Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 77 страниц)
Хотел бы сказать пару слов о двух других статьях, появившихся после корейской кампании и опубликования «Мира без победы» («Paix sans Victoire»). На страницах газеты «Прёв» (1953) я задавал вопрос: «Возможно ли ограничить войну в атомный век?» Я выступал за ограничение конфликтов географическими рамками, а также за умеренность в действиях государственных деятелей. Для предупреждения крайностей необходимо прежде всего, чтобы военные руководители, государственные деятели не ставили бы перед собой такие цели, достичь которых можно лишь путем уничтожения врага. Отсюда я переходил к вопросу о всеобщей войне – и даже в этом случае нельзя заранее исключить ограничения. Конечно, «война в Европе, всеобщая война между двумя лагерями не сможет не быть атомной.Но отсюда не следует, что воюющие стороны обрушат одна на другую все их средства поражения». При рациональном подходе каждая из них постарается уничтожить орудия ответного удара противника. Обилие атомного оружия, разнообразие способов его применения, развитие ракетной техники заставляют полагать, не отходя от идеи, представляющейся нам основной, что первоначальная битва будет иметь продолжение. «Когда оба лагеря равно способны подвергнуть города атомной бомбардировке, разум приказывает им от нее воздержаться. Атомное равенство должно было бы вновь сделать вражеские армии целью № 1». Рассуждение не потеряло своей значимости. Может быть, оно стало даже более убедительным. Однако любопытно то, что американцы приняли в 1970 году доктрину «взаимного гарантированного уничтожения» (mutual assured destruction).Другими словами, они свели сдерживание к способности каждой из великих держав разрушить города другой стороны. Сдерживание оказывается необыкновенно слабым в случае любого нападения, не являющегося ядерной атакой против собственной территории державы. Американцев привел к данной доктрине постулат, который я уже подверг критике в упомянутой статье: любое преодоление ядерного порога неизбежно привело бы к крайностям тотальной ядерной войны.
Может быть, название статьи – «Полвека ограниченных войн», – появившейся в «Бюллетене ученых-атомников», резюмировало мою интерпретацию событий в то время. Там не перечислялись способы ограничения войн, даже тех, в которых будут применены определенные виды ядерного оружия. Внимание автора было сосредоточено на изменении отношений между двумя великими державами. Подробно представив американским читателям довольно ясные причины, по которым Советский Союз не мог принять план Барука – Лилиенталя 191 , предусматривающий интернационализацию этого оружия и одновременно атомной промышленности, я задавался вопросом о последствиях в настоящее время или в будущем равенства двух великих держав в области ядерного оружия и его носителей. Сдерживание, смысл которого передает формула «Остановись, иначе я превращу тебя в пыль», оказывает на предполагаемого агрессора большее впечатление, чем формула «Остановись, иначе мы сейчас вместе погибнем». В 1956 году Соединенные Штаты еще обладали существенным превосходством на том уровне, который сейчас называют «центральным равновесием»; но я забегал вперед и рассуждал о последствиях применения доктрины, называемой сегодня доктриной «взаимного гарантированного уничтожения». Каждая из воюющих сторон сохраняет после первого нападения противника орудия ответного удара, способные вызвать у агрессора разрушения если не равные по силе тем, которые испытала она сама, то, во всяком случае, примерно такого же масштаба. Исходя из этого, я ставил вопросы: какие позиции возможно защитить только путем угрозы атомными репрессалиями? Какие позиции следует защищать локально, ибо противник не воспримет всерьез атомную угрозу? Затем я перешел к двум спорным вопросам, которые стали поднимать все чаще. Следует ли продолжать политику сдерживания в ее крайней, простейшей форме или же, напротив, надо градуировать сдерживание (то есть устрашение) в соответствии с важностью ставки? Я выступал за градуирование устрашения, исходя из значимости ставки, а также за усиление обычных вооруженных сил там, где в малой степени приемлемо сдерживание путем массированных репрессалий.
В заключение статьи довольно четко отражена обстановка того времени. Функция термоядерного оружия – не только в его взаимной нейтрализации, оно предназначено также для предотвращения агрессий в особо важных регионах. Это оружие не является таким орудием дипломатии, которое можно применять во всякое время и в любом месте. По крайней мере, если речь идет о предстоящем историческом периоде, политический наблюдатель не соглашается полностью с физиками, сожалеющими о том, что это дьявольское оружие ученым пришлось предоставить в распоряжение политических деятелей. Конечно, нельзя исключить того, что в результате ошибки или безумия вспыхнет война намного более ужасная, чем все войны прошлых времен. Но, говорил я, в обозримом будущем всеобщей и тотальной войны, вероятно, не будет.
Выстрелы в Сараеве запустили цепной процесс, завершившийся атомными бомбардировками Хиросимы и Нагасаки. Не являемся ли мы свидетелями процесса, имеющего противоположную направленность? Не наблюдаем ли мы тенденцию к ограничению конфликтов в пространстве и к отказу от абсолютной победы, достигаемой благодаря применению всех видов оружия? Все эти ограниченные войны вместе взятые предполагают неограниченную ставку и поддерживают постоянный риск самоубийственного взрыва.
От раздумий о первой половине века я переходил к размышлениям о предстоящей его половине. После моего возвращения к университетской деятельности я попытался собрать под одной обложкой мысли об уроках недавнего прошлого, результаты анализа дня сегодняшнего и советы актерам. Будучи зрителем, но зрителем активным, я должен был заключить труд изложением теории действия.
XII
«ОПИУМ ИНТЕЛЛЕКТУАЛОВ»
Факт постоянного присутствия русской армии в центре Европы привел бы в ошеломление британцев и французов прошлого века. Карл Маркс с еще большей резкостью стал бы разоблачать империализм царей и трусливое бездействие Запада. Замедленная и умеренная реакция американцев и европейцев, формирование Североатлантического пакта в силу самой механики сил не было бы менее необходимым перед лицом какого-то традиционного режима. Но поскольку Россия стала Союзом Советских Социалистических Республик, дипломатический спор приобрел совершенно иной размах. Угрожали ли нам Красная Армия, «призрак», который «бродит по Европе», – коммунизм, или же неодолимый рост социалистической экономики?
Перечитывая статьи или книги периода «холодной войны», написанные самыми именитыми авторами, испытываешь двойственное чувство: почему умнейшие люди стали нести вздор о Советском Союзе, хотя они отнюдь не являлись сторонниками марксизма или марксизма-ленинизма? Рассудок, здравый смысл, понимание той простой истины, что дважды два четыре, – неужели все эти контрольные инстанции оказываются столь хрупкими, уязвимыми, даже в отсутствие идеологических страстей?
Я вспоминаю об одном экономическом хроникере в «Фигаро», человеке просвещенном, близком к практике, который всерьез прокомментировал сообщение о возможности в ближайшем будущем бесплатного хлеба в Советском Союзе. Почему он не подумал (даже забывая о нищете советского сельского хозяйства), что бесплатность хлеба, то есть зерна, привела бы к его употреблению на корм скоту, разбазариванию, а потому к скорой его нехватке? Я не сказал бы, что их перьями двигал страх. Скорее я сказал бы, что эти аналитики на случай хотели показать свою свободу духа, свой «прогрессизм». Они считали нужным признать добродетели, действенность социальной организации, которую вместе с тем по другим причинам отвергали.
Споры между прогрессистами и атлантистами шли вокруг достоинств и недостатков, соответственно, советского режима и американской демократии. По этому вопросу существует обширная литература, в которой легко утонуть. Не стану цитировать коммунистов – они исполняли свой долг, но обращусь к тому, что писали люди, никогда коммунистами не являвшиеся и сегодня находящиеся по ту же сторону, что и я.
Читаю в номере «Тан модерн» за январь 1950 года относительно обсуждения в ООН вопроса о принудительном труде: «Ни в одной стране мира так не уважают трудовое достоинство, как в Советском Союзе. Принудительного труда там не существует, ибо эксплуатация человека человеком давно упразднена. Трудящиеся пользуются плодами своего собственного труда, и им нет необходимости зависеть от нескольких капиталистических эксплуататоров. Принудительный труд характерен для капиталистической системы, ибо в капиталистических странах с трудящимися их капиталистические хозяева обращаются как с рабами… Представители Франции и Ливана не поняли, что при советском строе трудящиеся могут идти на работу без того, чтобы им навязывали строгую дисциплину. В Советском Союзе каждый испытывает желание трудиться, и герои труда пользуются таким же уважением, как герои войны…» На другой странице: «Различные бесчеловечные меры, применяемые в тюрьмах Соединенных Штатов по отношению к негритянскому населению этой страны, необычайно контрастируют со справедливыми и разумными положениями Кодекса коллективного труда 192 Советского Союза; этот кодекс составлен скорее в гуманитарном, чем в карательном духе, и его цель – превращать преступников в граждан, уважающих законы». Автор этого текста – Роже Стефан [151]151
Добавлю, что Роже Стефан быстро избавился от своих заблуждений, что он достойно участвовал во французской дискуссии о деколонизации. Я цитирую этот текст именно по причине его несхожести с автором.
[Закрыть].
Читаю в номере «Эспри» за апрель 1953 года: «Наша борьба имеет такой же смысл, как в 1938, 1940, 1942 годах, смысл, который обозначил Мунье 193 сразу же после Мюнхена: Европа против гегемоний;Европа была против расистской германской гегемонии, сегодня Европа – против двойной гегемонии блоков, и прежде всего наша Западная Европа – против американской гегемонии и ее германского ретранслятора…» Вероятно, сегодня Ж.-М. Доменак не прибег бы вновь к такому приравниванию.
Альбер Беген подписал следующие строки: «Восхваляют антикоммунизм, весьма кстати прикрывающий категорический отказ удовлетворить требования социальной справедливости, Макиавеллистски преподносимые в качестве уловки, обязанной советскому влиянию», а несколько ниже, говоря о французских и итальянских рабочих, он признавал, что «строгая сталинская ортодоксия, если облечь в нее, как в униформу, трудящегося на Западе, придаст его жестам и его личности окостенелость, не свойственную людям старой цивилизации». Но как его упрекать в этом, когда «наша старая цивилизация здесь, во Франции, не предлагает ему ничего, что могло бы питать его душу»?
Сторонники Атлантического альянса становились под пером прогрессистов, католических и некатолических, новыми коллаборационистами (если предположить, что они не являлись бывшими коллаборационистами). Атлантический пакт и перевооружение Германии означали войну. Альбер Беген считал нелепым ответ одного американского профессора, по мнению которого Соединенные Штаты, продвигая план Маршалла, «с легким сердцем подорвали свое собственное превосходство». Действительно, через двадцать лет американцы ощутили европейскую конкуренцию (и еще более – японскую).
Вот статья в «Либерасьон» («Libération») от 22 июня 1953 года, в которой Жан-Поль Сартр обращался к американцам: «В одном вопросе вы одержите победу, мы никому не желаем плохого: презрение и страх, которые вы в нас вызываете, – мы отказываемся превращать их в ненависть. Но вам не удастся заставить нас считать казнь супругов Розенберг „достойным сожаления инцидентом“, ни даже какой-то судебной ошибкой. Это узаконенное линчевание, покрывающее пятнами крови весь народ, раз и навсегда с яркостью обнаруживающее крах Атлантического пакта и вашу неспособность обеспечивать leadershipв западном мире… Но если вас увлекло ваше преступное безумие, то завтра то же самое безумие могло бы всех нас без разбора ввергнуть в войну на уничтожение… И что же это за страна, руководителям которой приходится прибегать к ритуальным убийствам, чтобы им простили прекращение войны… Помните ли вы Нюрнберг и вашу теорию коллективной ответственности? Ну так вот, теперь настала очередь применить ее к вам. Вы несете коллективную ответственность за смерть Розенбергов, одни из вас – за то, что вызвали это убийство, другие – за то, что допустили его совершение, вы снесли превращение Соединенных Штатов в колыбель нового фашизма; тщетно вы будете утверждать, что это единственное убийство несравнимо с гитлеровскими гекатомбами; фашизм определяют не по числу его жертв, а по способу их уничтожения… Убивая Розенбергов, вы просто-напросто попытались остановить прогресс науки человеческой жертвой. Чародейство, охота на ведьм, аутодафе, жертвенные обряды: докатились, ваша страна больна страхом… А пока не удивляйтесь, если по всей Европе раздадутся возгласы: осторожно, Америка взбесилась. Разрубим все узы, связывающие нас с ней, иначе нас тоже покусают и заразят бешенством». Хотя этот текст появился уже после смерти Сталина, он относится к сверхсталинистской литературе. В нем есть все, даже ритуальное убийство. Американцы занимают в сартровской демонологии то место, которое принадлежало евреям в гитлеровской демонологии.
Еще более необычайными кажутся сегодня некоторые замечания моего друга Альфреда Сови (текст Сартра не входит в «нормальную» литературу), в значительной степени касающиеся Советского Союза или, скорее, его будущего. Вот как в работе «Власть и общественное мнение» (1949) он представлял отношения государства со своим народом: «Нет никакой необходимости искажать истину, изобретать воображаемые факты, достаточно отбирать, затемнять, как в цветном стекле… Причины этого советского затемнения истины имеют не только сентиментальный характер: не будучи в состоянии обеспечить уровень существования столь же высокий, как в капиталистических странах, руководители решили приблизить этот уровень скорейшими путями. И сама эта скорость обязывает накладывать дополнительные тяготы». Идея о том, что благодаря тяготам накопление капитала ускоряется, была распространенной; напротив, мой старый учитель риторики назвал бы «случайной находкой» формулу, согласно которой сталинская политика в области информации определяется как «затемнение» истины без ее искажения.
Признаюсь, сегодня жестоко воспроизводить некоторые фразы: «Точно так же, как производство средств производства сегодня важнее производства предметов потребления ради завтрашнего благосостояния, так каникулы истины необходимы в неблагодарный период ради того, чтобы завтра засияла полная правда… Коммунизм, рассматриваемый под таким углом, предстает как огромное испытание отложенной истины и свободы в кредит… В той или иной стране, куда коммунизм внедрен силой, общественное мнение станет целиком коммунистическим через поколение; объявлять, что оно является таковым уже сейчас, означает лишь предвосхищение». Люди все еще ждут завершения операций с отложенными истиной и свободой.
Спустя несколько лет в газете «Монд» (от 30 и 31 октября 1952 года) он предостерегал европейцев в связи с прогрессом советской экономики. У него были на то основания. В 1952 году рост французской экономики замедлялся; Советский Союз направлял на инвестирование значительную долю национального продукта. И мы действительно могли опасаться того, что благодаря капиталовложениям советское производство превзойдет европейское производство. Но Альфред Сови поступил крайне неосмотрительно, написав: «Лично мне представляется, что в настоящее время уровень жизни советского рабочего пока еще ниже уровня жизни французов, но разница, возможно, не так велика, как думают, и она регулярно уменьшается. Через несколько лет разрыв может изменить направление. Что же произойдет, если „железный занавес“ поднимется для туристических дач-автоприцепов рабочих, служащих или интеллектуалов? Не придется ли его опускать с нашей стороны?» В действительности уровень жизни советских трудящихся в 1952 году был ниже уровня 1928 года.
В своей статье от 8 ноября 1954 года я ответил не Сови, а тем, кто размахивал жупелом так называемой «опасности советского процветания». Первый аргумент: антисоветизм не есть функция уровня жизни. Турция и Корея беднее Советского Союза, но они относятся к нему более враждебно, чем Запад. Второй аргумент: уровень жизни, исчисляемый количеством и качеством продуктов питания, на родине социализма значительно ниже французского уровня. В СССР пренебрегают развитием общего оснащения страны, системы коммуникаций, перерабатывающих отраслей промышленности. «Мы не вправе задавать мысленно тот же темп роста при другом распределении капиталовложений; мы не вправе переходить от равенства в доходах на душу населения к равенству в уровне жизни. Было бы дурно смешивать способность добывать уголь, производить железо и танки со способностью удовлетворять потребности людей…»
Третий аргумент: предположим, что уровень жизни в Советском Союзе действительно приближается к европейскому уровню. Одно из двух: или «железный занавес» останется опущенным (и что изменится в таком случае? Пропаганда ничего не выиграет от того, что сузится расстояние между действительностью и словами. «Великая ложь обладает действенной силой, которой нет у истины»), или же «железный занавес» поднимется и советские люди будут свободно прогуливаться по Франции, а французы – по Советскому Союзу. В тот день, когда Советский Союз открылся бы, «холодная война» закончилась и мир стал бы возможным.
Заключение: те, кто думает, что в ближайшем будущем Франция или Запад в свою очередь опустят «железный занавес», являются жертвами статистического безумия. В числе этих жертв был Морис Лоре, автор книги «Революция, последний шанс для Франции», опубликованной в 1954 году, то есть после смерти Сталина и по окончании самого острого периода «холодной войны». Не могу не начать именно с этого автора. Как и А. Сови, он представляет советизм не в качестве модели, а в качестве угрозы: «Если верно, как мы себе в этом отдаем отчет, что русский уровень жизни, который возрастает примерно на 10 % ежегодно, должен достигнуть нашего уровня к концу 1960 года, а затем скоро его превзойти, то исчезнет наша самая эффективная защита против экспансии коммунизма» [152]152
Laure М.Révolution, dernière chance de la France. Paris: PUF, 1954. P. 48.
[Закрыть]. В 1954 году, вскоре после смерти Сталина, уровень жизни населения оставался ниже того, который существовал в 1928 году, накануне аграрной коллективизации. Через четверть века после появления этой книги уровень жизни советского населения составляет примерно одну треть – половину французского уровня, в той мере, в какой эти грубые сравнения имеют смысл. М. Лоре, один из умнейших людей во Франции, считал, что увеличение покупательной способности в СССР представляло близкую опасность для Франции. Будучи примерным выпускником Политехнической школы, он производил расчеты. Из каждых ста единиц чистого дохода, за вычетом налогов, человек на Западе относит на сбережения 10 единиц, человек в СССР – 15 единиц [153]153
Что он об этом знал?
[Закрыть], и, помимо этого, 15 единиц государство заставляет его вносить в фонд коллективных сбережений; кроме того, должны вычитаться из чистого дохода десять единиц для покрытия дополнительных военных усилий. Итак, из каждых ста единиц возможного чистого дохода советский гражданин может расходовать на свое потребление лишь 65 единиц (против 90 единиц на Западе). При равном объеме производства на душу населения уровень жизни в СССР будет на 28 % ниже уровня жизни на Западе. Для того чтобы обеспечить уровень жизни, равный западному, советские люди должны увеличить производство продукции на 38,5 %. Результат этот будет достигнут за пять лет, поскольку объем производства на душу населения в Советском Союзе увеличивается на 10 % ежегодно, тогда как темпы роста этого показателя в Западной Европе не превышают, как кажется, 2 %. СССР перегоняет ее по темпам на 7 % ежегодно (при 1 % дополнительного увеличения населения). «Итак, примерно в 1962 или 1963 году уровень жизни советского гражданина сравняется с уровнем жизни на Западе, при том предположении, что СССР и тогда будет прилагать такие же, как сегодня, усилия в области оснащения и в военной области».
Почему эти расчеты, по видимости точные, приводят к результатам, смешным в свете опыта? Прежде всего М. Лоре в своих предположениях значительно завышал действительный уровень жизни советского человека в 1953 году. Затем он брал за точку отсчета объем производства на душу населения и принимал на веру официальные данные; очевидно, он не был знаком с американской критикой советской статистики. Он завышал, оценивая в 65 %, ту долю национального продукта, которая в конечном счете доставалась советскому потребителю. И если даже объем национального производства увеличивался на 10 % в первые послевоенные годы, то Лоре не брал в расчет ни природу того, что производилось, ни особенности режима. Заводы выпускали сотни тысяч тракторов, входивших в отчетность о национальном производстве, но значительная их часть ломалась. Каков же был вклад этих машин в усилия производителей? Производство увеличивалось прежде всего благодаря огромным капиталовложениям и развитию тяжелой индустрии. Уголь и железо нельзя превратить по команде в предметы потребления, даже промышленного.
Наконец, кардинальная ошибка М. Лоре. Он утверждал, что, за исключением военных лет и послевоенного периода, темпы роста производительности были необыкновенно высоки – не менее 10 % в год (против 3 % в Соединенных Штатах и примерно 1,5 % во Франции в течение длительного периода). Он неправильно оценивал темпы роста производительности во Франции, которые в послевоенные годы составляли от 4 до 5 %. И столь же неверно судил о советских темпах. Прирост промышленного производства там был достигнут благодаря вливанию капиталов и привлечению дополнительной рабочей силы. В годы первых пятилетних планов производительность в расчете на одного человека выросла в промышленности благодаря модернизации оборудования [154]154
Одновременно с Лоре ту же самую проблему советского производства и советской производительности исследовал другой выпускник Политехнической школы – Морис Алле. Его выводы были в основном верными и никоим образом не походили на выводы М. Лоре.
[Закрыть].
Конечно, М. Лоре не отрицал того, что быстрый советский прогресс был обусловлен также исходным отставанием России от западных стран, и допускал, что темпы ее развития замедлятся еще до того, как русская производительность достигнет американской производительности. Несмотря на все, в самом главном он строил иллюзии. Так, говоря о сельском хозяйстве, он отмечал «быстроту и легкость, с которыми правительство СССР ставит на службу подъему уровня жизни чрезвычайно мощные дирижистские методы 194 , оправдавшие себя в развитии тяжелой промышленности». И добавлял: «…очень сильное увеличение сельскохозяйственного производства, настолько, насколько оно зависит от людей, несомненно в ближайшем будущем…» Действительно, в первые годы после смерти Сталина определенное продвижение имело место, но при крайне низком исходном уровне. Нам известно, как обстоит дело и сегодня.
Другими словами, он рассуждал, опираясь на ложные количественные данные, и не замечал врожденных пороков режима. В его представлении рабочие были привязаны к режиму благодаря коммунитарному идеалу, и он видел спасение Франции единственно в появлении новых ценностей, ценностей общинных, которые залечили бы раны на ее теле, истерзанном воспоминаниями и идеологиями.
Морис Лоре не станет упрекать меня за цитирование этих старых текстов, ибо знает о моем восхищении им, человеком, который «изобрел» налог на добавленную стоимость. Если прославленный ученый мог четверть века назад допускать подобные грубейшие ошибки, то сегодняшней молодежи легко представить, какие глупости заполняли тогда так называемые газеты мнений.
Представляла ли гораздо большую ценность чисто идеологическая дискуссия? Пусть судит об этом читатель. Я хотел бы не возобновлять ее – это было бы нелепо и неприятно, ибо оппонентов уже нет, – но освежить свои собственные воспоминания и одновременно сделать понятными тем, кто не был свидетелем событий и не знал их участников, споры, характерные, может быть, для триссотенов 195 XX века.
Первым сюрпризом (думаю, в 1945 году), который показал расстояние, отделявшее отныне меня от Ж.-П. Сартра и от М. Мерло-Понти, оказалась статья в «Фигаро» или в «Фигаро литтерер»; Мерло-Понти рассуждал в ней о Сартре и об экзистенциализме и отмечал, между прочим, что расхождения во взглядах с коммунистами относятся к «семейным ссорам». Вскоре они узнали, что означают «семейные ссоры» со сталинистами. Объектом моего первого спора с Мерло-Понти стала его работа «Гуманизм и террор» («Humanisme et Terreur») (оставляю в стороне диалог, состоявшийся после моей лекции на тему «Марксизм и экзистенциализм» в рамках Философской коллегии, на которой председательствовал Жан Валь).
Эссе Мерло-Понти, опубликованное в 1947 году, тогда меня задело или, лучше сказать, возмутило. Поводом к написанию его и его темой являлись московские судебные процессы, такие, какими их описывал Кёстлер в книге «Ноль и бесконечность» («Le Zéro et l’Infini») 196 . В изображении Мерло-Понти стиралась грань между Рубашовым и Бухариным, а последний становился экзистенциалистом. Я никогда не мог прочесть без раздражения следующие строки эссе: «Стенографический отчет о московских дебатах заключает в себе столько же „экзистенциализма“ – в смысле парадокса, разногласия, тревоги и решимости, – сколько его содержится во всех произведениях Кёстлера». Забавно, судебные процессы называются дебатами, как если бы Вышинский и Бухарин обсуждали, подобно профессорам философии, долю необходимости и случайности, рациональности и воли случая в ходе истории. Автор и читатель в конце концов забывают, что процессы заранее сфабрикованы, что роли заранее распределены, что все – и судьи, и обвиняемые – произносят речи, предварительно написанные. Я чувствовал себя похожим на деревенского простака-правдолюба, естественную реакцию которого выразил Н. С. Хрущев в своем знаменитом докладе на XX съезде: «Почему обвиняемые признались в преступлениях, которых не совершали, если их не пытали?» Может быть, Мерло-Понти знал, почему, но, быть может, этот философ считал, что данные материальные элементы никоим образом не уменьшают интерес к дебатамоб ответственности оппозиционера.
Книга коробила меня еще и тем, что в ней опровергался без устали и без пользы тезис, против которого оппоненты в споре и не выступали. Мерло-Понти отвергал манихейство антикоммунистической пропаганды. По каждую сторону существует насилие; свободный, или либеральный мир не противостоит миру коммунистическому, как истина противостоит лжи, закон – насилию, уважение к убеждениям – пропаганде. Допустим, но если мы согласились с идеей, что все битвы в той или иной степени сомнительны, то должны различать эти степени. Если в любой внешней политике содержится в какой-то мере лукавство и насилие, то отсюда не следует, что нет морального различия между политикой Гитлера или Сталина, с одной стороны, и политикой Рузвельта или Черчилля – с другой. И когда Мерло-Понти пишет, как если бы речь шла об очевидной истине, что «духовная и материальная цивилизация Англии предполагает эксплуатацию колоний», то он легко выносит решение по делу, еще открытому. Англия утратила свою империю, не утратив духовной цивилизации. Уважение к закону служит при необходимости для оправдания полицейских репрессий против забастовок в Америке, но, конечно, не для «расширения американской империи на Среднем Востоке».
Точно так же я легко соглашался с тем, что благодаря переплетению рациональности и случайности индивиды, очевидно, сохраняют широкое пространство для решений, а История может затем опровергнуть их, если не осудить. Иногда авторы не узна ют в следствиях их причину – собственные действия. Их оппозиция установленной власти ретроспективно представляется изменой, если эта оппозиция способствовала вражескому делу. Однако меня поражала не сама эта диалектика, в конечном счете банальная. Всякий оппозиционер может post eventumпоказаться предателем. Но о любом историческом решении следует судить с учетом момента, контекста его принятия; и хотя историк имеет право, обязан принимать во внимание невольные и непредсказуемые последствия какого-либо решения, но их нельзя превращать в основание для суждения моралиста и еще менее – для вынесения судебного приговора.
Наконец, философия истории Мерло-Понти мне представлялась, с одной стороны, классической (рациональность и случай), а с другой – почти ребяческой. Он писал: «Рассматриваемый вблизи, марксизм не является некой гипотезой, замещаемой завтра какой-либо иной, это простое изложение условий, без которых не будет ни человечества в смысле взаимоотношения людей, ни рациональности в истории, это Философияистории, и отказываться от нее – значит ставить крест на историческом Разуме. После этого останутся лишь мечтания и авантюры».
Некоммунистическая или выжидательная позиция Мерло-Понти основывалась на сомнении: «Строительство социалистических основ экономики сопровождается регрессией пролетарской идеологии, и по причинам, связанным с ходом вещей, – революцией в единственной стране, революционной стагнацией и загниванием истории в остальном мире – СССР не являет собой восхождение к великому празднику истории пролетариата, как определил его Маркс». Он шел еще дальше: «Может быть, и имеется какая-то диалектика, но – с точки зрения Бога, которому ведом смысл всемирной истории. Человек, заключенный в рамки своего времени… не видит во властвующем пролетарии „всемирно-исторического человека“…»
Рассмотренная в обратном переводе на обычный язык, мысль Мерло-Понти не обнаруживает избытка проницательности. Экономическая база социализма строилась в шуме и ярости; общечеловек, властвующий пролетариат заставлял себя ждать. Если бы История окончательно опровергла марксизм, то исторический Разум исчез бы вместе с ним. Оставались бы лишь мощь одних и покорность других: «Рассматриваемые в перспективе этой единственной философии, „исторические мудрости“ предстают как неудачи». Но сколько же времени надо ждать и, по примеру теологов, верить в Судный день, в неведомое будущее?
Через несколько лет Морису Мерло-Понти надоело ожидать гармонии между действительной историей и марксистским взглядом. Агрессия Северной Кореи привела его к пересмотру диагноза, поставленного современной обстановке. Я попытаюсь составить резюме самокритики, которой Мерло-Понти честно себя подверг.
Главный его упрек в свой собственный адрес касался одной из идей, которые я жестче всего критиковал, а именно – об абсолютной ценности, приписываемой марксизму как образцовой философии истории, единственно способной придать смысл человеческому становлению, так сказать, сверхисторическому критерию, поскольку «при сравнении с марксизмом все исторические мудрости предстают как неудачи». Однако Мерло-Понти обнаруживает, что сам его предыдущий подход не согласуется с марксизмом. Как оставить за ним истинность в отрицании и не признавать за ним истинность в действии, не выходя за рамки, установленные им самим? «Говорить, как мы это делали, что марксизм остается истинным в качестве критики или отрицания, не будучи истинным в качестве действия или в позитивном смысле, означало ставить себя вне действия и в особенности – вне марксизма, оправдывать его доводами, из него не вытекающими, и в конечном счете порождать двусмысленность». Нельзя оставлять критику и отказываться от действия: «Таким образом, совершенно невозможно разрубать марксизм на две части, признавать его истинность в том, что он отрицает, и неистинность – в том, что он утверждает, ибо конкретно, в его способе отрицать, уже содержится его способ утверждать». Затем следует заключительная исповедь. Он напоминает о страницах, на которых отождествлял возможное поражение марксизма с поражением самой философии истории, и оценивает свой вчерашний марксизм в следующих словах: «Этот марксизм, сохраняющий истинность, что бы он ни делал, обходящийся без проверки опытом и доказательств, – не философия истории, это переодетый Кант, и именно Канта мы снова нашли в конечном счете в концепте революций как абсолютного действия». Мне понятно, в каком смысле Мерло-Понти ретроспективно оценивает как кантианскую свою вчерашнюю философию, соотносившую историю с абсолютом – пролетариатом в качестве всеобщего класса, истины в действии; но сам Кант, в своей философии истории, в Идее Разума, не совершил ошибок, подобных ошибкам Мерло-Понти в книге «Гуманизм и террор».