355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Реймон Арон » Мемуары. 50 лет размышлений о политике » Текст книги (страница 22)
Мемуары. 50 лет размышлений о политике
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:52

Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"


Автор книги: Реймон Арон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 77 страниц)

Я перечитал большинство своих статей, посвященных Конституции или, вернее, двум ее вариантам, которые один за другим были представлены народу на референдумах. Что касается первого текста, то в отношении его было полное согласие: мы отвергали предложенный нам вариант одновременно потому, что он представлялся скверным, и потому, что его поддерживали лишь две партии, партии «марксистские» – коммунистическая и социалистическая, притом последняя выступала за проект скрепя сердце. На следующий день после того, как было сказано «нет», я озаглавил свою передовую: «Спасены благодаря поражению». Имелись в виду, разумеется, социалисты.

Обсуждение второго проекта Конституции развернулось в совершенно иных условиях благодаря участию генерала де Голля. 16 июня 1946 года он произнес в городе Байё речь, которая станет знаменитой и в которой без труда обнаруживаются ведущие идеи Конституции 1958 года. Ключевые положения одни и те же: разделение властей, следовательно, исполнительная власть не должна быть «произведением» власти законодательной; президент Республики (предусмотрено его избрание расширенной коллегией выборщиков) выбирает премьер-министра. Ответственность правительства перед Собранием четко не предусматривалась. В своих последующих речах Генерал рассеял сомнения относительно этого узлового вопроса.

Выступая в 1946 году, Генерал нарисовал портрет главы Государства – такого, каким он его мыслил, – пожалуй, лучше, чем в любом из своих письменных произведений:

«Следовательно, исполнительная власть должна происходить именно от главы Государства, поставленного над партиями, избранного коллегией, включающей Парламент, но гораздо более широкой и составленной таким образом, чтобы глава Государства являлся президентом Французского союза и одновременно президентом Республики. Именно главе Государства надлежит сочетать общий интерес в том, что касается выбора лиц, с ориентацией, которая выявляется в Парламенте. Именно на него возлагается миссия назначать министров и прежде всего, разумеется, Премьера, который должен будет руководить политикой и работой правительства. Именно главе Государства принадлежит функция обнародования законов и принятия декретов, ибо и те и другие обязывают граждан по отношению ко всему Государству. Именно ему предоставляется роль арбитра, находящегося выше политических случайностей, который в обычное время прибегает к совету, а в моменты опасной неясности приглашает страну посредством выборов выразить свое суверенное решение. Именно на него, в случае если родина окажется в опасности, возлагается долг быть гарантом национальной независимости и договоров, заключенных Францией».

Поиск компромисса между тем, что обсуждали парламентарии в Бурбонском дворце, и проектом Генерала представлялся делом по меньшей мере затруднительным. Режим, набросок которого был показан в Байё, осуждал на смерть не парламентскую демократию, но Республику депутатов (или партий). Никогда коммунистическая и социалистическая партии не подписались бы под Конституцией, вдохновленной доктриной Генерала. Таким образом, одновременно с «великим расколом» между коммунистами и всеми остальными возникал и «малый раскол» – между партиями и генералом де Голлем. Я не верил в победу Генерала над партиями в ближайшем будущем; немедленный ответ Леона Блюма на речь в Байё не оставлял сомнения по поводу позиции социалистической партии относительно конституционных идей Генерала.

Передовая статья, написанная мною 18 июня, два дня спустя после речи в Байё, заканчивалась следующими словами: «Отныне, помимо данного режима, не удовлетворяющего никого, и даже тех, кто им руководит, имеется по меньшей мере еще одна возможность. Конституция, по своему типу стоящая между британским парламентаризмом и президентской системой, набросок которой сделал генерал де Голль, не является, очевидно, жизнеспособной в спокойные времена; по крайней мере, она позволяет увидеть попытку решения, пойти на которое у партий не будет охоты, но к которому они, может быть, склонятся однажды по необходимости». Мне следовало написать не то, что такой режим нежизнеспособен в спокойные времена, а то, что он мог бы воплотиться в жизнь лишь во времена неспокойные – в тот день, когда произошло бы отречение партий под давлением обстоятельств. Этот день наступил только двенадцать лет спустя – в связи с войной в Алжире.

После речи в Эпинале, где Генерал четко заявил о своем отрицательном отношении ко второму проекту Конституции, я предсказал победу партий в предстоящем референдуме. «Таким образом, если и должно произойти „испытание сил“, то… исход его у меня не оставляет сомнения. Партийная пропаганда будет делать ударение скорее на опасности единоличной власти, чем на достоинствах Конституции. Благодаря меньшей активности избирателей, 47 % голосов за,поданных в первом референдуме, ныне превратятся в большинство».

Что делать? – спрашивал я себя 10 сентября 1946 года. По сравнению с маем ничто существенно не изменилось. «Исполнительная власть остается простым мандатарием Собрания. Вторая палата не обладает даже правом отлагательного вето. Отсутствует контроль конституционности законов… У президента Республики нет действенного права выбирать председателя Совета министров или права распускать палату. Ничего не предусмотрено на тот случай, если выявится необходимость на несколько месяцев отложить принятие какой-либо серьезной меры или получить на нее одобрение путем новых выборов. Ни один институт, наделенный реальными полномочиями, не возвышается над игрой партий, то есть над волей их штабов».

И вот заключение: «Воздержание от голосования для гражданина – очевидно, единственный способ выразить свое желание выйти из временного состояния и свое отвращение к Конституции, которую ему предлагают». Одновременно результатом принятия Конституции, за которую проголосовала одна треть граждан, включенных в избирательные списки, должно было стать появление «ревизионистской» партии, Объединения французского народа (РПФ).

Для борьбы с Конституцией – такой, какой хотел ее видеть Генерал, – коммунисты вступили в союз с другими партиями и даже превзошли их в своих требованиях: они хотели создать всемогущее однопалатное Собрание, которое стояло бы над правительством, превращая его в своего слугу, исполнителя своих желаний. И тогда, когда компартия перешла в оппозицию, раскол между Освободителем и партиями продолжал проявляться очень четко. Понадобилась алжирская война для того, чтобы перед Генералом открылась ситуация, возникновение которой он страстно желал со времени своего возвращения во Францию: отречение Республики депутатов перед лицом Законодателя, основывающего на вечные времена Республику, названную за неимением другого термина, консульской. Партии верности, МРП, если она и была верной до конца, очевидно, не удалось бы обеспечить голосование третьего Учредительного собрания за Конституцию, отвечающую требованиям Генерала. В самом деле, он прежде всего полагал, что президент Республики, не подотчетный Собранию, должен был бы обладать верховной властью. Сразу же после окончания войны ни одно Собрание не проголосовало бы за Конституцию 1958 года.

Многие друзья из мира прессы и Высшей школы в течение этих тридцати семи лет интересовались моим журналистским опытом. Оставляю в стороне сотрудничество в «Пуэн де вю», которое ничего мне не дало, – настолько я остался там в одиночестве. Как мне казалось, в «Комба» я был принят сердечно; могу вспомнить разве что два или три инцидента. Проблема распределения передовиц несколько усложнилась после того, как в газету возвратился Альбер Камю, надеясь ее спасти. Кроме того, один из журналистов, тогда стоявший внизу иерархической лестницы, а сегодня занимающий высокое положение в категории free lance,свободных журналистов, Рене Даберна, поведал мне в своем стиле о настроениях вокруг моей особы. Оказалось, что некоторых людей раздражала та быстрота, с которой я готовил передовицы, они делали замечания, отнюдь не всегда снисходительные, менее касавшиеся моих «писаний», чем меня самого. Верю я этому человеку лишь наполовину. Редакция «Комба» мне несколько напоминала Эколь на улице Ульм. Когда мы не говорили о литературе или о политике, то говорили друг о друге. Вероятно, я не отличался в этом отношении от команды.

В 1947 году, когда финансовое положение газеты ухудшилось, мне довелось участвовать в многочисленных собраниях ее редакторского состава, ее дирекции вместе с типографскими рабочими. Наш управляющий Жан Блок-Мишель также принадлежал к категории интеллектуалов-литераторов, а не к категории профессиональных журналистов или деловых людей. Благодаря своему юридическому образованию он был более других способен вести дела газеты. По своему обыкновению, типографские рабочие ожесточенно спорили с ним (и с Пиа). Они не испытывали особого расположения к управляющим-ученикам, которыми двигали чувства, имевшие социалистический оттенок; к интеллектуалам, участникам Сопротивления, выдвигались такие же требования, какие могли быть выдвинуты к хозяину-борцу. Вспоминаю слова одного профсоюзного активиста, сказанные после окончания продолжительных переговоров: «Скорее бы пришел настоящий патрон!»

Почему первая «Комба», газета Пиа, Камю, Оливье, Гренье, Надо, умерла так скоро? Мы рассуждали об этом между собой. Все читают «Комба», говорили в Париже. На что я отвечал: «К несчастью, эти „все“ составляют лишь сорок тысяч человек!» Газеты, воспользовавшиеся довоенными названиями, постепенно выделялись из общего ряда. «Комба» представляла собой в полном смысле journal d’opinion, как говорили до 1939 года, то есть газету, выражающую мнения. А такие издания никогда широко не расходятся. Если не ошибаюсь, в какой-то момент тираж «Комба» достиг чуть ли не 200 тысяч экземпляров. В течение 1946 года тираж постепенно падал. Почему? Некоторые редакторы возлагали вину на Альбера Оливье, голлизм которого плохо согласовывался с чувствами читателей, придерживавшихся левых взглядов (так мы определяли нашу аудиторию), хотя и не проводили опросов общественного мнения). Вероятно, другим не нравились мои передовицы. Сегодня, как и тридцать семь лет назад, мой диагноз состоит в том, что никто в особенности не был виноват. «Комба», газета движения Сопротивления, не нашла своего места в прессе при режиме партий.

В 1944–1945 годах война еще продолжалась, из-за нехватки бумаги газетам приходилось выходить на двух полосах, на лицевой и оборотной стороне одного листа. Качество материалов нашего издания, выражаемый им дух единства Сопротивления привлекли к нему разнородную аудиторию, которую объединили обстоятельства переходного времени. После окончания военных действий, по мере того как французы вновь находили дорогу к избирательным урнам, политические разломы снова вышли наружу, и издание, которое невозможно было причислить к определенному классу, подверглось опасности – смертельной для ежедневной газеты – не удовлетворять полностью ни одну из категорий своих читателей. В различных колонках редакторы выражали противоречившие друг другу мнения. Символическим в моей памяти остался эпизод, связанный с референдумом по второму проекту Конституции.

Разумеется, существует аудитория, допускающая свободную дискуссию между редакторами одной и той же газеты. Такая газета стремится просвещать, а не агитировать. Кто в политике может выставлять себя обладателем истины, когда настает момент неопределенности, даже драматической? Представлять свою правду в качестве подлиннойистины, разве не значит это, в сущности, поступать не совсем честно? [110]110
  «А как же поступать иначе?» – возразил один мой друг.


[Закрыть]
На эти доводы, внушающие уважение, большая часть читателей могла бы ответить: «Какой прок от нашей обычной газеты, если, читая ее, мы не будем знать, что думать. Когда журналист знает об этом не больше нас, то пусть помолчит». Более того, тридцатилетний – с 1947 по 1977 год – опыт работы в «Фигаро» убедил меня в том, что читатели ждут от своей газеты, наряду с новостями, некой безопасности, подтверждения собственных суждений. Робер Лазюрик, руководивший газетой «Орор» («Aurore») вплоть до своей смерти в результате несчастного случая, охотно исполнял «номер», когда шла речь о свободе печати. «Почти всю свою жизнь, – говорил он, – я писал в „продажных“ газетах, это значит, что их собственниками являлись финансисты или промышленники, которые становились придирчивыми, когда речь шла о делах, непосредственно их касавшихся. А ко всему остальному они были полностью безразличны. Ныне же я руковожу газетой, которая зависит единственно от читателей. Если я напишу то или иное, они угрожают отказаться от подписки или никогда более не покупать газету». Другими словами, всякая газета чувствует, что наполовину является пленником своей аудитории. Пьеру Бриссону пришлось прекратить кампанию, которую вел Франсуа Мориак в пользу султана Марокко, когда количество писем с протестами читателей достигло критического порога. Благодаря своему исключительному положению газета «Монд» выступает, не колеблясь, то против одного, то против другого течения мысли [111]111
  Эта исключительность объясняется многими причинами: газете признательны административно-судейские крути; она представляет собой трибуну, открытую для всех политических деятелей; ей придают определенное значение преподаватели и студенты.


[Закрыть]
.

На страницах «Комба» при Пиа, во всяком случае в период, который мне был знаком, с марта 1946 года и вплоть до прихода Смаджи, сочетались антикоммунизм, антиколониализм и половинчатый голлизм (по крайней мере, голлизм через день). Газета была чересчур голлистской для социалистов, чересчур антиколониалистской для умеренных, чересчур левой по своему лексикону и стилю для сторонников МРП; она нравилась маргиналам всех партий и безуспешно искала какой-то центр, ядро надежных людей. Конечно, такие люди существовали, их количества было вполне достаточно для «газеты мнений», но не для общенациональной газеты. Может быть, вопреки всему, «Комба» стала бы победителем в игре, если бы ею управляли профессионалы.

В течение последних недель перед уходом первой команды «Комба» возник вопрос о поисках финансовой поддержки. Я встречался с двумя или тремя банкирами. Они критиковали линию газеты по тому или иному вопросу, особенно колониальному. Впрочем, я сомневался в том, что редакционную команду удовлетворит руководство, которое я мог бы частично взять на себя. Блок-Мишель просветил меня на этот счет. Возможно, он говорил верные вещи, хотя многие другие относились ко мне более терпимо.

Когда Смаджа и Клод Бурде вступили во владение газетой, я установил контакт с Юбером Бёв-Мери и Пьером Бриссоном. До войны я не был знаком ни с тем, ни с другим. Слышал разговоры о том, что первый из них уволился из газеты «Тан» в момент заключения Мюнхенского соглашения. Что касается Бриссона, то я сталкивался с ним в течение двух месяцев, проведенных в Министерстве информации. После года работы в «Комба» политический Париж стал меня рассматривать уже не как журналиста, а как автора передовых статей. И снова я должен был делать выбор, но не между университетом и прессой, а между газетами «Монд» и «Фигаро».

Финансовые условия работы в них были практически одинаковыми. Выбор следовало сделать между утренней и вечерней газетами, между изданием, существовавшим прежде и обновленным после войны, и новым изданием, появившимся после войны. Я поддерживал сердечные отношения с Бёв-Мери, к тому же в 1947 году разногласия по вопросам нейтрализма и атлантизма не вылились еще в общенациональную дискуссию. Отнюдь не было очевидным, что две газеты, обращавшиеся ко мне с предложением о сотрудничестве, через два года будут представлять два крайних полюса французской некоммунистической мысли.

Я последовал совету Андре Мальро. Он говорил, что строить отношения с Пьером Бриссоном будет легче, чем с Бёв-Мери. Мне думалось так же. Я плохо представлял себе место, которое мог бы занять в «Монд». Директор «Фигаро» был увлечен несколькими сильными страстями: антикоммунизмом, защитой парламентской демократии, европейским единством. Его убеждения совпадали с моими, поэтому я не предвидел серьезных расхождений между линией «Фигаро» и собственным мнением. События в целом подтвердили эти предположения, с некоторыми исключениями, касавшимися РПФ, деколонизации, достоинств экономического курса Антуана Пине.

Пьер Бриссон был голлистом в момент Освобождения, присоединился к голлистам в 1958 году, с каким-то пылом выступал против РПФ. Он смирился с независимостью Алжира лишь в начале 60-х годов, следуя политике самого Генерала.

Весной 1977 года, после сердечного приступа, я оказался в больнице Кошена и получил там от Бёв-Мери письмо, глубоко меня тронувшее. Оба мы тогда достигли такого возраста, который помогает беспристрастно глядеть на прошлое. Бёв-Мери писал, что вспоминает о своих мечтаниях в 1944/45-м, и всегда ностальгически – о «надежде, которую питал в какой-то миг увидеть меня после неудачи первой „Комба“ в числе участников нового предприятия, издания „Монд“. Что бы из этого вышло? Если оставить в стороне все мелкие расхождения и споры, то возможные трудности оказались бы по своему характеру совершенно отличными от сегодняшних». Может быть. Не уверен, что мое участие в этом предприятии могло бы продолжаться долго. Но после стольких дискуссий, стольких лет жизни этот знак дружбы взволновал меня больше, чем я решился бы признать.

IX
ЖУРНАЛИСТ И АКТИВИСТ

Я чуть было не вывел на этой странице заголовок: «Десять потерянных лет». Когда разразилась война, мне было тридцать четыре года; после окончания военной службы я много работал и мог рассчитывать, что впереди – еще десяток лет интеллектуального обогащения и, может быть, созидания. В эти шесть лет, с 1939 по 1945 год, мне довелось увидеть других людей, другие события, другой стиль мышления и жизни. Перед большинством выпускников университета открывается лишь одна дорога – преподавание. Это мир с тепличной атмосферой, населенный детьми и молодыми людьми, оказавшись в нем, рискуешь остаться каким-то ребенком. Я увидел политику в действии ближе, чем большинство политологов – и с этим себя поздравляю, – но анализ политики in vivo, при погружении в нее, отнюдь не способствует философской рефлексии, а скорее ее парализует. У философа, столкнувшегося лицом к лицу с депутатами или журналистами, возникает ощущение, что он станет предметом насмешек или окажется в колодце.

Десять лет жизни, в течение которых я был профессиональным журналистом, а не преподавателем, выступающим в газетах, – результат моего собственного выбора; даже в неудаче попытки поступить в Сорбонну в 1948 году я отчасти был виноват сам, ибо создал у ряда своих будущих коллег впечатление, что за «Фигаро» держусь крепче, чем за Сорбонну, и что при необходимости отказаться или от одного, или от другого я не оставил бы журналистику. Именно так понял Жорж Дави 150 слова, которые я вроде бы произнес во время моего кандидатского визита к нему; из лукавства или по наивности он повторил эти слова на собрании профессоров, что и определило исход трудных выборов [112]112
  Я чувствую угрызения совести, когда рассказываю о событиях университетской жизни. На вакантную должность фактически претендовали три кандидата – Ж. Гурвич, Ж. Стёцель и я; Ж. Стёцель заявил, что не выставляет свою кандидатуру против моей, но к нему был расположен руководитель философской секции Ж. Лапорт. Голоса, полученные Стёцелем в первом туре, должны были бы во втором туре при нормальных обстоятельствах достаться мне. Но переданные Дави слова заставили, очевидно, нескольких человек изменить свою позицию, их голоса обеспечили успех Гурвичу.


[Закрыть]
.

Вспоминаю свою беседу с Лесеном, типичным представителем академического спиритуализма, человеком вежливым, доброжелательным, отнюдь не питавшим неприязни к моей политической деятельности и к «Фигаро». То, чем вы занимаетесь, сказал он мне, есть дело уважаемое, нужное, я вас за него не упрекаю, но журналистика не подходит для университетского преподавателя. Он должен мириться со скромностью своего существования, существования клирика, оставаться в стороне от мирской суеты, видеть смысл своей жизни и все свое призвание в передаче знания, в воспитании учеников. Вы не принадлежите более к нашему ордену [113]113
  Конечно, я передаю дух его речи.


[Закрыть]
. И он совершенно откровенно добавил, что, несмотря ни на что, будет голосовать за меня, а не за Жоржа Гурвича хотя бы потому, что тот недостаточно хорошо говорит по-французски и еще менее заслуживает кафедры, только что оставленной Альбером Байе, который тоже был скорее журналистом, чем преподавателем.

«Фигаро», в которую я пришел весной 1947 года, никак не походила на ту, что я покинул весной 1977-го. Она была газетой Пьера Бриссона: во времена Четвертой республики это издание не являлось, быть может, самым авторитетным за пределами Франции, но наверняка оказывало самое большое влияние на ее политический класс. Пьер Бриссон сохранял такое влияние на политических деятелей, я скажу даже, такую власть над ними, какой никогда не достиг Юбер Бёв-Мери. Парадокс скорее мнимый, чем действительный: «Монд» систематическим образом выступала как орган оппозиции, была враждебна по отношению к Атлантическому альянсу 151 , перевооружению Германии, весьма вяло соглашалась с европейским объединением; 152 газета оказывала воздействие на общественное мнение, особенно на молодежь. Более антиамериканская, чем антисоветская, по крайней мере внешне, эта газета превратилась в библию левой intelligentsia, которая довольствовалась критической позицией, не имевшей непосредственного воздействия на события. Политическим деятелям у власти приходилось смиряться с суждениями Сириуса (Sirius) 153 , с декретами, которые произносил с высоты неподкупный директор «Монд». Пьера Бриссона опасались больше, ибо он действовал в общем духе политики Четвертой республики, вращался среди министров и депутатов. В случае необходимости именно он приглашал министров. Разумеется, все изменилось с возвращением генерала де Голля во власть. «Фигаро», сражавшаяся с РПФ, превратилась в газету «бывших». Но следует отдать должное П. Бриссону: он никогда не сожалел о своем царствовании; будучи добрым французом, он, как и я, радовался тому, что Франция наконец управляется достойным образом, ведь и его, в конце концов, унижали унижения Франции, считавшейся в ту эпоху больным человеком Европы.

Бриссона поразили мои статьи в «Комба», мои аналитические разборы, сделанные на ходу, во время завтрака (например, за несколько месяцев до события я сказал ему, что следует готовиться к такому правительству, которое более не будет включать коммунистов), он настойчиво просил меня весной 1947 года готовить для него каждый месяц по нескольку статей и убедил меня ответить согласием. При его жизни мне платили постатейно.

Пьер Бриссон жил жизнью газеты и для газеты. Он не пошел в свое время на разрыв с ее собственницей, г-жой Котнареаню, первой женой Коти, которая при разводе и разделе имущества получила акции «Фигаро». Хотя Бриссон и признавал права собственника, он намеревался управлять газетой исключительно по своей воле. Г-жа Котнареаню, вернее ее деверь, руководивший фирмой Коти в Соединенных Штатах, отверг формулу Бриссона («в соответствии с капиталом, но независимо от него»), потребовал полного осуществления своих прав собственника, иначе говоря, права контроля администрации и даже политической ориентации газеты. Пьер Бриссон отверг эти требования, опираясь на тот факт, что разрешение на публикацию издания было выдано ему персонально и его команде, а не компании «Фигаро». Национальное собрание приняло специальный закон, названный законом Бриссона, касавшийся исключительно «Фигаро». В соответствии с ним право на использование названия сохранялось за тем, кто получил разрешение на публикацию издания. В 1947 году конфликт еще продолжался, его урегулировали лишь в 1949-м, когда было достигнуто компромиссное решение сроком на двадцать лет, проект которого разработал Марсель Блестейн-Бланше.

Компания-арендатор, капитал которого принадлежал друзьям П. Бриссона, эксплуатировала название «Фигаро»; Жан Пруво приобретал половину капитала компании «Фигаро»; Пьер Бриссон, имевший 2,5 % капитала, становился президентом административных советов обоих обществ. Решение являлось исключительным, предоставляло статус более уязвимый, чем статус «Монд», но оно не должно было приводить к потрясениям при соблюдении двух условий: процветания газеты и присутствия Пьера Бриссона. Он умер менее чем через двадцать лет. Двадцать пять лет спустя первое условие представляется неосуществимым.

Перед войной «Фигаро» выходила небольшим тиражом (примерно 80 тыс. экземпляров), имела яркое и скандальное прошлое [114]114
  Директор газеты был убит женой Кайо в 1914 году. На ее страницах против этой женщины велась гнусная кампания (публиковалась частная переписка). Г-жа Кайо была оправдана судом.


[Закрыть]
, ею руководили Люсьен Ромье и Пьер Бриссон. Первый из них стал в 1943 году министром Маршала и умер до окончания войны; второй прекратил выпуск своей газеты после оккупации свободной зоны немцами и ушел в подполье. При Освобождении он получил разрешение возобновить публикацию газеты (в таком разрешении было отказано газете «Тан», выпуск которой прекратился двумя днями позднее). Благодаря исчезновению довоенных газет светская и академичная «Фигаро» за несколько месяцев превратилась в общенациональное ежедневное утреннее издание. Пьер Бриссон законно гордился этой необыкновенной удачей; он в полном объеме осуществлял свои директорские функции; о нем и о его редакции ходили выражения: диктатор, руководящий приветливыми анархистами, или деспотия, умеряемая редакционной анархией. Бриссон пользовался непререкаемым и неоспоримым авторитетом; он прибегал к советам Андре Зигфрида, он спорил с Франсуа Мориаком; газетчики считали его одним из своих.

Парижанин до кончиков ногтей, Бриссон принадлежал к ушедшей Франции. Он не говорил ни на одном языке, кроме французского, ему незнакомы были другие страны. По своему воспитанию, по своему творчеству, сугубо литературным, он не был призван направлять линию общенациональной газеты международной значимости в период революционных потрясений. По счастливой случайности Бриссон заимствовал некоторые мнения, которые, если оглянуться, кажутся верными, разумными. Однако же значительная часть intelligentsia, немало людей, гораздо более искушенных в большой политике, чем Бриссон, жестко критиковали эти мнения – антикоммунизм, примирение с Германией, Атлантический альянс, европейское объединение. Правда, иногда его чрезмерный антикоммунизм выражался в публикации довольно смехотворных материалов. На следующий день после голосования Национального собрания против проекта Европейского оборонительного сообщества (ЕОС) 154 он написал невероятную по ярости передовую статью («Мне стыдно»).

Я с величайшим трудом убедил его, что корреспондентский пункт «Фигаро» в Соединенных Штатах должен находиться в Вашингтоне, а не в Нью-Йорке. В отличие от Жана Пруво, ежегодно устраивавшего для Раймона Картье кругосветные путешествия, у Бриссона никогда не возникала идея предоставить мне средства для поездки. И если удавалось их совершать, то никогда – за счет «Фигаро», за единственным исключением: он предложил мне «освещать» конференцию в Сан-Франциско 155 , где было намечено подписать мирный договор с Японией. Не раз я доказывал ему выгоды использования опросов общественного мнения – безуспешно. С тех пор такие опросы заняли чрезмерное, почти до уродливости, место как в еженедельной, так и в ежедневной прессе. Более того, журналисты не всегда убедительно разъясняют итоги опросов. Всякий раз следовало бы напоминать, исходя из здравого смысла: если у кого-то спрашивают, что он будет делать через несколько месяцев или что он сделал бы при таких-то обстоятельствах, то ответы на эти вопросы надо воспринимать с величайшей осторожностью. Рейтинги Теда Кеннеди рухнули 156 почти на следующий день после того, как он официально выставил свою кандидатуру. Пока он не являлся кандидатом, опрашиваемые выражали свое неудовлетворение Картером, «предпочитая» Кеннеди, не рискуя при этом. Когда же встал вопрос о том, чтобы проголосовать «по-настоящему», избиратели вспомнили о Чаппаквиддике 157 , который нельзя было забыть, простить.

Когда П. Бриссон умер в 1965 году, «Фигаро» уже скользила по наклонной плоскости. Доля рекламы в доходах достигала 85 %, что создавало определенную уязвимость. Число читателей уменьшалось; общие данные о тираже несколько скрывали этот упадок, ибо включали бесплатную подписку, распространение в гостиницах. Проблема состояла прежде всего в том, что газета не обновлялась. У нее еще оставалось около ста тысяч подписчиков; старая клиентела газеты, люди света, академических кругов, в целом сохранила ей верность; но на место умерших не всегда приходили новые читатели. Буржуазия 60-х годов, сформировавшаяся после войны, время от времени читала «Фигаро», не находя в ней всего того, что искала. Мало-помалу место «Фигаро» как символа интеллектуального, если не социального статуса заняла газета «Монд».

Подобно большинству тех, кто любит свое дело до такой степени, что никак не способен себя без него представить, П. Бриссон не воспитал наследника. Когда он сообщил Жану Пруво о намерении назначить Л. Габриель-Робине заместителем директора, то добавил, что его каждодневному помощнику не придется подняться выше. Как позже написал мне Владимир д’Ормессон, П. Бриссон думал, что в случае его кончины у меня были бы наилучшие качества для руководства газетой «Фигаро». Но он никогда не говорил об этом ни мне, ни тем более своему сыну Жан-Франсуа. Не думаю, что при всех сложившихся обстоятельствах я согласился бы взять на себя эту задачу; однако, если бы Бриссон написал или сказал мне о том, что доверил Владимиру д’Ормессону, то ситуация выглядела бы совершенно иначе. Одной из причин, побудивших меня отказаться от любых амбиций в 1965 году, являлась предвидимая реакция сопротивления со стороны штаба газеты (исключая Ж.-Ф. Бриссона и части редакции). Этому сопротивлению пришлось бы по меньшей мере замолкнуть, если бы П. Бриссон ясно объявил меня своим преемником.

Любопытно, что этот парижанин, глядевший без иллюзий на людей и на нравы столицы, отказался даже думать об амбициях Жана Пруво, впрочем небеспочвенных; я не раз говорил об этом Бриссону, но он рассеивал мое беспокойство словами: «Пруво не интересуется „Фигаро“, он сохранит нынешний статус». Мне казалось немыслимым, что Жан Пруво, желавший быть журналистом, прежде чем он стал капиталистом, смирится с тем, что никогда не обретет своего голоса в газете, половина капитала которой ему принадлежит. После того как Жан Пруво был отвергнут, «Фигаро» (редакция) согласилась с кандидатурой Робера Эрсана. Не буду отрицать, что и на мне лежит доля ответственности за этот абсурдный спектакль. А вот другая история.

В 1947 году в газете властвовали три «больших пера» – Франсуа Мориак, Андре Зигфрид, Андре Франсуа-Понсе. С первым из них никаких пограничных проблем не было, со вторым – тем более, ибо Андре Зигфрид неохотно занимался разбором текущих экономических вопросов, а именно вопросов инфляции, цен, заработной платы, требовавших опоры на теории или схемы. Кейнса он, очевидно, не читал; будучи географом по образованию, Зигфрид описывал страны и их ландшафты, анализировал подъемы и падения их, объяснял кризис Великобритании в XX веке или Великую депрессию на манер социолога или этнографа, не прибегая к инструментам экономических теорий. А Франсуа-Понсе желал – что было понятно – сохранить монополию на освещение международных отношений. Я не согласился с тем, что меня исключают из этой тематики. Соперничество знаний исчезло само собой: А. Франсуа-Понсе занял в Германии место генерала Кёнига (главы оккупационной администрации, а затем посла в ФРГ).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю