Текст книги "Семья Тибо, том 1"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 86 страниц)
– Антуан, Антуан! – крикнул он. – Поклянись мне, что ты ничего не скажешь! Поклянись! Если папа узнает, он… Ведь папа любит меня, это его огорчит. Он не виноват, что мы с ним по-разному смотрим на жизнь… – И вдруг взмолился: – Ах, Антуан, но уж ты… Не покидай, не покидай меня, Антуан!
– Да нет, мой малыш, да нет же, поверь, я ведь с тобой… Я никому ничего не скажу, сделаю все так, как ты захочешь. Но только расскажи мне все до конца.
И, видя, что Жак не решается продолжать, спросил:
– Он тебя бил?
– Кто?
– Дядюшка Леон.
– Да нет!
Жак был так удивлен, что даже улыбнулся сквозь слезы.
– Тебя никто не бьет?
– Нет же.
– Правда? Никогда, никто?
– Никто!
– Ну, рассказывай дальше.
Молчание.
– А новый, Артюр? Он тоже нехорош?
Жак покачал головой.
– В чем же дело? Тоже ходит в кафе?
– Нет.
– Ах, так! Значит, с ним ты гуляешь?
– Да.
– Тогда что же тебе не нравится? Он с тобою груб?
– Нет.
– Так что же? Ты не любишь его?
– Нет.
– Почему?
– Потому.
Антуан не знал, о чем спрашивать дальше.
– Но какого черта ты не пожалуешься? – начал он снова. – Почему не расскажешь обо всем директору?
Дрожа всем телом, Жак прильнул к Антуану.
– Нет, нет… Антуан, ты ведь поклялся, правда? Поклялся, что никому не скажешь, – умолял он. – Ничего, ничего, никому!
– Да, да, я сделаю, как ты просишь. Я хочу только знать: почему ты не пожаловался директору на дядюшку Леона?
Жак, не разжимая зубов, мотал головой.
– Может быть, ты считаешь, что директор сам все знает и смотрит на эти вещи сквозь пальцы? – подсказал Антуан.
– Ах, нет!
– А что ты вообще можешь сказать про директора?
– Ничего.
– Думаешь, что он плохо обращается с другими детьми?
– Нет, с чего ты взял?
– Вид у него любезный, но теперь я не могу ни за что поручиться: дядюшка Леон тоже ведь такой славный на вид! Слышал ли ты про директора что-нибудь худое?
– Нет.
– Может быть, надзиратели боятся? Дядюшка Леон, Артюр – они боятся его?
– Да, боятся немного.
– Почему?
– Не знаю. Наверно, потому, что он директор.
– А ты? Ты ничего не замечал, когда он с тобой разговаривает?
– Что замечал?
– Когда он к тебе заходит, как он держится?
– Не знаю.
– Ты не решаешься поговорить с ним откровенно?
– Нет.
– А если б ты ему сказал, что дядюшка Леон, вместо того чтобы гулять с тобой, сидит в кафе и что тебя запирают в прачечной, – что бы он тогда, по-твоему, сделал?
– Выгнал бы дядюшку Леона! – с ужасом сказал Жак.
– Ну, и что же мешало тебе тогда все ему рассказать?
– То и мешало, Антуан!
Антуан выбивался из сил, пытаясь разобраться в этом клубке непонятных ему отношений, в которых, он чувствовал, запутался его брат.
– И ты не хочешь мне сказать, что же мешает тебе признаться? Или, может быть, ты и сам этого не знаешь?
– Ведь есть… рисунки… под которыми меня заставили подписаться, прошептал Жак, потупясь. Он замялся, помолчал, потом решился: – Но дело не только в этом… Господину Фему ничего нельзя говорить, потому что он директор. Понимаешь?
Голос был усталый, но искренний, Антуан не настаивал; он побаивался себя, зная свою привычку делать слишком поспешные и далеко идущие выводы.
– Но учишься-то ты хорошо? – спросил он.
Показался шлюз, на баржах уже светились окошки. Жак все шагал, уставясь в землю.
Антуан повторил:
– Значит, и с учением у тебя не ладится?
Не поднимая глаз, Жак кивнул головой.
– Почему же директор говорит, что учитель тобой доволен?
– Потому, что так ему говорит учитель.
– А зачем ему это говорить, если оно не так?
Видно было, что Жаку стоит немалых усилий отвечать на все эти вопросы.
– Понимаешь, – сказал он вяло, – учитель человек старый, он даже не требует, чтоб я занимался; ему говорят, чтобы он приходил, он и приходит, вот и все. Знает, что все равно никто с него не спросит. Да и ему лучше тетрадей не надо проверять. Посидит у меня часок, поболтаем немного, он ведь со мной по-товарищески, – расскажет про Компьень, про учеников своих, и дело с концом… Ему тоже не сладко живется… Рассказывает мне про свою дочь, у нее все время боли в животе, и вечно она ссорится с его женой, потому что он второй раз женат. И про сына говорит, он унтер-офицером был, а его разжаловали, потому что он влез в долги из-за какой-то бухгалтерской жены… Мы с ним оба притворяемся, что заняты тетрадями, уроками, но, по правде говоря, ничего с ним не делаем…
Он замолчал. Антуан не знал, что ответить. Его охватила чуть ли не робость перед этим ребенком, который уже успел приобрести такой жизненный опыт. Да и не было нужды о чем-то расспрашивать. Не ожидая вопросов, мальчик опять заговорил тихо, монотонно и сбивчиво; трудно было уследить за ходом его мысли, трудно было понять, чем вызвано это внезапное словоизвержение да еще после такого долгого и упорного нежелания говорить.
– …Это все равно как с разбавленным вином, ну, знаешь, с этой подкрашенной водичкой… Я ее им отдаю, понимаешь? Дядюшка Леон первый начал ее выпрашивать; а мне она вовсе и не нужна, с меня и простой воды хватает… Мне другое противно – чего они все время топчутся в коридоре? Туфли мягкие, их и не услышишь. Иногда даже страшно становится. Не то чтоб я их боялся, нет, но мне нельзя повернуться, чтоб они тут же не увидели и не услышали… Я всегда один – и никогда по-настоящему не бываю один, понимаешь, ни на прогулке, – нигде! Я знаю, это пустяк, но когда это тянется изо дня в день ты даже представить себе не можешь, что это такое, ну, точно тебя сейчас стошнит… Бывают дни, когда, кажется, забился бы под кровать и заревел… Нет, не плакать хочется, а плакать, чтоб никто тебя не видел, понимаешь?.. Вот и с твоим приездом сегодня утром: конечно, они предупредили меня в часовне. Директор послал секретаря, чтобы тот проверил, как я одет, и мне мигом принесли пальто и шляпу, потому что я с непокрытой головой вышел… Нет, нет, не думай, Антуан, будто они это сделали, чтобы тебя обмануть… Совсем нет, – просто у них так заведено. Вот и по понедельникам, в первый понедельник каждого месяца, когда папа приезжает на заседание своего совета, они то же самое делают, всякие там мелочи, лишь бы папа остался доволен… И с бельем тоже так: чистое белье, которое ты видел сегодня утром, оно всегда лежит у меня в шкафу, на случай, если кто зайдет… Это не значит, что у меня всегда грязное белье, вовсе нет, они его довольно часто меняют, и даже если я прошу лишнее полотенце, мне дают. Но так уж здесь заведено, понимаешь, – пускать пыль в глаза, когда кто придет… Наверно, я зря тебе все это рассказываю, Антуан, тебе теперь будет такое мерещиться, чего и в помине нет. Мне не на что жаловаться, уверяю тебя, и режим у меня очень мягкий, и никто не пытается мне ничем досадить, наоборот. Но сама эта мягкость, понимаешь?.. И потом – нечем заняться! Целый день как на привязи, и нечем, абсолютно нечем заняться! Поначалу часы тянулись долго-долго, ты даже представить себе не можешь, что это значит, ну, а потом я сломал пружину в своих часах, и с этого дня стало полегче, и я понемногу привык. Но это… не знаю, как получше сказать… Ну, будто ты спишь на дне самого себя, прямо на дне… Даже и не страдаешь по-настоящему, потому что все это как бы во сне. Но все равно мучаешься, понимаешь?
Он на мгновенье умолк – и опять заговорил, еще более сбивчиво, и голос у него прерывался:
– И потом, Антуан, я не могу тебе всего сказать… Да ты и сам знаешь… Когда все время вот так, один, в голову начинает лезть всякая всячина… Тем более… Ну, после рассказов дядюшки Леона, вот… и еще рисунки… Это хоть какое-то развлечение, понимаешь? Понаделаю их про запас… А ночью они так и стоят перед глазами… Я сам знаю, что это нехорошо… Но один, совсем один, понимаешь? Всегда один… Ах, я зря тебе это рассказываю… Чувствую, потом буду жалеть… Но я так устал сегодня… Просто не могу удержаться…
И заплакал еще громче.
Он испытывал мучительное чувство – ему казалось, что он невольно лжет, и чем больше он пытался сказать правду, тем меньше это удавалось. В том, что он говорил, как будто не было ни малейшего искажения истины; однако он сознавал, что тон, каким он об этом говорил, и самый выбор признаний, и смятение, звучавшее в его словах, – все это давало о его жизни искаженное представление; но поступить по-другому он тоже не мог.
Они почти не двигались с места; впереди была добрая половина пути. Шестой час. Еще не стемнело, от воды поднимался туман, расползался по берегу, окутывал их обоих.
Поддерживая еле шедшего брата, Антуан напряженно размышлял. Не о том, что ему делать, – это он знал твердо: во что бы то ни стало вырвать отсюда малыша! Он думал о том, как добиться его согласия. Это оказалось нелегко. После первых же слов Жак повис у него на руке, заерзал, стал напоминать, что Антуан дал клятву никому ничего не говорить, ничего не предпринимать.
– Да нет же, родной мой, я свое слово сдержу, я ничего не стану делать против твоей воли. Но ты послушай меня. Это нравственное одиночество, эта лень, это общение бог знает с кем! Подумать только, еще утром я воображал, что тебе здесь хорошо!
– Но мне и вправду хорошо!
Все то, на что он сейчас жаловался, внезапно исчезло, теперь заточение рисовалось ему только в радужном свете: праздность, полная бесконтрольность, оторванность от родных.
– Хорошо? Стыд и срам, если бы это было так! Это тебе-то! Нет, мой мальчик, я никогда не поверю, что тебе нравится гнить в этом болоте. Ты опускаешься, ты тупеешь; это и так слишком затянулось. Я обещал тебе ничего не предпринимать без твоего согласия, и я свое слово сдержу, можешь быть спокоен; но, прошу тебя, давай взглянем на вещи трезво, – вдвоем, как друзья… Разве мы теперь с тобой не друзья?
– Друзья.
– Ты мне веришь?
– Да.
– Тогда чего ты боишься?
– Я не хочу возвращаться в Париж!
– Но сам посуди, мой мальчик, после той жизни, о которой ты мне сейчас рассказал, жизнь в семье не покажется тебе хуже!
– Покажется!
Этот крик души потряс Антуана, он замолчал.
Он был в полном замешательстве. "Черт бы меня побрал!" – твердил он про себя, не в состоянии собраться с мыслями. Времени было в обрез. Ему казалось, что он блуждает в потемках. И вдруг завеса разорвалась. Решение пришло! В мозгу мгновенно выстроился целый план. Он засмеялся.
– Жак! – вскричал он. – Слушай меня и не перебивай. Или лучше ответь: если бы вдруг мы с тобой оказались одни на свете, только ты и я, захотел бы ты уехать со мной, со мной жить?
Мальчик не сразу понял.
– Ох, Антуан, – выговорил он наконец, – да как же? Ведь папа…
Отец закрывал дорогу в будущее. У обоих одновременно мелькнуло: "Как бы все сразу устроилось, если бы вдруг…" Поймав отражение собственной мысли в глазах брата, Антуан устыдился и отвел взгляд.
– Да, конечно, – сказал Жак, – если б я мог жить с тобой, только с тобой вдвоем, я бы стал совсем другим! Начал бы заниматься… Я бы учился, и, может, из меня бы вышел поэт… Настоящий…
Антуан нетерпеливым жестом прервал его.
– Так вот, слушай: если я дам тебе слово, что никто, кроме меня, не будет тобой заниматься, ты согласился бы уехать отсюда?
– Д-да…
Он соглашался только из потребности в любви, из нежелания перечить брату.
– А ты дал бы мне право действовать по своему усмотрению, организовать твою жизнь и ученье, приглядывать за тобой, как за сыном?
– Да.
– Отлично, – сказал Антуан и умолк. Он размышлял. Его желания всегда были так могучи, что он не привык сомневаться в возможности их осуществить; до сих пор ему удавалось довести до конца все, чего он действительно по-настоящему хотел.
С улыбкой обернулся он к младшему брату.
– Это не мечты, – заговорил он, не переставая улыбаться, но тоном решительным и серьезным. – Я знаю, на что я иду. Не пройдет и двух недель, слышишь, двух недель… Положись на меня! Смело возвращайся в свой скворечник и виду не подавай. Не пройдет и двух недель, клянусь тебе, ты будешь на воле!
Почти не слушая, в порыве внезапной нежности, Жак прильнул к Антуану; ему хотелось свернуться возле него в комочек и замереть, проникаясь теплом его тела.
– Положись на меня! – повторил Антуан.
Он чувствовал себя окрепшим и словно бы облагороженным; приятно было ощущать в себе эту новую радость и силу. Он сравнивал свою жизнь с жизнью Жака. "Бедняга, вечно с ним происходит такое, чего не бывает с другими!" Правильнее было сказать: "Чего никогда не бывало со мной". Он жалел Жака, но особенно остро ощущал огромную радость быть Антуаном, Антуаном, гармоничным, великолепно организованным, созданным для счастья, Антуаном, которому суждено стать великим человеком, великим врачом! Ему хотелось прибавить шагу, идти, весело насвистывая на ходу, но Жак еле волочил ноги и казался вконец измученным. Впрочем, они уже подходили к Круи.
– Положись на меня! – шепнул он еще раз, прижимая к себе локоть Жака.
Господин Фем стоял у ворот и курил сигару. Завидев их еще издали, он вприпрыжку побежал навстречу.
– Наконец-то! Вот это прогулка! Бьюсь об заклад, вы были в Компьене!
Он радостно смеялся и воздевал вверх ручки.
– Берегом шли? Ах, это прелестная дорога! Какие у нас великолепные места, не правда ли?
Он вынул часы.
– Не смею приказывать, доктор, но если вы не хотите еще раз опоздать на поезд…
– Бегу, – сказал Антуан.
Он обернулся к брату, и его голос дрогнул:
– До свиданья, Жак.
Смеркалось. В полумраке он различил покорное лицо, синие веки, прикованный к земле взгляд.
– До свиданья, – повторил он.
Артюр ждал во дворе. Жак хотел попрощаться с директором, но г-н Фем повернулся к нему спиной; он, как всегда по вечерам, собственноручно запирал на засовы ворота. Сквозь лай собаки Жак услышал голос Артюра:
– Ну, идете вы, что ли?
Жак поплелся за ним.
Войдя в свою камеру, он почувствовал облегчение. Стул Антуана стоял на прежнем месте, у стола. Мальчика еще окутывала любовь брата. Он переоделся в будничное платье. Он очень устал, но голова была ясной; кроме обычного Жака, в нем жило теперь другое существо, бесплотное, родившееся на свет лишь сегодня; оно следило за всеми движениями первого и властвовало над ним.
Он не мог усидеть на месте и принялся кружить по комнате. Им владело новое могучее чувство – сознание собственной силы. Подойдя к двери, он застыл, прижавшись лбом к стеклу и пристально глядя на лампу в пустом коридоре. Духота от калорифера нагнетала усталость. Внезапно за стеклом выросла тень. Дверь, запертая на два поворота ключа, отворилась – Артюр принес ужин.
– Поторапливайся, гаденыш!
Прежде чем приступить к чечевице, Жак переложил с подноса на стол кусок швейцарского сыра, составил стакан подкрашенной воды.
– Это мне? – сказал служитель.
Он заулыбался, схватил кусок сыра и принялся есть, укрывшись за шкаф, чтобы его не видно было через дверь. Это был час, когда г-н Фем, прежде чем сесть за ужин, обходил в мягких домашних туфлях коридоры, и его посещение чаще всего обнаруживалось уже после его ухода, когда в зарешеченное окошко над дверью тянуло из коридора отвратительным сигарным духом.
Жак доедал хлеб, макая большие куски мякиша в черную чечевичную жижу.
– А теперь – на перинку, – сказал Артюр, когда Жак закончил.
– Да ведь еще и восьми нет.
– Давай, давай, поторапливайся! Сегодня воскресенье. Меня товарищи ждут.
Жак ничего не ответил и стал раздеваться. Засунув руки в карманы, Артюр глядел на него. В его туповатом лице и во всей коренастой фигуре – этакий белобрысый мастеровой – было что-то довольно приятное.
– А братец-то у тебя, – проговорил он наставительно, – парень правильный, жить умеет.
Он сделал вид, будто сует монету в жилетный карман, улыбнулся, взял пустой поднос и вышел.
Когда он вернулся, Жак был в постели.
– Ну, как, порядочек?
Служитель запихнул ногами ботинки Жака под умывальник.
– Что ж ты, сам не можешь свои вещи прибрать, когда ложишься?
Он подошел к кровати.
– Я кому говорю, гаденыш ты этакий!..
Он уперся обеими руками в плечи Жака и засмеялся странным смехом. Лицо мальчика перекосилось в страдальческой улыбке.
– Под подушкой-то ничего не прячешь? Свечку? Или книжку?
Он сунул руку под одеяло. Но внезапным броском, которого Артюр не мог ни предвидеть, ни предупредить, мальчик вырвался и отпрянул, прижавшись спиною к стене. Его глаза горели ненавистью.
– Ого! – удивился тот. – Какие мы нынче чувствительные! – И добавил: Я бы с тобой не так потолковал…
Говорил он тихо и все время косился на дверь. Потом, не обращая больше внимания на Жака, зажег керосиновую лампу, которую оставляли на всю ночь, запер отмычкой коробку выключателя и, насвистывая, вышел.
Жак услышал, как в замке дважды повернулся ключ и служитель ушел, шаркая веревочными туфлями по кафельному полу. Тогда он перебрался на середину кровати и, вытянув ноги, лег на спину. Зубы у него стучали. Доверие покинуло его. Вспомнив события дня и свои признания, он содрогнулся от бешенства, которое тут же сменилось беспросветным унынием: ему привиделся Париж, Антуан, отчий дом, пререкания, занятия, постоянный надзор… Ох, какую же он совершил непоправимую ошибку, – отдался в руки врагов! "Что им всем от меня надо, что им надо от меня!" По щекам текли слезы. Как за соломинку, цеплялся он за надежду, что таинственный план Антуана окажется невыполнимым, что г-н Тибо воспротивится этому. Отец представился ему единственным спасителем. Да, конечно, ничего из всего этого не выйдет, и его снова оставят в покое, здесь, в колонии. Здесь одиночество, здесь желанный бездумный покой. На потолке мерцали, непрерывно дрожа над самой головой, отсветы ночника. Здесь блаженство, покой.
В сумраке лестницы Антуан столкнулся с секретарем отца, г-ном Шалем; тот крысой крался вдоль стены и, завидев Антуана, замер с растерянным видом.
– А, это вы?
Он перенял от своего патрона пристрастие к риторическим вопросам.
– Плохие новости, – зашептал он. – Университетская клика выставила кандидатом декана филологического факультета, – пятнадцать голосов потеряно, самое меньшее; а с голосами юристов это составит двадцать пять. Каково! Вот что значит – не везет. Патрон вам все объяснит. – От робости он вечно покашливал и, считая, что у него хронический катар, целыми днями сосал пастилки. – Я побежал; маменька, должно быть, уже беспокоится, – сказал он, видя, что Антуан не отвечает.
Он вынул часы, поднес их к уху, потом поглядел на стрелки, поднял воротник и исчез.
Вот уже семь лет, как этот человечек в очках ежедневно работал у г-на Тибо, но Антуан знал его не больше, чем в первый день. Говорил он мало, тихим голосом и высказывал лишь прописные истины, громоздя друг на друга синонимы. Проявлял пунктуальность, был одержим множеством мелких привычек. Жил с матерью, к которой относился с трогательной заботливостью. Его имя было Жюль, но из уважения к своей собственной персоне г-н Тибо величал своего секретаря "господин Шаль". Антуан и Жак прозвали его "Пастилкой" и "Скукотой".
Антуан прямо прошел в кабинет отца, который, прежде чем отправиться спать, приводил у себя на столе в порядок бумаги.
– А, это ты? Плохие новости!
– Да, – перебил его Антуан. – Мне господин Шаль уже рассказал.
Господин Тибо коротким рывком выпростал подбородок из-под воротничка; он не любил, когда то, о чем он собирался сообщить, оказывалось уже известным. Антуану, однако, было сейчас не до того; он думал о предстоящем разговоре, и его заранее охватывал страх. Но он вовремя взял себя в руки и сразу перешел в наступление:
– У меня тоже очень плохие новости: Жаку нельзя больше оставаться в Круи. – Он перевел дух и договорил залпом: – Я прямо оттуда. Видел его. Говорил с мим. Обнаружились весьма прискорбные вещи. И я пришел с тобой об этом поговорить. Его необходимо забрать оттуда как можно скорее.
Оскар Тибо остолбенел. Его изумление выдал лишь голос:
– Ты?.. В Круи? Когда? Зачем? И меня не предупредил? Рехнулся ты, что ли? Объясни, в чем дело.
Хотя на душе у Антуана немного полегчало после того, как первое препятствие осталось как будто бы позади, все же он чувствовал себя скверно и не в силах был снова заговорить. Наступило зловещее молчание. Г-н Тибо открыл глаза; потом они медленно, как бы помимо его воли, опять закрылись. Тогда он сел за стол и положил на него кулаки.
– Объяснись, мой милый, – сказал он. И спросил, торжественно отбивая кулаком каждый слог: – Ты говоришь, что был в Круи? Когда?
– Сегодня.
– Каким образом? С кем?
– Один.
– И тебя… впустили?
– Естественно.
– И тебе… разрешили свидание с братом?
– Я провел с ним весь день. С глазу на глаз.
У Антуана была вызывающая манера подчеркивать концы фраз, что еще больше распаляло гнев г-на Тибо, но вместе с тем призывало к осмотрительности.
– Ты уже не ребенок, – заявил он, словно только что определил по голосу возраст Антуана. – Ты должен понимать всю неуместность подобного шага, да еще без моего ведома. У тебя имелись какие-то особые причины отправиться в Круи, ничего мне не сказав? Твой брат написал тебе, тебя позвал?
– Нет. Меня вдруг охватили сомнения.
– Сомнения? В чем же?
– Да во всем… В режиме… В том, каковы последствия режима, которому Жак подвергается вот уже девять месяцев.
– Право, милый, ты… ты меня удивляешь!
Он медлил, выбирая умеренные выражения, но крепко сжатые толстые кулаки и резко выбрасываемый вперед подбородок выдавали его подлинные чувства.
– Это… недоверие по отношению к отцу…
– Каждый может ошибиться. И вот доказательства!
– Доказательства?
– Послушай, отец, не надо сердиться. Я думаю, мы с тобой оба желаем Жаку добра. Когда ты узнаешь, в каком плачевном состоянии я его нашел, ты сам первым сочтешь, что Жаку необходимо как можно скорее покинуть исправительную колонию.
– Ну уж нет!
Антуан постарался пропустить иронию г-на Тибо мимо ушей.
– Да, отец.
– А я тебе говорю – нет!
– Отец, когда ты узнаешь…
– Уж не принимаешь ли ты меня за дурака? Думаешь, мне нужны твои сообщения, чтобы узнать, что делается в Круи, где я вот уже десять лет провожу ежемесячные генеральные ревизии и получаю полный отчет? И где не принимается никаких решений без предварительного обсуждения на заседании совета, которым я руковожу? Так, что ли?
– Отец, то, что я там увидел…
– Довольно об этом. Твой брат мог наплести тебе бог знает что, благо ты так доверчив! Но со мной этот номер не пройдет.
– Жак ни на что не жаловался.
Господин Тибо явно был озадачен.
– Тогда в чем же дело? – проговорил он.
– Именно это-то и серьезнее всего: он говорит, будто ему так спокойно и хорошо, даже утверждает, что ему там нравится!
Услышав, что г-н Тибо удовлетворенно хмыкнул, Антуан добавил оскорбительным тоном:
– Бедный мальчуган сохранил такие прелестные воспоминания о семейной жизни, что предпочитает жить в тюрьме.
Стрела не достигла цели.
– Вот и прекрасно, мы с тобой, стало быть, во всем согласны. Чего тебе еще надо?
Антуан уже отнюдь не был уверен, что сможет добиться своего; поэтому он не стал пересказывать отцу все, что обнаружилось из признаний Жака; он решил изложить только основные свои претензии, а об остальном умолчать.
– Должен сказать тебе правду, отец, – начал он, останавливая на г-не Тибо внимательный взгляд. – Я подозревал, что обнаружу недоедание, плохое обращение, карцеры. Да, да, погоди. К счастью, эти страхи лишены основания. Но я увидел, что положение Жака во сто крат хуже – в нравственном отношении. Тебя обманывают, когда говорят, что одиночество сказывается на нем благотворно. Лекарство гораздо опаснее самой болезни. Его дни проходят в гибельной праздности. Об учителе не будем говорить; главное то, что Жак ничего не делает, его уже начинает затруднять малейшее умственное усилие. Продолжать этот опыт, поверь мне, – значит ставить крест на его будущем. Он впал в состояние такого безразличия, он так ослабел, что если оставить его в этом оцепенении еще на несколько месяцев, здоровье его будет подорвано навсегда.
Антуан не спускал глаз с отца; казалось, он всей тяжестью своего взгляда давит на это вялое лицо, стараясь выжать из него хоть каплю сочувствия. Подобранный, настороженный, г-н Тибо хранил тяжкую неподвижность; он напоминал тех толстокожих животных, чья мощь не видна, когда они отдыхают; да он и вообще походил на слона – те же большие плоские уши, те же хитрые искорки в глазках. Речь Антуана его успокоила. Уже несколько раз в колонии едва не вспыхнул скандал, нескольких надзирателей пришлось уволить без объявления причины, и в первую минуту г-н Тибо испугался, что разоблачения Антуана окажутся как раз этого свойства; он перевел дух.
– И ты думаешь, что сообщил мне что-нибудь новое? – спросил он добродушно – Все, что ты говоришь, делает честь твоей доброте, мой милый, но позволь тебе сказать совершенно чистосердечно, что все эти меры воспитательного воздействия слишком сложны и что знания в этой области приходят к человеку не за один день и не за два. Поверь моему опыту и опыту специалистов. Ты говоришь – слабость, оцепенение. И слава богу! Ты ведь знаешь, каков был твой брат; ты что же думаешь, можно справиться с этим злобным характером, предварительно его не смирив? Постепенно ослабляя порочного ребенка, мы тем самым ослабляем его дурные наклонности, и уж только тогда можно добиться цели, – этому учит нас практика. Скажи, разве твой брат не переменился? Приступов злобы нет и в помине, он дисциплинирован, вежлив с окружающими. Ты и сам говоришь, что он полюбил порядок, полюбил размеренность своего нового существования. Как же не гордиться подобным результатом, достигнутым меньше чем за год!
Он пощипывал пухлыми пальцами кончик бородки; завершив тираду, он искоса взглянул на сына. Звучный голос, величественные манеры – все это придавало видимость силы каждому его слову, и Антуан так привык поддаваться гипнозу отцовских речей, что в глубине души почти уже сдался. Но тут г-на Тибо подвела гордыня – он допустил ошибку:
– Впрочем, с какой это стати, спрашивается, я даю себе труд оправдывать целесообразность решения, о пересмотре которого нет и не может быть речи? Я делаю то, что считаю нужным, и ни перед кем, кроме собственной совести, отчитываться не намерен. Запомни это хорошенько, мой милый.
Антуан взвился:
– Тебе не удастся заткнуть мне рот, отец. Повторяю, Жак не должен оставаться в Круи.
Господин Тибо опять язвительно усмехнулся. Антуану стоило большого труда сохранять самообладание.
– Нет, отец, оставлять его там было бы преступлением. В нем живет мужество, которое надо спасти. Позволь мне сказать, отец, – ты часто заблуждался относительно его характера: он тебя раздражает, и ты не видишь его…
– Чего я не вижу? Мы начали жить спокойно, только когда он уехал. Разве не так? Вот исправится, тогда и посмотрим, можно ли ему вернуться. А пока…
Его кулак поднялся, словно для того, чтобы всей своей тяжестью рухнуть вниз; но г-н Тибо разжал пальцы и мягко положил ладонь на стол. Его гнев еще вызревал. Но гнев Антуана уже разразился:
– Жак не останется в Круи, я тебе ручаюсь, отец!
– Ого-го, – с издевкой протянул г-н Тибо. – А не забываешь ли ты, мой милый, что не ты здесь хозяин?
– Нет, этого я не забываю. Поэтому я спрашиваю тебя: что ты намерен делать?
– Я? – помедлив, буркнул г-н Тибо; он холодно улыбнулся и на мгновение поднял веки. – Тут и сомнений быть не может: отчитать самым строгим образом господина Фема за то, что он тебя впустил без моего разрешения, и навсегда запретить тебе доступ в колонию.
Антуан скрестил руки:
– Значит, вот какова цена всех твоих брошюр и докладов! Всех твоих красивых слов! С трибуны конгрессов – одно, а когда в опасности рассудок человека, даже рассудок родного сына, – все тут же забывается, лишь бы не было осложнений, лишь бы жить в покое, а там хоть трава не расти?
– Негодяй! – закричал г-н Тибо. Он вскочил из-за стола. – О, это должно было случиться! Я давно это подозревал. Некоторые твои слова за столом, твои книги, твои газеты… Равнодушие к церковным обрядам… Одно влечет за собой другое; пренебрежение основами религии, за нею нравственная анархия, и в конце концов бунт!
Антуан пожал плечами.
– Не стоит усложнять. Речь идет о малыше, дело не терпит. Обещай мне, отец, что Жак…
– Я запрещаю отныне упоминать при мне его имя! Теперь тебе наконец ясно?
Они смерили друг друга взглядом.
– Это твое последнее слово?
– Убирайся вон!
– Ну, отец, ты меня еще не знаешь, – пробормотал Антуан с вызывающим смехом. – Клянусь тебе, что Жак вырвется с этой каторги! И ничто, ничто меня не остановит!
Сжав зубы, тучный человек с неожиданной яростью двинулся на сына.
– Убирайся вон!
Антуан распахнул дверь. На пороге он обернулся и глухо проговорил:
– Ничто! Даже если мне самому придется поднять новую кампанию в моих газетах!