Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 77 страниц)
XI
ВОЙНЫ XX ВЕКА
Хотя мой выбор в 1944–1945 годах пал на журналистику, я не отказывался от преподавания: несколько курсов в Национальной школе администрации и в Институте политических исследований, лекции в зарубежных университетах, в особенности в Манчестере и Тюбингене, свидетельствовали о сожалениях и о ностальгии. В течение этого десятилетия жизни в изгнании или вне моей профессии я пытался не терять связи с философской и социологической литературой. Но события, равно как и журналистское ремесло, захватывали меня. Мой ум был занят прежде всего восстановлением Франции и Европы, проходившим среди пропагандистского шума. Поэтому мне не удалось четко разделить статьи в «Фигаро», с одной стороны, и «научные» труды – с другой, меня увлек легкий путь: я написал две книги, «Великий Раскол» и «Цепные войны», представлявшие собой попытку непосредственного философского осмысления истории-которая-делается; оно должно было служить рамкой и базой для моих ежедневных и еженедельных комментариев, для определения моих позиций.
Перечитывание (или, скорее, перелистывание) этих книг всегда приводит меня в дурное настроение. Я спрашиваю себя: что меня влекло к такого рода литературе, которая, правда, в те времена была менее обильна, чем сегодня. Если «Великий Раскол», увидевший свет в 1948 году, имел успех в интеллектуальных или политических кругах, то потому, что в этой книге была в общих чертах нарисована одновременно карта мировой политики и карта французской политики. Один из критиков, Роже Кайуа, написал, что «Великий Раскол» содержал в себе три книги или элементы трех книг: одну – о планетарном соперничестве двух великих держав, другую – о деградации марксизма в советизм, третью – о кризисе французской демократии. В каком-то смысле сама по себе конструкция книги содержала вывод: именно в свете дипломатической обстановки и идеологического раскола становится понятной политическая ситуация во Франции. Я хотел, чтобы французы, которые в течение четырех лет были оторваны от внешнего мира, поняли: французский «шестиугольник» принадлежит целому – Западной Европе, а она, в свою очередь, является частью того, что Андре Мальро назвал атлантической цивилизацией; роль участника мировой истории отличается по своей природе от роли великой державы, которую Франция играла в европейском концерте, но это изменение роли отнюдь не означает превращения нашей дипломатии в пустоту. Европа не может более обходиться без Франции, как и без Германии, или, правильнее, Европа более не в состоянии обойтись без этих двух стран, возродившихся и примирившихся.
Формула «Мир невозможен – война невероятна» попала в цель; и сегодня она остается верной, хотя в ряде случаев государственные деятели Запада не всегда улавливают ее смысл; или, скорее, в условиях «разрядки» они не сознают ее долговременную истинность. Позволю себе привести фразы из моей книги: «Ныне уже не существует европейского концерта, есть лишь мировой концерт»; «Расширение политической сцены изменило шкалу мощи. Та или иная нация, представляющая крупную величину в европейских рамках, становится малой в мировом масштабе»; «Германия, если даже предположить, что ей удастся через несколько лет подняться из руин и восстановить свое единство, относится уже к низшему классу». Исходя именно из этого, я рационально обосновывал политику примирения с Германией, политику, которую защищал в своих статьях.
В дипломатическом поле, охватывающем всю планету, дипломатия становится тотальной: «Традиционное понимание мира предполагало ограничение дипломатии в двояком смысле: ограничение ставок в конфликтах между государствами, ограничение в использовании средств, когда пушки замолкают. Сегодня же все ставится под вопрос – экономический строй, политическая система, духовные убеждения, выживание или исчезновение правящего класса. Без единого выстрела, благодаря триумфу коммунистической партии страна рискует познать тяготы поражения… Подлинные границы ныне те, что проходят через самое сердце народов, бывших когда-то едиными, и разделяют между собой американскую партию и русскую партию. Электоральная карта не отличается от стратегической карты». Эта формула упрощает ситуацию, которая уже тридцать лет назад была более сложной, но сохраняет часть своей истинности: борьба между коммунизмом и его противниками развертывается именно внутри государств, причем не всегда ее инструментом являются избирательные бюллетени. Эта борьба распространяется на весь мир, хотя обстановка в некоторых его регионах, как кажется, стабилизировалась (в Европе, к примеру), хотя не все конфликты между государствами и внутри их обусловлены соперничеством двух великих держав. В Европе 1947–1948 годов их дуэль поглощала, если можно так выразиться, все остальные схватки.
«Невозможный мир» не зависит только лишь от тотальной дипломатии: «С „Интернационалом“ или без него, с Коминформом или без него, коммунистические партии постоянно плетут заговоры с целью открыть путь для русско-советского империализма. Неограниченные цели и постоянная война – эти две черты позволяют определить империализм Москвы как империализм преимущественно советский, а не русский. До тех пор пока русский народ останется в тюрьме лжи и НКВД, пока он будет испытывать тяготы и лишения, сравнимые с муками гарнизонов осажденных крепостей, „холодная война“, вероятно, будет то усиливаться, то затихать, но не оставит надежды на мир».
В противовес этому выводу или в дополнение к нему я замечал: «Отсутствие мира не есть война. Благодаря источнику энергии, который до сих пор не был известен или не использовался, открывается, в нормальных условиях, эпоха в военном искусстве и одновременно – во всей цивилизации. Но между испытанием и доработкой нового оружия проходит время. Никто не знает, является ли атомная бомба абсолютным оружием или, когда станет таковым, окажется ли оно способным само по себе принудить противника к капитуляции. Этим объясняется нынешнее равновесие, хрупкость которого не исключает его продолжительности».
Является ли Сталин новым Гитлером? «Национал-социалистической идеологии суждено было погибнуть вместе со своим основоположником, коммунистическая идеология родилась раньше того, кто является на какой-то срок самым могущественным, если не самым признанным, ее выразителем, и она его переживет. Империализм Сталина не менее чрезмерен, чем империализм Гитлера, он менее нетерпелив».
Две последние части книги, «Французский раскол» и «Реформы», вызвали больше споров собственно партийного характера, ибо я четко заявлял о себе как о стороннике РПФ, иначе говоря, голлизма. На страницах газеты «Монд» Морис Дюверже попытался доказать, что я в глубине души не являюсь настоящим голлистом – в этом он не ошибался. В предисловии книги я заявил, что выступаю с партийных позиций, а не как ученый. Дюверже ответил мне, что считает «Великий Раскол» произведением научным, своего рода учебником по современной политической социологии, и что «Арон как человек партии не находится на высоте человека науки: этот прекрасный социолог является плохим партийцем… Ему недостает не только искренности, но и просто веры».
Критика это или похвала? Не знаю. Но разве я претендовал когда-нибудь приобрести достоинства хорошего приверженца партии! Однако можно ли по прошествии времени сказать, что события подтвердили главное возражение г-на Дюверже? Возможен ли демократический голлизм, спрашивал он. На его взгляд, вся книга представляла попытку доказать, что умеренный голлизм возможен, сам же Дюверже такую возможность отрицал. В одном он был прав: если стиль политического движения гораздо лучше программы определяет его истинную природу, то не отделяла ли пропасть голлизм генерала де Голля от голлизма «Великого Раскола»? Возможно, но, по определению, стиль харизматического вождя не походит на стиль аналитика. Поскольку РПФ потерпела неудачу, вопрос остается открытым. Но в 1958 году голлизм пришел к власти вместе с генералом де Голлем, без РПФ, и режим оказался похожим на умеренный голлизм, который политолог заранее считал невозможным, обреченным на восхождение к вершинам авторитаризма.
Ближе к концу книги, на последней странице главы «Интеллектуальная реформа», я писал: «За рамками кризиса [1948–1950 годы] мы вновь обнаружим несложные составляющие французской проблемы. Франция не смирится с авторитарным режимом, который в нашу эпоху в большей или меньшей степени перерождается в тоталитарный режим [140]140
Эту формулировку следовало бы сопроводить многими оговорками и уточнениями.
[Закрыть], но она не поднимется вновь, если даст себя увлечь в сумятицу беспомощного плюрализма. Восстановление Государства, устойчивость исполнительной власти, ограничение профессиональных организмов, улучшение административной техники и повышение экономической компетентности – все эти реформы вместе взятые, ни одна из которых не представляет собой ничего необыкновенного и не является самодостаточной, приблизили бы нас к цели, то есть к умеренному режиму власти [141]141
В книге было написано или в типографии набрали: умеренн ойвласти, тогда как, по мысли, слово «умеренный» должно было относиться к режиму.
[Закрыть]. Государство стало бы сильным, но отнюдь не всеохватывающим. Партии и профсоюзы обладали бы свободой, но не всемогуществом. Парламент осуществлял бы законодательную и контрольную функции, он отказался бы от управления. Экономика была бы ориентируемой, но не руководимой». Пятая республика вплоть до настоящего времени, то есть до 1981 года, походит на эту «утопию». Привела ли бы победа РПФ к такому же результату? Этого мы никогда не узнаем. Во всяком случае, в 1948 году мы могли предполагать пришествие умеренного голлизма, который занял бы место Четвертой республики, способной «в настоящей своей форме к сохранению, но лишенной способности к обновлению». Скажу также, что Конституция 1958 года, пересмотренная в 1962-м, оказалась гораздо более радикальной, чем та, о которой я помышлял, и повлекла за собой некоторые из социальных и экономических реформ, проведения которых я желал. Когда Генерал пришел к власти, никто не стал опасаться создания однопартийного режима.
Я не отказывался от сравнения с бонапартизмом, подобно тому, как это делал, хотя и с большей тревогой, когда-то в Лондоне, на страницах «Франс либр»: «Верно, что РПФ принадлежит к тому роду бонапартистских движений, которые возникали во Франции в прошлом веке, в период от Наполеона I до Буланже, включая эпоху Наполеона III, когда эта страна уставала от парламентского хаоса, поскольку реставрация монархии была исключена. На сей раз объединение вновь совершается вокруг человека, политический маршрут которого проходил от левого фланга к правому, который восстановил Республику до того, как собрал людей, в большинстве своем придерживающихся правых взглядов. Но от бонапартизма прошлого века РПФ отличается прежде всего личностью своего вождя. Генерал де Голль уже находился у власти. Если он и совершал ошибки, если управлял экономикой не лучше и не хуже тех, кто его сменил, то проявил столько же заботы о законности, сколько и о власти. Он не питал приязни к парламентариям и к их изощренности, но не большую приязнь испытывал к власти без границ и без правил. Режим, о котором он помышлял, ближе к президентской демократии, чем к деспотизму».
А. Фабр-Люс упрекнул меня в том, что я лицемерно присоединяюсь к замаскированному фашизму, но такой упрек мне кажется по меньшей мере резким. Следующий пассаж книги передает в сжатой и упрощенной форме то, что я думаю об этом решающем вопросе истории нашего времени: «Фашисты не нашли другого способа борьбы с коммунистическим тоталитаризмом, кроме антикоммунистического тоталитаризма. Мифу о пролетарском освобождении они противопоставили миф о национальном величии. Охваченные имперскими грезами, они вовлекли мир в кровавый потоп и разрушили Европу, которую якобы намеревались объединить. И если бы даже у голлистов возникло желание повторить фашистский опыт, они оказались бы явно неспособными это сделать, ибо народы уже обрели невосприимчивость к восхвалению нации. Но вопрос по-прежнему стоит. Повсюду в Европе люди спросили себя: в 1945 и в 1946 годах – можно ли править совместно с коммунистами? В 1947-м – можно ли править без них? А в 1948-м люди задаются вопросом: как править против коммунистов?»
Генерал де Голль и его преемники правили, по видимости, против коммунистов, проявляя, однако, в порядке компенсации, некоторое попустительство по отношению к Советскому Союзу, попустительство, которое усиливали приступы антиамериканизма. Впрочем, в это же самое время коммунисты проигрывали в Западной Европе «холодную войну», во всяком случае идеологическую войну.
Книга «Великий Раскол» появилась в 1948 году, то есть до окончательного распада Великого Альянса против Третьего рейха, до спора об Атлантическом пакте и о нейтрализме. «Монд» посвятила книге статью, написанную Морисом Дюверже, статью столь хвалебную [142]142
Для ученого, но не для приверженца партии.
[Закрыть], что я был потрясен, однако не рассеявшую мои сомнения относительно достоинств самого жанра книги, философско-журналистического: «…все коренные проблемы, терзающие людей нашего времени – политические, социальные, экономические, – поставлены здесь ясно и открыто: переплетение причин и следствий разбирается с проницательностью почти болезненной в силу своей строгости. Мы хотели бы, чтобы общественное мнение, ослепленное лозунгами, совершенно различными по своим словам, но равными по своей глупости, постоянно обращалось к этому своду политических знаний нашего времени, освоение которого было бы для него настоящим курсом лечения от отравления».
Позволю себе привести отрывки из двух писем, ибо они принадлежат перу двух светил науки и выражают две противостоящие друг другу реакции французской intelligentsia. Из большого письма Александра Койре, моральный авторитет которого был не меньшим, чем авторитет интеллектуальный, процитирую следующие строки: «Спасибо за ваш „Великий Раскол“, который прочитали мы оба… с величайшим интересом и удовольствием. Удовольствие это было сугубо умственным, ибо представленный вами анализ обстановки в Европе и особенно во Франции не особенно радует. И можно спросить себя, не проиграна ли заранее битва (для Европы), если перед лицом советской Европы (ибо нельзя не видеть, что через двадцать лет все сателлиты станут составными частями СССР; именно в результате сопротивления этому плану Димитров впал в ересь, а Тито пошел на раскол), сплоченной единой волей, обладающей последовательными целями, неисчерпаемыми людскими и материальными ресурсами, окажется наша бедная „Европа“, расколотая, колеблющаяся, подрываемая изнутри пятой колонной коммунистов, парализованная войной, соперничеством больших и малых (средних) государств, ее составляющих, мягкотелостью и глупостью ее „элит“. Останутся ли у нее какие-то шансы… Я был рад тому, что, как увидел, вы высказали некоторые истины нашим друзьям из „Эспри“ и „Тан модерн“. Дорогому Мерло-Понти, желающему всего и сразу – только так! и всем этим глупцам или, если хотите, „прекраснодушным“ („schône Seelen“), наглядные образцы которых дает нам „Час выбора“ [143]143
Так назывался сборник, появившийся незадолго до того, включавший статьи К. Авелина, Ж. Фридмана и др.
[Закрыть]…» Затем анализировались мотивы, по которым интеллектуалы вступали в компартию или становились ее попутчиками: «Великое преимущество – принадлежать к Торжествующей Церкви, к Церкви, которая способна раздавать спасение и предоставлять теплые местечки. Что до остального… Человек есть животное религиозное, и, вопреки Аристотелю, ничто он так не ненавидит, как мысль. Как сказал наш друг Жолио-Кюри одному из моих друзей: „Так хорошо быть в партии, нет больше необходимости думать…“ Не правда ли, к тому же, что Бог, или Weltgeist [мировой дух], – или история – на стороне Сталина (Бог всегда на стороне больших армий), поскольку Он начиная с 1918 года ухитряется его спасать и выдвигать самыми диалектическими способами?»
Люсьен Февр написал мне письмо еще до того, как прочел всю книгу, ибо, по его признанию, одна фраза на восьмой странице его поразила и ранила: «Вы говорите, что американское влияние не подразумевает ни ассимиляции, ни имперского господства. Увы! Мы, „французская культура“, которую „американское влияние“ столь сильно атакует, поражает, преследует, как мы хотели бы иметь силы, чтобы принять ваш символ веры или, следует сказать, символ надежды?
Вот уже три года, как на всех международных собраниях, организуемых ЮНЕСКО, нам, французам, приходится противиться грубой воле „наших американских друзей“ в сферах науки, культуры и просвещения. Вот уже три года, как мы сталкиваемся с самой последовательной и самой систематической политикой подавления нашего языка и наших идей… Конечно, я определенно считаю манихейство, о котором вы говорите, главнойопасностью, угрожающей сегодняшнему миру. Но для того, чтобы бороться против него, бороться эффективно, надо совершенно отчетливо видеть обе опасности. В конечном счете они друг друга стоят. И следует бороться против них с одинаковой страстью, если ты француз и сознаешь, что представляет собой Франция. Я говорю это без политической предвзятости… И я, увы, остаюсь убежденным в том, что необходимо сражаться не на одном фронте, но на двух, чтобы сохранить в мире хотя бы толику свободы духа и критической мысли, если время еще не упущено».
Формула «обе опасности в конечном счете друг друга стоят» обретает всю свою значимость, свою символическую ценность, исходя от такой личности, как Люсьен Февр, которому в начале его жизни был свойственен прудонистский анархизм в духе Юрской федерации (Бакунин – Кропоткин) и который был полной противоположностью сталиниста. «Американский конформизм» и «сталинизм» казались многим французам почти равнозначными. Практическая деятельность ЮНЕСКО в первые послевоенные годы (я лишь один раз, в 1950 году, присутствовал на Генеральной ассамблее этой организации) бесспорно должна была возбуждать и питать антиамериканизм. Интеллектуал с горечью воспринимал отступление французского языка и французской культуры – отступление неизбежное, даже если бы «американский империализм» не существовал. Реакция Люсьена Февра отражала состояние духа значительной части intelligentsia; была ли эта реакция поверхностной или имело место глубокое убеждение? В конце концов, именно в Соединенных Штатах после войны прошла переподготовку значительная часть наших исследователей. В том же самом году переворот в Праге и план Маршалла заставили (или должны были бы заставить) отказаться от проведения параллелей между двумя великими державами или между двумя фронтами.
Кроме этих двух писем, в каждом из которых ставилась жизненная проблема, в одном случае – дипломатическая, в другом – культурная, я получил, как кажется, больше писем или хвалебных отзывов, чем после публикации любой иной моей книги. Я еще продолжаю задаваться вопросом о причинах этих чрезмерных похвал. В какой-то мере именно то, что составляло достоинство книги в свое время, обрекало ее на недолгое существование. «Свод политических знаний» объемом 347 страниц, «магистральное произведение философа и журналиста» – эти формулировки рецензентов выявляли, возможно, неосознанные амбиции автора труда. В 1948 году его синтетичность позволяла удовлетворять любознательность публики, плохо понимавшей последствия Второй мировой войны. Сегодня по всем темам, которые я рассматривал, существует обширнейшая литература, что переводит мое эссе в разряд книг о текущих событиях.
В предисловии к «Великому Расколу» я писал: «В этой книге вы не найдете ни теории войн XX века, ни теории тоталитарных режимов или парламентских демократий, ни теории капиталистического развития». И добавлял, что надеюсь где-то еще разработать эти теории с большой основательностью. Через несколько лет я действительно попытался это сделать; в книге «Цепные войны», увидевшей свет в 1951 году, содержался набросок теорий, о которых шла речь в 1948-м.
В первых двух частях этой книги, озаглавленных «От Сараева к Хиросиме» и «Перекресток Истории», была сделана попытка философски обобщить, в духе Огюста Конта или Антуана Курно, историю истекших пяти десятилетий XX века. Каким образом война 1914 года, которая начиналась подобно многим другим европейским войнам, превратилась в гиперболическую, по выражению Гульельмо Ферреро? «Техническая неожиданность» застигла врасплох ответственных лиц, штатских и военных. Общество Нового времени в буржуазную и либеральную эпоху все целиком мобилизовалось под руководством Государства, чтобы в течение нескольких лет содержать миллионы вооруженных и экипированных солдат. В период с 1914 по 1918 год Европа постепенно открывала для себя тотальную войну и войну техники. После неуспеха в битве на Марне немцы зарылись в землю. Благодаря окопам, равенству сил беспощадная борьба затянулась; под железным градом люди погибали тысячами ради нескольких километров или нескольких сотен метров территории.
Рамки Второй мировой войны расширились благодаря совершенно иному процессу. Первоначальные победы Гитлера привели к тому, что в 1939–1945 годах военные действия охватили всю планету. В 1918 году танки способствовали успехам союзников. В 1945 году атомная бомба вызвала капитуляцию Японии. Две войны XX века отличались одна от другой по своему ходу, по стратегическому и тактическому стилю, но обе они привели к выходу за всякие рамки, к уничтожению побежденного и благодаря кумулятивному эффекту к возникновению новой карты мира. Первая мировая война, которую А. Тойнби и А. Тибоде сравнивали с Пелопоннесской войной, поколебала структуру Республики европейских государств. Вторая же война окончательно лишила Европу ее превосходства. Государства периферии вышли на первый план. Одно из них объявляет себя приверженцем идеологии XIX века, разработанной немецким интеллектуалом, выходцем из еврейской семьи, принявшей христианство. Другое государство сохраняет верность философии Просвещения в ее англо-американской версии. Советский Союз и Соединенные Штаты притязают на европейское наследство. У мертвого тела наций Старого Света становится неизбежным столкновение этих двух государств, совместно одержавших победу; в то же самое время разработка оружия массового поражения глубоко изменяет сущность войны и отношения между государствами.
В других частях книги рассматривались проблемы сегодняшнего дня и перспективы на будущее. Я попытался вглядеться в то, что произойдет в ближайшем будущем, с помощью метода, развивавшего тот, который я использовал для осмысления событий первой половины века. Попытка была амбициозной и почти неосуществимой. Глядя в прошлое, я различал, насколько мог, то, что вызывалось необходимостью, и то, что было случайным. То же самое различение, при взгляде на будущее, оборачивалось в итоге вопросами. Главный вопрос был поставлен в главе XIX: готовит ли «холодная война» войну тотальную или является ее заменителем? Я склонился к идее о «заменителе», идее, которая до настоящего времени подтверждается. К сожалению, я не ограничился в своем анализе условиями «холодной войны», оборонительной стратегией Запада и более сотни страниц посвятил Европе, ее шансам возродиться, защитить себя, объединиться. Рассматривая эти проблемы, я слишком увлекался нюансами, разочаровывая читателя тем, что чересчур сильно подчеркивал неопределенность будущего.
Наконец, в книгу были включены дополнительные главы, одну из которых («Тоталитаризм») высоко оценила Ханна Арендт 187 , она, как кажется, и вдохновила меня на написание этой главы. В результате объем тома еще более увеличился. Указанные главы, объединенные под общим названием «Ставка», усиливали ощущение того, что книга представляет собой собрание отдельных очерков, не расположенных в четком порядке и не связанных тесно друг с другом. Поэтому сегодня я без особых оговорок принимаю критические замечания, которые высказал мой друг Манес Спербер в своем письме, а также Морис Дюверже – в статье, опубликованной в газете «Монд». «Между нами, – писал Спербер, – это не книга, но статьи, составленные вместе в соответствии с хронологической системой, которая здесь плохо подходит, даже противоречит вашим фундаментальным тезисам [144]144
С этим замечанием я не согласен.
[Закрыть]. Отсюда – повторы, которые в других случаях вам отнюдь не свойственны… Вы, дорогой мой друг, почти так же дерзки, как и я сам, но на этот раз вы решительно себя недооценили, вы покорились требованиям журналистики, когда вам приходится говорить о предметах, которые журналисты, в лучшем случае, усваивают, но которым они никогда не учат…» Это строгое суждение уравновешивалось более снисходительной общей оценкой: «497 страниц, в частности 250 в первой части и во втором разделе третьей части (о бессилии Европы), принадлежат лучшим страницам, in denen eine Epoche ihrer selbstbewusst wird [145]145
В которых эпоха осознает самое себя.
[Закрыть]. Стр. 247: блестящая журналистика, лучшая на сегодняшний день, но текст грешит повторениями, излишней напористостью».
Статья Мориса Дюверже, которая в то время вызвала у меня раздражение, сегодня мне кажется во многом справедливой: «Техника написания „Цепных войн“ заставляет вспомнить технику написания „Кувшинок“ Клодом Моне. Отчаянные усилия этого художника передать все оттенки света, рассмотреть тысячу его переливов, нарисовать все его отражения, даже легчайшие, приводят к тому, что образуется золотистый туман, в котором существенные черты предметов расплываются, растворяются, стираются. Постоянное стремление Арона смягчать любое первоначальное утверждение и тому подобное с помощью ряда интеллектуальных ухищрений иногда приводит к сходным результатам» [146]146
Monde. 1951. 21–22 octobre.
[Закрыть]. Я оставляю в стороне лестные слова, которыми, в порядке компенсации, М. Дюверже награждает некоторые главы книги.
В Соединенных Штатах «Цепные войны» имели определенный успех у читателей, который объяснялся не только авторитетом автора. Я был очень удивлен, когда узнал осенью 1980 года, что один американский издатель намеревается переиздать эту книгу под названием «Век тотальной войны» («The Century of Total War»), названием, возможно, более подходящим, чем французское. Анри Гуйе написал, проявив дружеские чувства, которые он всегда ко мне испытывал: «„Цепные войны“ представляются наглядной иллюстрацией к „Введению в философию истории“. Страницы о Необходимости и случайностях, а также последние абзацы труда стыкуются друг с другом…», и еще: «Читая Конта, я узнал обо всем, что кроется под словами „исторический анализ“. И именно это я вновь увидел в вашей книге, выраженное с умом, без предубеждения, вызываемого законом [Конта] о трех состояниях общества».
Изложенная в общих чертах теория нашей «тридцатилетней войны» противопоставлялась теории, сформулированной Лениным в книге «Империализм, как высшая стадия капитализма». Но это противопоставление, содержавшееся в первой части книги – «От Сараева к Хиросиме», не было в ней центральным и тем более не составляло ее цели. Я пытался на конкретном материале проиллюстрировать мысли, которые когда-то развивал во «Введении в философию истории» относительно исторического детерминизма. Сам ход анализа постепенно приводил к опровержению ленинизма. На обе войны XX века наложила отпечаток природа обществ, которые их вели и которые эти войны, в свою очередь, преобразили, но экономическое соперничество крупных капиталистических стран не являлось ни глубинной причиной, ни детонатором указанных войн, не определяло то, что в них было поставлено на карту.
И в первой, и во второй части книги я выявлял случайный характер событий – по тому, как они произошли, по их срокам, по их формам, по их деталям. Одновременно я раскрывал «глубинные причины» и «глобальные данные», обусловливающие возможность, но не неизбежность наступления, в момент, заранее не определенный, событий, сравнимых с теми, которые действительно произошли. «Дипломатическая промашка», развязывание Первой мировой войны, хотя ни один из ее главных участников сознательно и прямо ее не желал; «техническая неожиданность», затягивание военных действий, хотя, как рассчитывали в генеральных штабах обеих сторон, они должны были бы закончиться через несколько месяцев. Временное превосходство оборонительных средств над наступательными, неподвижные линии фронтов, мобилизация промышленности и всего населения сделали возможной гиперболическую войну, породившую революции и обескровившую все европейские народы.
«Если мы хотим понимать обе войны как элементы одного и того же целого, как эпизоды одной и той же борьбы, то следует говорить не только лишь о „вечной Германии“, но об этом трагическом переплетении причин и следствий, о динамизме насилия. Все „монистические“ теории – и обвиняющие немецкую нацию, и выставляющие преступником капитализм – несерьезны. В историческом разрезе их можно сравнить с мифологиями, заменявшими науки о природе в те времена, когда люди были не в состоянии понимать механику действия естественных сил… Речь идет о понимании истории в полном смысле этого слова. Определяющие черты ее мы ретроспективно рисуем, хотя и не вправе заявлять, что действительное завершение событий можно было заранее предвидеть в силу его обусловленности движущими силами нашей эпохи. Локальный конфликт благодаря игре дипломатии на равновесие превратился в европейскую войну, а она в условиях индустриализации, демократии, примерного равенства противостоящих сил переросла в войну гиперболическую; а эта последняя, в свою очередь, подточила самое слабое звено в европейской цепи. Революция ворвалась в Россию, рухнули троны европейских монархов и последние многонациональные империи. Имея по одну из своих сторон большевистскую Россию, Европа буржуазных демократий и независимых наций попыталась возродить мировой порядок, который существовал до 1914 года и который она с упорством считала нормальным. Кризис 1929 года взорвал порядок в экономической и финансовой сферах, установленный со столь великим трудом. Безработица открыла шлюзы, и революционное движение привело немецкие массы к состоянию крайнего возбуждения. Начиная с этого момента, Европа, раздираемая спорами между тремя идеологиями и в то же самое время традиционным соперничеством между державами, стала быстро скользить к катастрофе. Война, которая началась в 1939 году германо-советским альянсом и разделом Польши, на этот раз обошла всю планету, активизировав и расширив войну, свирепствовавшую в период с 1931 по 1937 год в Китае. Пожар, продолжавшийся шесть лет, оставил в Европе и в Азии выжженную землю. Не успел еще затихнуть гул взрыва первой атомной бомбы, как два истинных победителя уже стали засучивать рукава, готовясь то в одном, то в другом месте к окончательному выяснению своих отношений. Эта история настолько проста, что после случившегося мы удивляемся тому, как раньше она была для нас непонятной. Сегодня приходится, скорее, спорить с иллюзией о неизбежности происшедшего. В течение тридцати последних лет были моменты, когда судьба, если можно так сказать, пребывала в нерешительности, когда обозначались совершенно иные направления развития. Исход битвы на Марне [в 1914 году] был бы иным, если бы нашлись еще несколько армейских корпусов. Решающая победа Германии на Западном фронте сократила бы длительность войны, какой бы ни была политика России и Великобритании после разгрома Франции. Европа еще раз избежала бы возможной гиперболической войны, подобно тому, как это произошло в 1870–1871 годах.