… ну да, бежать… Будто рядом с ним одержимый… Да и мне, ей-богу, невмоготу там было оставаться, я просто задыхался от злости! И ушел, так и не дождавшись похоронного кортежа.

– Ну а что же все-таки ты написал на карточке?

– Ах да, на карточке! До того все это глупо, что я и сказать не решаюсь. Написал: "Ну, а я не верую!" Поставил восклицательный знак! Подчеркнул! И все это на визитной карточке! Какая чушь! "Я не верую!" Глаза его округлились, взгляд застыл. – Да и как можно вообще утверждать это?

Он помолчал, провожая глазами молодого человека, одетого в траурный костюм безукоризненного покроя и переходившего площадь Медичи.

– Вот ведь нелепость, – произнес он дрогнувшим голосом, как будто принуждая себя к какому-то тягостному признанию. Знаешь, о чем я сейчас подумал? О том, что вот если бы ты умер, я непременно стал бы носить хорошо сшитый черный костюм, как вон у того субъекта, что маячит вдали. И захотелось, чтобы ты умер, страстно захотелось… Как по-твоему, уж не кончу ли я свои дни в доме для умалишенных?

Антуан пожал плечами.

– А жаль, если так не получится! Уж я бы там постарался, вел бы самоанализ до самой последней стадии безумия. Послушай, я задумал написать повесть о том, как один очень умный человек сошел с ума. Все его поступки были бы нелепы, однако действовал бы он, все тщательно обдумывая, и воображал бы, что ведет себя, следуя железной логике. Понятно? Я бы проник в самое средоточие его интеллекта и…

Антуан молчал. Один из его излюбленных приемов, к которому он обычно прибегал. Но он научился так молчать, так внимательно вслушиваться, что мысль собеседника не сникала, а пробуждалась.

– Эх, вот если бы только было время поработать, заняться творческими исканиями, – вздохнул Жак. – А то вечно эти экзамены. А ведь мне уже целых двадцать лет. Просто ужасно…

"Да вдобавок снова чирей нарывает, хоть я и смазал его йодом", подумал он, прикасаясь к затылку – к тому месту, где натирал воротничок, раздражая головку фурункула.

– Скажи-ка, Антуан, – начал он снова, – ведь в двадцать лет ты уже не был мальчишкой, верно? Я-то хорошо это помню. Ну а сам я не меняюсь. И чувствую, что, по сути, я и теперь такой же, каким был десять лет тому назад. Не находишь?

– Нет.

"А ведь он прав, – раздумывал Антуан, – вот оно постижение неизменности явлений или, скорее, неизменность постижения явлений… Например, важный старик говорит: "Чехарду я просто обожал". И руки у него теперь те же и ноги те же. Сам он тот же, что был когда-то. Да и я все такой же, как в ту жуткую для меня ночь в Котрэ, когда я от страха не решался из комнаты выйти: а ведь то был сам доктор Тибо собственной персоной… главный врач нашей клиники… сильная личность…" – добавил он с самодовольством, словно услышав, как говорит о нем кто-то из студентов-медиков.

– Я тебя раздражаю? – спросил Жак. Он снял шляпу и вытер лоб.

– Да отчего же?

– Отлично это вижу: еле отвечаешь и слушаешь так, словно я болен, в бреду.

– Вовсе нет.

"Если промывание ушей не даст снижения температуры…" – подумал Антуан, вспоминая страдальческое личико ребенка, которого утром доставили в больницу… "В сердце моем… в сердце моем… та-та-та, та-та…"

– Ты вбил себе в голову, будто я нервозен, – продолжал Жак, – повторяю, ты ошибаешься. Послушай, Антуан, хочу тебе кое в чем признаться: так вот, иной раз мне почти хочется, чтобы меня не приняли.

– Почему же?

– Потому что хочу сбежать.

– Сбежать? От кого?

– От всех и всего. От сложности жизни! От тебя, от них, от вас всех.

Антуан не сказал то, что думал: "Ты несешь чепуху", – нет, он повернулся к брату, испытующе посмотрел на него.

– Отрезать пути к отступлению, – продолжал Жак. – Уехать! Да, да, уехать, уехать одному куда угодно, хоть на край света! Там, в далеких краях, я обрел бы спокойствие, стал бы работать. – Он знал, что никуда не уедет, и поэтому с особенным пылом предавался мечтам. Немного помолчав, с вымученной улыбкой он заговорил снова: – И вот оттуда, из своего далека, я, пожалуй, и мог бы простить их, но только оттуда – из далека.

Антуан остановился.

– Так ты все еще думаешь об этом?

– О чем?

– Да вот ты говоришь – простить их. Кого, за что простить? За то, что тебя отправляли в исправительную колонию?

Жак метнул на него недобрый взгляд, пожал плечами и пошел дальше. Разумеется, дело касалось его пребывания в Круи! Но вдаваться в объяснения не стоит. Антуан все равно не поймет.

Да и, кроме того, откуда исходит мысль о прощении? Как и сам толком не знал, хотя перед ним вечно вставал вопрос, какой сделать выбор – простить или же вынашивать в душе чувство старой обиды; не противиться, смириться, стать мелкотравчатым среди всех других мелкотравчатых или же, напротив, подстрекать, развивать те всеразрушительные силы, которые в нем бушуют, и броситься с былою яростью против… да он и сам не знал, против чего, против обыденности, мещанской морали, семьи, общества! Он затаил зло с детских лет; подсознательно он все время чувствовал, что никем не признан, а ведь ему должны были бы оказывать знаки внимания, на которые он имел право, но им пренебрегает весь род человеческий… Да, сомнений нет, если б в один прекрасный день удалось скрыться, он бы наконец обрел внутреннее равновесие, которого у него нет по вине других.

– И там я принялся бы за работу, – повторил он.

– Где же это там?

– Ну вот видишь, ты спрашиваешь где! Да тебе, Антуан, этого не понять. Ты всегда жил в согласии со всем, что тебя окружает. Тебе всегда нравился путь, который ты избрал.

И вдруг он мысленно стал осуждать старшего брата, что редко позволял себе. Антуан представился ему самодовольным и ограниченным. Энергичен, верно, – но умен ли он? Ну да, ум натуралиста! До того положительный ум, что Антуан находит в занятиях науками полнейшее удовлетворение! Ум, построивший для себя целую философию на одном лишь понятии активной деятельности, вполне довольный ею! И что всего важнее, – ум, который все обесценивает, лишает окружающее того, что составляет истинный смысл, истинную красоту вселенной.

"Нет, я не такой, как ты", – подумал он запальчиво. И отстранился от брата, молча пошел один по самому краю тротуара.

"Я здесь задыхаюсь, – раздумывал он. – Все, что я вынужден делать по их воле, мне ненавистно, смерти подобно! А чего стоят мои наставники! Мои сотоварищи! А их увлечения, их любимые книги! Эти современные писатели! Ах, если б хоть один человек в целом мире мог только предположить, что я представляю собою, вникнуть в мои замыслы! Да и никто и не догадывается, даже Даниэль!"

Он не слушал, что говорил ему Антуан. "Забыть все, что я уже написал, думал он. – Вырваться на простор! Заглянуть в свою душу и высказать все! Ведь еще никто не осмеливался высказать все. И вот час пробил: выскажу я!"

Стояла такая жара, что трудно было подниматься по крутой улице Суфло. Братья пошли медленнее. Антуан все еще говорил. Жак молчал. И, заметив это, усмехнулся, подумал: "В сущности, спорить с Антуаном я никогда не мог. Или я даю ему отпор и прихожу в бешенство, или смиренно выслушиваю доводы, которые он выкладывает с такой последовательностью, и молчу. Как сейчас. И в этом есть что-то двоедушное. Ведь знаю, что Антуан принимает мое молчание за согласие, а это не так. Далеко не так! За свои идеи я держусь крепко. Пусть другие считают их сумбурными – мне все равно. В их ценности я уверен. Дело лишь за тем, чтобы умело доказать эту ценность. А так и будет, когда я этим займусь! Доказательства всегда найдутся. Ну, а Антуан идет в гору, в гору. И никогда не задается вопросом: а может быть, мои рассуждения в чем-то обоснованны. Но до чего ж я все-таки одинок…" И ему с новой силой захотелось уехать. "Все бросить, сразу, вот было бы чудесно! Опустевшие комнаты! Чудо отъезда"[69]69
  Опустевшие комнаты! Чудо отъезда… и далее. – Цитата из романа французского писателя Андре Жида (1869–1951) «Яства земные» (1897), написанного в жанре лирической прозы и пронизанного духом эстетства и крайнего индивидуализма.


[Закрыть]
. Он снова усмехнулся, бросил недобрый взгляд на Антуана и продекламировал:

– Семьи, я ненавижу вас! О, замурованный очаг, о, запертые двери…

– Откуда это?

– Натанаэль! Ты мимоходом все увидишь, но не останешься нигде…

– Откуда же?

– Да так, из одной книги, – ответил Жак уже без улыбки. И вдруг заторопился. – Из книги, повинной во всем! Из книги, в которой Даниэль нашел оправдание всему… Хуже того – восхваление своих… своих цинических взглядов! Из книги, которую он теперь знает наизусть, а я… Нет, – добавил он дрогнувшим голосом, – нет, нет, я не могу оказать, что она мне омерзительна, но видишь ли, Антуан, эта книга обжигает руки, когда читаешь ее, и я не хотел бы остаться наедине с ней, потому что считаю ее опасной. Помимо воли с удовольствием он повторил: – Опустевшие комнаты, чудо отъезда… – Потом замолчал и вдруг добавил совсем другим тоном скороговоркой, глухо: – Ведь я только говорю – уехать! Но слишком поздно. Я и в самом деле не могу теперь уехать.

Антуан возразил:

– Ты всегда говоришь "уехать" с таким видом, как будто хочешь сказать: "Навек покинуть родину!" Разумеется, все это не так просто. Но отчего бы тебе не отправиться в какое-нибудь путешествие? Если ты принят, отец сочтет вполне естественным, что летом тебе надо развеяться.

Жак покачал головой:

– Слишком поздно.

Что он подразумевал под этим?

– Но ведь ты же не собираешься проторчать два месяца в Мезон-Лаффите в обществе отца и Мадемуазель?

– Собираюсь.

И он сделал какой-то уклончивый жест. Меж тем они уже пересекли площадь Пантеона, и, когда вышли на улицу Ульм, он указал пальцем на людей, группами стоявших перед Эколь Нормаль, и нахмурился.

"До чего же своеобразная натура", – подумал Антуан. Он часто отмечал это, – снисходительно, с какой-то подсознательной гордостью. И хоть он терпеть не мог непредвиденного, а Жак вечно сбивал его с толку, он всегда старался понять брата. Несвязные речи, вырывавшиеся у Жака, заставляли Антуана, обладавшего деятельным умом, все время упражнять мысль в поисках смысла, что, впрочем, его забавляло и, как он воображал, позволяло постичь характер младшего брата. На самом же деле бывало так: стоило только Антуану решить, что с точки зрения психологической он сделал в высшей степени правильное заключение, как новые высказывания Жака опрокидывали все его логические построения; приходилось начинать все сызнова и чаще всего делать прямо противоположные выводы. Таким образом, в каждой беседе с братом у Антуана неожиданно возникал целый ряд самых противоречивых суждений, причем последнее из них всегда казалось ему окончательным.

Они подходили к угрюмому фасаду Эколь Нормаль. Антуан обернулся к брату и окинул его проницательным взглядом. "Когда смотришь в корень вещей, пришло ему в голову, – видишь, что этот юнец и не подозревает, какая у него тяга к семейной жизни".

Ворота были отворены, и во дворе толпился народ.

У парадного входа Даниэль де Фонтанен болтал со светловолосым молодым человеком.

"Если Даниэль первым нас заметит, значит, я принят", – подумал Жак. Но Антуан окликнул их, и Фонтанен с Батенкуром обернулись одновременно.

– Чуточку нервничаешь? – осведомился Даниэль.

– Ничуть не нервничаю.

"Если он произнесет имя Женни, значит, я принят", – загадал Жак.

– Нет ничего хуже последних пятнадцати минут перед объявлением списка, – заметил Антуан.

– Вы думаете? – с улыбкой возразил Даниэль. Из ребячества он частенько противоречил Антуану, величал его доктором и посмеивался над его видом важным не по летам. – В ожидании всегда есть своя прелесть.

Антуан пожал плечами.

– Слышишь? – спросил он брата. – Ну, что до меня, – продолжал он, – то хоть мне приходилось уже четырнадцать, а то и пятнадцать раз испытывать такие "ожидания", я так к ним и не привык. К тому же я заметил: те, кто в такие минуты надевает личину стоиков, как правило, люди посредственные или малодушные.

– Не всем дано находить прелесть в нетерпеливом ожидании, – заметил Даниэль, который смотрел на Антуана чуть насмешливым взглядом, теплевшим, когда он переводил глаза на Жака.

Антуан продолжал развивать свою мысль.

– Говорю вам серьезно: сильные духом задыхаются, пребывая в неизвестности. Настоящее мужество отнюдь не в том, чтобы бесстрастно ждать начала каких-то событий, а в том, чтобы ринуться им навстречу, поскорее все узнать и принять к сведению, Правда, Жак?

– Нет, я, пожалуй, разделяю мнение Даниэля, – ответил Жак, ровно ничего не слышавший. Даниэль продолжал разговаривать с Антуаном, и Жак вкрадчиво спросил, чувствуя, что плутует:

– А твои мать и сестра все еще в Мезон-Лаффите?

Даниэль не услышал, и Жак, продолжая упрямо твердить про себя: "Я провалился", – все же чувствовал, что его вера в успех непоколебима. "Отец будет доволен". Он заранее улыбнулся и одарил улыбкой Батенкура:

– Спасибо, что пришли, Симон.

Батенкур с приязнью смотрел на него и не мог скрыть, как горячо он восторгается другом Даниэля, что нередко раздражало Жака, потому что он не мог ответить ему таким же дружеским чувством.

Гул голосов во дворе вдруг стих. За стеклом одного из окон нижнего этажа появился белый бумажный прямоугольник. Не отдавая себе в этом отчета, Жак испытал такое ощущение, будто бурный поток подхватил его и понес к вещему бумажному листку. В ушах у него зашумело, но он услышал, как Антуан произнес:

– Принят! Ты – третий.

Да, он услышал голос брата – такой теплый, такой радостный, но смысл его слов понял только тогда, когда, несмело повернув голову, увидел его ликующее лицо. Обессилевшей рукой Жак сдвинул на затылок шляпу – по его лицу струился пот. К нему уже шагали Даниэль и Батенкур, стороной обходившие толпу. Даниэль смотрел на Жака, а Жак – в упор на Даниэля, у того верхняя губа вздернулась, обнажая зубы, хотя на лице не было и намека на улыбку.

Шум нарастал, заполнил весь двор. Жизнь возобновилась. Жак глубоко вдохнул воздух; кровь снова начала свершать свой круговорот в его теле. И вдруг опять перед его мысленным взором возникла западня, ловушка, и он подумал: "Я попался". Другие мысли обступили его. Он вновь пережил все то, что произошло за несколько мгновений на устном экзамене по греческому языку, и тот миг, когда он допустил ошибку; снова он увидел зеленое сукно на столе и профессорский палец, впившийся в том "Choephores"[70]70
  «Хоэфоров» (греч.).
  «Хоэфоры» («Приносительницы жертвенных возлияний», в русской традиции, «Жертва у гроба») – вторая часть трагической трилогии «Орестея» древнегреческого поэта Эсхила (V в. до н. э.).


[Закрыть]
, затверделый, выпуклый ноготь – словно кусок, отбитый от рога.

– Кто же первый?

Он и не слушал, чью фамилию произнес Батенкур. "Первым был бы я, если б понял слова "пристанище", "святилище"… "Стражи домашнего святилища…" И много-много раз с ожесточением старался он восстановить последовательность своих рассуждений, которые и привели его к непростительно нелепой ошибке.

– Да ну же, доктор! Сделайте довольное лицо! – воскликнул Даниэль, похлопывая по плечу Антуана, который наконец улыбнулся.

Радость у Антуана почти всегда была какой-то скованной, потому что напускная важность не позволяла ему восторженно выказывать свои чувства. Даниэль же, напротив, всегда радовался от всей души. И сейчас с каким-то, пожалуй, чувственным удовольствием разглядывал он лица друзей, соседей и в особенности женщин – матерей и сестер, явившихся сюда; нежность их без стеснения проявлялась в каждом слове, в каждом жесте.

Антуан взглянул на часы и спросил Жака:

– Ну как, у тебя еще есть тут дела?

Жак вздрогнул.

– Дела? Никаких, – ответил он с расстроенным лицом. Он только сейчас заметил, что нечаянно, – конечно, это случилось, когда вывесили список, разбередил волдырь на губе, который вот уже целую неделю обезображивал его.

– Тогда давай улетучимся, – предложил Антуан. – До обеда мне еще надо навестить больного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю