Текст книги "Семья Тибо, том 1"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 86 страниц)
Жиз еще не вставала с постели. Боль в пояснице усиливалась от каждого движения, она смутно слышала сквозь дремоту, как по коридору, как раз там, где изголовье ее кровати, ходят и уходят посетители. Из тумана всплывала лишь одна мысль: «Он нашелся. Он здесь, дома… Он может с минуты на минуту зайти сюда… Он придет…» Она ловила его шаги.
Однако дни шли, пятница, за ней суббота, а он все не приходил.
По правде говоря, Жак думал о Жиз, даже думал с какой-то раздражающей одержимостью. Но он слишком опасался этого свидания с глазу на глаз и не решался сделать первый шаг; поэтому, не торопя событий, он ждал, когда представится подходящий случай. Впрочем, со вчерашнего дня он боялся кого-нибудь встретить, боялся, что его узнают, и не выходил из комнаты Антуана; только ночью он поднялся наверх, крадучись прошел через всю квартиру, пристроился в уголке спальни, где лежал покойник, и удалился оттуда только на рассвете.
Однако в субботу вечером, когда Антуан в разговоре вскользь спросил брата, виделся ли он с Жиз, Жак, встав из-за стола, решил к ней заглянуть.
Жиз стало лучше. Температура почти совсем упала, и Теривье разрешил ей завтра подняться с постели. Она дремала в полутемной спальне и ждала, когда можно будет уснуть по-настоящему.
– Ну как? – весело спросил Жак. – А вид у тебя просто прекрасный. – И в самом деле, при бледных отблесках света, падавших из-под абажура, ее глаза, ставшие еще больше, ярко блестели, и она казалась совсем здоровой.
К постели Жак близко не подошел. Жиз первая, после мгновенного замешательства, протянула ему руку. От этого движения широкий рукав сполз к локтю, и Жак увидел ее обнаженную руку. Он взял ее кисть, но не пожал, а, напустив на себя серьезный вид, нащупал, словно врач, пульс: кожа была горячая.
– Температура держится?
– Нет, нет.
Жиз оглянулась на дверь: Жак не закрыл ее, как бы подчеркивая этим, что заглянул только на минутку и тут же уйдет.
– Тебе холодно? Хочешь, закрою дверь? – предложил он.
– Да нет… Как тебе угодно.
Жак с явной охотой запер дверь, чтобы они могли поговорить без помех.
Жиз поблагодарила его улыбкой и опустила голову в ямку подушки, волосы ее выделялись на наволочке черно-матовым пятном. Потом, заметив, что ворот рубашки расходится, открывая шею до ключиц, Жиз прихватила его пальцами, чтобы он не раскрылся шире. Жак заметил изящный изгиб этой руки и цвет смуглой кожи, которая на всей этой белизне принимала оттенок мокрого песка.
– Что ты делаешь целыми днями? – спросила она.
– Я? Да ничего. Прячусь, чтобы не видеть всех этих посетителей.
Тут только Жиз вспомнила, что г-н Тибо скончался, и подумала об утрате Жака. Она упрекала себя за то, что сама не слишком-то горюет. А интересно, горюет ли Жак? На ум ей не шли те ласковые слова, которые следовало бы ему сказать Тут только она сообразила, что из-за смерти отца сын стал окончательно свободным, и в голову ей пришла мысль: "Значит, теперь ему незачем уезжать из дома".
А вслух она сказала:
– Ты вышел бы все-таки проветриться.
– Ты права. Как раз сегодня у меня была ужасно тяжелая голова, и я немного прошелся. – После мгновенного колебания он добавил: – За газетами ходил…
На самом-то деле все было куда сложнее: в четыре часа, окончательно изнервничавшись от беспредметного ожидания, гонимый из дома каким-то смутным побуждением, – Жак сам только много позже догадался каким, – он действительно вышел из дома, купил несколько швейцарских газет, толком еще не зная, куда пойдет.
– Ты много бывал на свежем воздухе там? – спросила Жиз, прервав вновь затянувшееся молчание.
– Да.
Это "там" застало его врасплох, и он непроизвольно ответил ей смущенно, почти резко, но тут же пожалел об этом.
"Впрочем, – подумалось ему, – с тех пор как я вступил в этот дом, все, что я делаю, все, что говорю, все, что думаю, – все получается фальшиво".
Глаза Жака помимо воли то и дело возвращались к этой постели, на которой коварно сосредоточился весь свет лампы, и взгляд его не отрывался от белого шерстяного одеяла, такого легкого, что под ним четко обрисовывались контуры юного тела – линия бедер, ноги во всю их длину, выпуклость чуть расставленных колен. Тщетно старался он придать себе естественный вид, говорить непринужденно, – с каждой минутой чувство неловкости усиливалось.
Ей хотелось сказать: "Присядь же!" Но как раз в это мгновение она не сумела поймать его взгляда и не решилась.
Стараясь держаться как можно свободнее, Жак оглядывал мебель, безделушки, маленький алтарик, поблескивавший позолотой. Ему вспомнилось утро приезда, когда он искал себе убежище в этой комнате.
– А хорошенькая у тебя комната, – ласково произнес он. – По-моему, у тебя раньше этого кресла не было, да?
– Мне его твой отец подарил на день рождения, когда мне исполнилось восемнадцать. Разве ты его не узнаешь? Оно стояло на верхней площадке в Meзон-Лаффите. Под часами с кукушкой!
Мезон… Вдруг он ясно увидел лестничную площадку на верхнем этаже, щедро залитую светом, врывавшимся сквозь стеклянную крышу, – там круглое лето на закате грозно, как потревоженный улей, жужжали мухи. Увидел он также часы с кукушкой и гирями; услышал, как на тихой лестнице каждые четверть часа смешно кукует деревянная птичка… Значит, то время, что он был далеко, все оставалось для них таким же! А сам он разве не остался прежним, и если изменился, то самую малость? Разве с первой минуты своего возвращения не ловил он себя десятки раз на том, что чисто рефлекторно повторяет свои прежние жесты? Скажем, манера вытирать ноги внизу о половичок, потом громко хлопать входной дверью, сначала вешать пальто сразу на оба крючка, вбитые бок о бок, а уж потом зажигать электричество… А когда он ходил взад и вперед по своей комнате, разве каждое движение не было подсознательным воспоминанием, оживающим в жесте?
Жиз искоса поглядывала на это скрытое в полумраке беспокойное лицо, на эту челюсть, на эту шею, на эти руки.
– Какой ты стал сильный, – вполголоса произнесла она.
Он обернулся, и улыбка тронула его губы. В глубине души Жак отчасти кичился своей силой, особенно еще и потому, что все детство был хилым мальчиком и страдал от этого. И вдруг, повинуясь неосознанной мысли, вернее, тоже рефлексу, он воскликнул, и сам удивился своему воспоминанию:
– "Майор Ван дер Куип обладал незаурядной силой".
Лицо Жиз озарилось радостью. Десятки раз они, дети, перечитывали вместе надписи под гравюрами своей самой любимой книжки: приключения происходили в лесах Суматры, где бравый голландский майор одним махом уложил страшенную гориллу.
– "Майор Ван дер Куип по неосторожности заснул под сенью баобаба!" весело подхватила Жиз и, откинув голову назад, зажмурила глаза, широко открыла рот, так как, если верить гравюре, майор храпел.
Оба расхохотались и, смеясь, смотрели друг на друга, забыв продолжение, наслаждаясь возможностью черпать воспоминания из этой забавной сокровищницы их детства, принадлежавшей только им двоим.
– А картинка с тигром, – продолжала она, – ты ее порвал, когда обозлился!
– Да. А почему порвал?
– Потому что рассмеялся как сумасшедший прямо в лицо аббату Векару!
– Ну и память же у тебя, Жиз!
– А я тоже, – проговорила она, – я тоже хотела, правда попозже, приручить "тигриного младенца" и, засыпая по вечерам, воображала, будто баюкаю своего тигренка в объятиях…
Наступило молчание. Оба продолжали весело улыбаться. Жиз первая посерьезнела.
– И все-таки, – начала она, – а все-таки, когда я вспоминаю те времена, я не обнаруживаю в памяти ничего, кроме длинных, бесконечно длинных, ужасно скучных дней… А ты?
Сейчас вид у нее был болезненный, – сказалась температура, усталость, этот внезапный скачок в прошлое, – и эта томность как-то удивительно вязалась с ее позой, ласковым взглядом, с южным цветом лица.
– Нет, правда, – продолжала она, заметив, что Жак не ответил и только нахмурил брови, – просто ужасно, чтобы ребенок так скучал. А потом, к четырнадцати – пятнадцати годам скука исчезла. Сама не знаю почему. Внутренне. Сейчас я, например, не знаю, что такое тоска. Даже когда… – Она подумала: "Даже когда я несчастна из-за тебя", – но ограничилась только: Даже когда что-нибудь не ладится…
Жак понурился и, глубоко запустив руки в карманы, молчал. Этот экскурс в прошлое вызвал в нем внезапный приступ злопамятства. Все, что довелось ему пережить, не заслуживало снисхождения. Нигде никогда не чувствовал он себя, в отличие от Антуана, уверенным, на своем месте, вообще на твердой почве. Повсюду чужой. И в Африке, и в Италии, и в Германии. Даже в Лозанне почти так же, как и повсюду… Не только чужой, но и преследуемый. Преследуемый родными, преследуемый обществом, условиями жизни… И еще чем-то, ему неизвестным, что жило в нем самом…
– "Майор Ван дер Куип…" – начала было Жиз. Она с умыслом старалась удержать беседу на уровне детских воспоминаний, потому что не могла промолвить ни слова о воспоминаниях более поздних, хотя именно они владели ею. Но она замолкла, поняв, что из этого пепла не возгорится пламя.
В молчании она продолжала разглядывать Жака и не могла найти разгадки. Почему он уехал вопреки тому, что произошло между ними? А несколько туманных фраз, оброненных Антуаном, лишь взбудоражили ее, ничего не прояснив. Что было с Жаком в эти три года? И что же возвещали алые розы, посланные из лондонского цветочного магазина?
И вдруг она подумала: "Мне его совсем подменили!"
Не сумев на этот раз скрыть волнения, Жиз пробормотала:
– Как ты сильно изменился, Жако!
По быстрому взгляду Жака, по сдержанной его улыбке она догадалась, что ее волнение ему неприятно. И, мгновенно изменив выражение лица и тон голоса, она весело пустилась рассказывать о своем житье-бытье в английском монастыре.
– Нет, в этой размеренной жизни есть все-таки своя прелесть… Если бы ты только знал, как жадно берешься утром за работу после гимнастики на свежем воздухе и доброго завтрака!
(Она умолчала о том, что все время пребывания в Лондоне единственной ее поддержкой была мысль о встрече с ним. Не призналась она также и в том, как от часа к часу угасала утренняя ее бодрость, как вечерами в постели ее затопляли волны отчаяния.)
– Жизнь в Англии совсем другая, чем у нас, и очень-очень приятная. Радуясь тому, что нашлась безобидная тема, Жиз теперь судорожно цеплялась за нее, лишь бы отстранить угрозу нового молчания. – В Англии все смеются, нарочно смеются, по пустякам. Просто не хотят, чтобы жизнь была чем-то печальным, поэтому-то, видишь ли, они стараются думать как можно меньше, они играют. Все для них становится игрой, включая их собственное существование.
Жак, не прерывая, слушал болтовню Жиз. Он тоже съездит в Англию. Съездит в Россию. Съездит в Америку. Перед ним – все будущее, он может ездить куда-то, искать чего-то!.. Он любезно улыбался, сочувственно покачивал головой. Жиз вообще была неглупа. А за эти три года она явно развилась. А также стала красивее, тоньше… Снова он опустил глаза на это изящное тело, которое словно бы нежилось под одеялом, сморенное собственным теплом. Вдруг им завладело прошлое, он заново пережил все: внезапное свое желание, их объятия под вековыми липами Мезона… Невинное объятие, и, однако же, после стольких лет, после стольких приключений, он ощущал еще ладонями этот покорно гнущийся стан, а ртом эти неопытные губы! В одну секунду разум, воля – все пришло в замешательство. Почему бы и нет?.. Он дошел даже до того, что подумал, как в самые худшие свои дни: "Сделать ее своею, жениться на ней!" Но тут же мысль его со всего размаха натолкнулась на какое-то внутреннее непроницаемое для глаза препятствие, он и сам-то смутно его различал: непреодолимое, воздвигнутое в самой сердцевине его существа.
И пока взгляды его еще и еще обегали живое и гибкое тело, распростертое на постели, его воображение, до краев насыщенное воспоминаниями, вдруг показало ему другую постель, линию бедер, таких же узких и округлых, точно так же обтянутых простыней; и пробудившееся было его желание растаяло, уступив место жалости. Он вновь увидел проституточку из Рейхенгалля, лежавшую на железной кровати, девчонку семнадцати лет, гонимую тайным и столь страстным желанием умереть, что однажды ее нашли сидящей на полу: она удавилась веревкой, привязав ее к задвижке стенного шкафа. Жак явился туда одним из первых; до сих пор он помнил тошнотворный запах жареного сала, которым провоняла вся комната, но особенно ему запомнилось загадочное плоское лицо еще молодой женщины, жарившей в дальнем углу яичницу на громко трещавшей печурке: за небольшую сумму она согласилась нарушить свое молчание, даже сообщила кое-какие странные подробности; но когда Жак спросил ее, хорошо ли она знала молоденькую покойницу, она воскликнула с незабываемым выражением, как нечто само собой разумеющееся: "Ach nein! Ich bin die Mutter!"[169]169
Ах, нет, я мать! (нем.).
[Закрыть]
Он уже совсем было собрался рассказать Жиз об этом эпизоде. Но это значило заговорить о том, что было "там", неосторожно вызвать град вопросов…
Зарывшись в подушку, Жиз сквозь полуопущенные ресницы пожирала его взглядом. Ей становилось невмоготу, она с трудом удерживала рвавшийся с губ крик: "Да говори же! Какой ты стал? А я? Значит, ты все забыл?"
А Жак шагал из угла в угол, чуть раскачиваясь на ходу, и вид у него был озабоченный, отсутствующий. Когда глаза его встречались с лихорадочным взором Жиз, он так остро чувствовал существовавшее между ними непримиримое разногласие, что тут же напускал на себя преувеличенно холодный вид, и трудно было догадаться, как восхищается он этими ребяческими повадками, этой невинностью, с какой Жиз, лежа в белоснежной постели, показывает свою обнаженную шейку. К больной девчушке он испытывал нежность, нежность старшего брата. Но сколько же нечистых воспоминаний каждую минуту вторгается между ними! Как горько ощущать себя таким старым, потрепанным, грязным!
– Должно быть, ты теперь прекрасно играешь в теннис? – уклончиво спросил он лишь потому, что заметил на шкафу теннисную ракетку.
Настроение Жиз легко менялось. И она не могла сдержать улыбки простодушней гордости:
– Вот увидишь.
И тут же оробела. Два эти слова сами слетели с ее губ. "Вот увидишь…" Где? Когда?.. Ой, как неловко получилось!..
Но Жак, казалось, ничего не заметил. Мыслями он был далеко от Жиз. Теннисный корт, Мезон-Лаффит, белое платьице… Ее манера с чопорным видом соскакивать с велосипеда у дверей клуба. Почему на улице Обсерватории закрыты все ставни? (Ибо после обеда, когда Жак вышел из дома, сам не зная, куда идет, он добрался до Люксембургского сада, а потом и до улицы Обсерватории. Вечерело. Он шагал быстро, подняв воротник. Как и всегда, он спешил уступить своим искушениям, лишь бы поскорее от них отделаться. Наконец он остановился и вдруг поднял голову. Все окна были закрыты. Правда, Антуан сказал, что Даниэль отбывает военную службу в Люневиле, ну, а остальные? Не так уж поздно, чтобы закрывать ставни… Впрочем, не важно… Совсем не важно!.. Тут он повернулся и пошел домой более коротким путем.)
Поняла ли Жиз, как далеки от нее сейчас мысли Жака? Непроизвольно она протянула руку, словно собираясь схватить его, удержать, притянуть к себе.
– Ну и ветрище! – весело произнес он, как бы не заметив жеста Жиз. Тебя, должно быть, здорово раздражает этот каминный клапан, он все время стучит. Подожди-ка…
Жак опустился на колени и, засунув старую газету между двух металлических пластинок, закрепил их. Жиз следила за его действиями, измученная всем, что перечувствовала и не посмела выразить словами.
– Готово, – сказал он, подымаясь с колен. Потом вздохнул и, не взвесив на сей раз предварительно своих слов, проговорил: – Да, ветрище… Так хочется, чтобы поскорее кончилась зима, чтобы снова пришла весна…
Очевидно, он вспомнил те весны, которые встречал где-то далеко отсюда. Жиз почудилось даже, что он думает: "В мае я буду делать то-то и то-то, поеду туда-то и туда-то".
"А какое место отводит он мне в этой своей весне?" – про себя договорила она.
Раздался бой часов.
– Девять, – сказал Жак таким тоном, будто готовился уходить.
Жиз тоже расслышала эти девять ударов. "Сколько вечеров! – думала она, – сколько вечеров я провела здесь, под этой лампой, ждала, надеялась, и часы били, как и сегодня, а Жака не было. Теперь он здесь, в этой комнате, со мной рядом. Он здесь. И вместе со мной слушает, как бьют часы…"
– Ну, иду, – сказал он. – Тебе пора спать.
"Он здесь, – твердила Жиз, прищурясь, чтобы лучше его видеть. – Он здесь! И, однако, сама жизнь, весь свет, все вещи вокруг нас остались такими же, как раньше, такими же ко всему безразличными, похожими друг на друга. Ничто не стало иным…" У нее было даже такое ощущение, мучительное, как укор совести, – будто и она тоже, вопреки всему, не "стала иной", что она недостаточно "стала иной".
Жак не желал, чтобы его поспешный уход походил на бегство, и продолжал стоять у постели. Без малейшего волнения взял он маленькую смуглую ручку, вяло лежавшую на одеяле. До него дошел запах кретоновых занавесок, к которому нынче вечером примешивалась какая-то кислинка, и ему стало неприятно, так как он приписал ее действию лихорадки, но, увидев на ночном столике блюдце, где лежал разрезанный пополам лимон, с облегчением вздохнул.
Жиз не шевелилась. Глаза ее наполнились прозрачной влагой, но она, сжав веки, удержала слезы.
А он делал вид, что ничего не замечает.
– Ну, спокойной ночи! Завтра будешь совсем здорова…
– Не так-то уж это важно, – вздохнула Жиз, стараясь улыбнуться.
Что она хотела этим сказать? Жиз и сама толком не знала. В этом равнодушии к собственному выздоровлению выражалась вся усталость, робость перед завтрашним днем, а главное, грусть от сознания, что кончилась эта минута близости, столь долгожданная, одновременно такая куцая и такая сладостная. С усилием раскрыв слипшиеся от волнения губы, она весело бросила:
– Спасибо, что зашел, Жако!
Она еще раз, не сдержавшись, протянула к нему руку. Но он был уже у двери. С порога он обернулся, кивнул и вышел.
Жиз потушила свет и зарылась под одеяло. Сердце ее глухо билось. Она сложила на груди руки, прижимая к себе неясную для нее самой печаль, как когда-то давно, в детстве, обнимала своего ручного тигренка.
– Пресвятая богородица, – машинально шептала она, – дева Мария, мой оплот и владычица моя… в руки твои вручаю все мои надежды и мое утешение… все заботы свои и горести…
Молилась она богородице лихорадочно и поспешно, словно надеясь усыпить свою мысль ритмом молитвы: никогда она не чувствовала себя счастливее, чем в эти часы, когда она молилась, молилась, не думая ни о чем. Так она и держала руки, плотно стиснутые на груди. В полусне все уже слилось, все сдвинулось с места. Ей чудилось, будто в этой жаркой постели она прижимает к груди также и младенца, ее младенца, только ее; и она легла поудобнее, чтобы устроить ему гнездышко, скорчилась, чтобы крепче охватить руками этот призрак своей любви, и, засыпая, омывала его слезами.
Антуан решил подождать, пока Жак вернется от Жиз и ляжет: нынче вечером он намеревался хотя бы бегло пересмотреть личные бумаги и записи, должно быть, оставшиеся после г-на Тибо, и это предварительное ознакомление он хотел провести в одиночестве. Не то что он собирался держать Жака в стороне от того, что принадлежало их отцу, но на следующий день после его кончины, когда он искал предсмертное распоряжение отца, на глаза ему попался листок с надписью «Жак»; тогда у него не было времени толком прочесть его, однако даже из этого малого он понял, что знакомство с этими записями может быть тягостно для брата. Вполне вероятно, что в бумагах находятся и другие заметки, в том же духе, и ни к чему Жаку с ними знакомиться, по крайней мере, в ближайшее время.
Прежде чем пройти в рабочий кабинет отца, Антуан заглянул в столовую, желая проверить, успешно ли справляется со своим делом Шаль.
На большом раздвижном обеденном столе высились стопкой последние сотни извещений о дне похорон и только что доставленных с почты конвертов. Но Шаль, вместо того чтобы продолжать надписывать адреса, вскрывал непочатые пачки конвертов и самозабвенно пересчитывал их.
Удивленный Антуан подошел поближе.
– Нет, есть все-таки нечестные люди, – объявил старичок, подняв голову. – В каждом пакете должно быть пятьсот штук, а посмотрите-ка, в некоторых пятьсот три, в других – пятьсот один. – С этими словами он рвал лишние конверты. – Конечно, это не так уж важно, – добавил он тоном всепрощения. Но если их не порвать, мы совсем погрязнем в этих сверхкомплектных конвертах.
– Каких сверхкомплектных? – повторил ошеломленный Антуан.
Старичок, наставительно подняв палец, хихикнул с лукавым видом:
– Вот именно!
Антуан повернулся и вышел, решив не уточнять. "Но самое удивительное, подумал он и улыбнулся про себя, – что когда говоришь с этим болваном, то всегда, пусть даже на минуту, создается впечатление, будто ты сам глупее его!"
В кабинете он зажег все лампы, задернул шторы и запер дверь.
Бумаги г-на Тибо были рассортированы в определенном порядке. Для "Благотворительности" был отведен особый шкафчик. В сейфе лежало несколько ценных бумаг, но преобладали старые, уже погашенные счета и всё, касающееся распоряжения капиталом. Ящики письменного стола с левой стороны были забиты актами, договорами, текущими делами, в правых же, – а только ими и интересовался Антуан, – содержались, по-видимому, документы личного порядка. Именно здесь он обнаружил завещание и в той же папке запись, касающуюся Жака.
Он помнил, куда их положил, Впрочем, там была только цитата из Библии.
("Второзаконие", XXI, 18–21.)
"Если у кого будет сын буйный, непокорный, не повинующийся голосу отца своего и голосу матери своей, и они наказывали его, но он не слушает их:
То отец его и мать его пусть возьмут его и приведут его к старейшинам города своего и к воротам своего местопребывания.
И скажут старейшинам города своего: "Сей сын наш буен и непокорен, не слушает слов наших!"
Тогда все жители города пусть побьют его камнями до смерти. И так истреби глаз из среды себя, и все израильтяне услышат и убоятся".
Сверху на листке было написано "Жак". А внизу, под текстом: "Буен и непокорен".
Антуан с волнением вглядывался в знакомый почерк. Очевидно, запись относилась к последним годам. Текст "Второзакония" был переписан старательно: последние буквы слов заканчивались уверенным росчерком. Каждая строчка дышала нравственной убежденностью, рассудительностью, волею. Однако уже само существование такой бумажки, которую старик Тибо не без умысла положил в конверт с завещанием, – разве отчасти не выдавала она споров с совестью, пусть даже мгновенную потребность оправдать себя?
Антуан перешел к завещанию отца.
Нечто монументальное: страницы перенумерованы, разделено на главы, на параграфы, словно целый доклад, даже оглавление в конце; все это вложено в особую папочку.
Дата: "Июль 1912 года". Значит, г-н Тибо приготовил завещание при первых же признаках болезни, приблизительно за месяц до операции. И ни слова о Жаке, речь шла только о "моем сыне", о "моем наследнике".
Антуан прочел от строчки до строчки раздел, озаглавленный "Церемония похорон", так как вчера только мельком пробежал его.
"Настоящим выражаю желание, чтобы после отпевания в церкви св. Фомы Аквинского, нашей приходской церкви, тело мое было перенесено в Круи. Я желаю, чтобы похоронный обряд происходил в тамошней часовне, в присутствии всех воспитанников. Я желаю, чтобы, в отличие от панихиды в церкви св. Фомы Аквинского, отпевание в Круи происходило со всей торжественностью, какою сочтут уместной члены совета почтить мои останки. Хотелось бы, чтобы до последнего места упокоения меня проводили представители богоугодных заведений, коих был я усердным соревнователем в течение многих лет, равно как и делегация Французской Академии, принадлежностью которой я столь горжусь. Желаю также, если то разрешено правилами, чтобы мне, как кавалеру Почетного легиона, был отдан воинский салют и произведен залп, ибо я всегда отстаивал нашу армию своими речами, пером и участием в голосовании в соответствии со своим гражданским долгом. Наконец, я хочу, чтобы те, кто выразит желание произнести несколько прощальных слов у моей могилы, получили бы на то разрешение без всяких ограничений.
Строки эти отнюдь не выражают того, что я питаю иллюзии насчет всей тщеты этих посмертных почестей. Уже сейчас, заранее, я с трепетом готовлюсь предстать перед Высшим Судилищем. Но после того, как меня озарил свет размышлений и молитв, я считаю, что в данных обстоятельствах долг человека состоит в том, чтобы заставить умолкнуть чувство праздного самоуничижения и постараться сделать так, чтобы в день моей смерти мое существование могло бы, если то угодно господу, стать в последний раз примером, дабы побудить других христиан из нашей крупной французской буржуазии посвятить себя служению религии и делу католического милосердия".
Следующий раздел носил название: "Прочие указания". Итак, Антуану не требовалось проявлять никакой инициативы: г-н Тибо дал себе труд разработать от начала до конца всю церемонию. До последней минуты глава семьи держал бразды правления, и это желание его до самой развязки не нарушить целостности своего образа показалось Антуану почти величественным.
Господин Тибо заранее составил даже извещение о своих похоронах, и Антуан просто передал его в похоронное бюро. Все титулы отца были выведены в порядке, очевидно, тщательно продуманном; одно их перечисление занимало с добрый десяток строк. Член Академии – было написано заглавными буквами. Дальше упоминались не только такие звания, как: Доктор юридических наук, Бывший депутат Эра или Почетный председатель комитета Католических богоугодных заведений Парижской епархии, Основатель и Директор Общественного Призрения, Председатель административного совета Общества защиты детей, Бывший казначей Французской секции главного комитета Католической солидарности, – но и такие, что Антуан призадумался: Член-корреспондент Братства святого Иоанна Латранского, или Председатель приходского совета и активный член Религиозного общества при церкви св. Фомы Аквинского. И этот горделивый перечень заканчивался списком наград, в котором орден Почетного легиона был упомянут вслед за орденом Св. Григория, Св. Изабеллы и даже после Южного Креста. Все эти орденские знаки должны быть пришпилены к крышке гроба.
Большую часть завещания составлял длинный список пожертвований отдельным лицам и богоугодным заведениям, о многих Антуан даже никогда не слышал.
Имя Жиз приковало его взгляд. Г-н Тибо в качестве приданого завещал "мадемуазель Жизель де Вез", которую он "воспитал", как было написано, и которую считал "почти родной дочерью", – значительный капитал, "с условием заботиться до последних дней об ее тетке". Таким образом, будущее Жиз было обеспечено, и прекрасно обеспечено.
Антуан прервал чтение. Он даже покраснел от удовольствия. Никогда бы он не подумал, что эгоистичный старик способен на такое трогательное внимание и на эту широту. Внезапно он ощутил прилив благодарности и уважения к отцу, и дальнейшее чтение лишь укрепило его в этом. Видно, г-н Тибо и впрямь старался всех осчастливить: прислуга, консьержка, садовник из Мезон-Лаффита – никто не был забыт.
Конец этого труда был посвящен различным проектам создания новых благотворительных учреждений, коим присваивалось имя Оскара Тибо. Теперь Антуан из чувства любопытства выхватывал наугад отдельные строки. "Дар Оскара Тибо Французской Академии, для учреждения премии за добродетель". Еще бы! Премия Оскара Тибо, присуждаемая каждые пять лет Академией моральных наук за лучшее сочинение, "могущее помочь борьбе с проституцией и положить конец существующей в отношении ее терпимости…" Ну ясно! "…со стороны Французской республики". Антуан улыбнулся. Деньги, завещанные Жиз, настроили его на всепрощающий лад. И к тому же в этом желании, упорно повторяемом завещателем, послужить делу религии, он не без волнения обнаруживал тайную настойчивую мысль, – сам Антуан, несмотря на свой возраст, был ей не совсем чужд: надежда увековечить себя в мирском.
Но самым наивным, самым неожиданным из всех этих начинаний было распоряжение вручить довольно значительную сумму его высокопреосвященству епископу города Бовэ с целью издания ежегодного "Альманаха Оскара Тибо", который следует выпускать "в возможно большем количестве экземпляров", и который следует "продавать по самой низкой цене во всех писчебумажных магазинах и на рынках прихода", и который под видом "практического сельскохозяйственного календаря" должен "проникнуть в каждый католический очаг для воскресных чтений в зимние вечера" и содержать "подбор забавных и назидательных историй".
Антуан отложил завещание. Он торопился просмотреть остальные бумаги. Засовывая объемистый труд в картонную папку, он вдруг поймал себя на мысли, и мысли довольно приятной: "Раз он проявил такую щедрость, значит, оставил нам значительное состояние!.."
В верхнем ящике лежал еще большой кожаный портфель с застежками и с надписью "Люси" (так звали покойную г-жу Тибо).
Антуан отпер замочек не без чувства легкого смущения. И однако ж!
Первым делом самые разнообразные вещицы. Вышитый носовой платок, ларчик для драгоценностей, пара маленьких сережек, очевидно еще девичьих; в кошелечке из слоновой кости, подбитом атласом, сложенный вчетверо билет причастницы, чернила совсем побелели, разобрать ничего нельзя. Несколько выцветших фотографий, их Антуан никогда не видел: его мать девочкой; его мать в восемнадцать, а может быть, в девятнадцать лет. Он удивился, как это отец, человек отнюдь не сентиментальный, хранил все реликвии и хранил именно в этом ящике, который находился у него под рукой. Теплое чувство нежности охватило Антуана при виде этой свежей, веселой девушки, при виде своей матери. Но, вглядываясь в забытые черты, он главным образом думал о себе. Когда г-жа Тибо скончалась после рождения Жака, Антуану было лет девять-десять. В ту пору он был мальчик упрямый, прилежный, самостоятельный, и надо признать, "не слишком чувствительный". И, не задерживаясь на этих не очень приятных эпитетах, он заглянул в другое отделение портфеля.
Вытащил оттуда две пачки писем одинакового объема.
Письма Люси.
Письма Оскара.
Второй пакет был перевязан узенькой шелковой ленточкой и подписан косым ученическим почерком, очевидно, г-н Тибо обнаружил его в таком виде в секретере покойной жены и благоговейно сохранил.