Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 77 страниц)
Если исходить из смысла, который я придавал термину «идеология», мой анализ еще и теперь мне кажется скорее верным, чем ложным. Но вот ограничительное определение идеологии как раз напрашивается на критику. Национализм или даже либерализм не организуются в систему, охватывающую весь мир, пусть даже только мир исторический, но при этом они не отличаются радикально от социализма или марксизма-ленинизма, хотя те претендуют на научность и всеохватность. Если нужно бояться ярости истинно верующих, готовых на все, чтобы спасти человечество, то обвинять в этом следует скорее их веру, чем их идеи. Коммунистическая партия перековывает юных бунтовщиков в своих активистов или в партийных бюрократов; среди тех, кто избежал партийной дисциплины, некоторые увлекаются терроризмом.
Почему уже в 1955 году я говорил о конце идеологической эры? Мое мнение определили две причины. Марксизм-ленинизм, слившийся воедино с советским режимом, должен прийти в упадок вместе с ним. Люди на Западе в конце концов утратят свои иллюзии в отношении как доктрины, так и партии, исповедующей ее. Другой столь же тотальной идеологии возникнуть не может. Верно писал Макс Шелер: в интеллектуальном эмпирее существует лишь малое число идеологий. Марксизм завладел большей частью мобилизующих тем нашей эпохи, каковыми являются сотериологическая роль пролетариата, изобилие благодаря технике, неразрешимые противоречия, ведущие капитализм к распаду и гибели. За неимением подобной систематизации, другие варианты социализма утрачивают свою ауру и деградируют, превращаясь в совокупность реформ. Откуда взяться энтузиазму по поводу коллективной собственности и планирования, если эти прозаические мероприятия, сведенные к себе самим, не создают больше единого целого, преображенного историческим смыслом? Конечно, и после того как марксизм-ленинизм оказался скомпрометированным крахом советизма, критика индустриализованного Запада продолжается, и серьезных поводов для нее достаточно: загрязнение водоемов и засорение умов, стремление к обладанию в ущерб бытию, распространение торгашеского духа, сохранение или возрождение неравенства и т. д.; все эти темы питают возмущение молодежи, но не объединяются, чтобы породить идеологию, способную соперничать с марксизмом-ленинизмом.
На протяжении десяти лет, последовавших за появлением «Опиума», я защищался от своих критиков в трех статьях, собранных в одной книжке под заголовком «Три очерка об индустриальной эре» («Trois essais sur l’âge industriel») [182]182
Первый очерк, озаглавленный «Теория развития и современные идеологии», написан в 1962 году, по возвращении из поездки в Бразилию. Второй – «Теория развития и эволюционистская философия» – написан также в 1962 году для коллоквиума, организованного ЮНЕСКО и Практической школой научных знаний. Третий – «Конец идеологий и возрождение идей» – относится к 1964 году; он продолжает спор об индустриальном обществе и конце идеологий.
[Закрыть]. Все три текста увязывали интерпретацию общественно-экономического становления нашей эпохи с темой эрозии идеологий, короче, курсы лекций в Сорбонне (напечатанные лишь в 1962, 1963 и 1964 годах) – с «Опиумом». Я напомнил ту банальную истину, что проблемы, возникшие перед обществом, меняются вместе с фазами роста и что одни и те же методы необязательно отвечают потребностям всех фаз. Диалог между Востоком и Западом, писал я в 1964 году, разворачивается в четырех планах. Прежде всего, не затихают традиционные споры о достоинствах и недостатках рыночных экономик и экономик с централизованным планированием. Советская пропаганда продолжает свое ритуальное обличение монополистического капитализма; но если речь идет только о производстве и потреблении, то возникает вопрос: зачем людям Запада жертвовать своими свободами с единственной целью возможного ускорения экономического роста? (Я был весьма далек от того, чтобы очернить противника, напротив, проявил к нему чрезмерную снисходительность.)
В более возвышенном плане Запад и Советский Союз дискутируют о политико-социальных или гуманитарных последствиях каждого строя. Я взял для примера социальную мобильность. Больше ли, чем западная демократия, способствует советский режим повышению социального статуса молодежи из низших классов? Если предположить, что это так, то какое значение следует придать этой мобильности? Надо ли отнести преемственность поколений в семье к плюсам или минусам того или иного социального строя?
Следующий план – противопоставление двух схем (обе можно назвать околомарксистскими) исторического становления: более или менее подправленной марксистской схемы перехода от капитализма к социализму и схемы Колина Кларка – У. У. Ростоу этапов экономического роста или даже более упрощенного тезиса Мориса Дюверже о конвергенции к «демократическому социализму».
Советским авторам легко опровергнуть ту версию западного эволюционизма, согласно которой развитие производительных сил (измеренное количеством национального продукта на душу населения) определяет экономико-общественный строй. Тезис конвергенции основывается на детерминизме техники или производства. Но западный теоретик может и должен придерживаться вероятностного эволюционизма.Каждый этап экономического роста благоприятствуеттому или иному режиму; режим советского типа имеет больше шансов установиться во время фазы начального подъема, чем в уже индустриализованном обществе, повышение технологического уровня и уровня жизни населения уменьшает риск крайних форм сталинизма. Но эти проблематичные соотношения представляют лишь ограниченный интерес; они не позволяют охватить взглядом совокупность обществ. Сравнение между индустриализацией Великобритании в конце XVIII – начале XIX века, с одной стороны, и индустриализацией Японии в последней трети XIX и начале XX века – с другой, выявляет меньше сходства, чем различий, да и имеющиеся сходные черты не слишком показательны.
Советскую теорию исторического развития труднее примирить с действительностью. Советский Союз должен «догонять» Соединенные Штаты, хотя его социализм «пришел на смену» капитализму; следовательно, не существует параллелизма между фазами экономического роста и последовательностью режимов. Почему слаборазвитые страны должны идти по советскому пути? Поскольку поворот к марксизму-ленинизму не отвечает исторической необходимости, Советский Союз должен отныне доказывать, что социалистический строй, сведенный к своей сущности, очищенный от всяких следов культа личности, одерживает верх над западными режимами как в плане экономической эффективности, так и в отношении гуманитарных ценностей.
И тут мы приходим к четвертому плану: стремятся ли общества индустриального типа к одной и той же цели? В своей «Auguste Conte lecture. War and industrial society» [183]183
«Контовские чтения. Война и индустриальное общество» (англ.).
[Закрыть]я писал о наивном оптимизме основателя позитивистской школы. Он полагал, что научная эксплуатация природы сделает ненужной, анахроничной эксплуатацию человека человеком; что войны исчезнут вместе с религиозно-военизированным строем. Сегодня мы спрашиваем себя: во имя какой цели производить? И таким образом, идеологический догматизм уступает место идеям.
Ссылка на диалоги между советскими и западными авторами казалась мне необходимой для того, чтобы обозначить различие американских и европейских споров о конце идеологий: «Антиидеология американских авторов с самого начала отличалась от антиидеологии, допустим, Камю, бывшего в молодости коммунистом, или моей собственной – я никогда не прекращал диалога с гегельяно-марксистской мыслью. В Соединенных Штатах „либерализм“ (то есть левая мысль) не испытал никакого влияния марксизма и редко принимал систематическую форму, редко претворялся в философию Истории. После 1945 года „либералы“, за немногими исключениями, занимали твердые антикоммунистические позиции. У американцев не было ничего равнозначного ни консерватизму в духе Бёрка, ни марксизму в духе Каутского или Ленина, ни даже прогрессизмусартровского толка. Их доктрина свободного предпринимательства редко находила выражение в теории, стиль которой напоминал бы теории Мизеса или Хайека. Чтобы освободиться от идеологии, американским антиидеологам не пришлось проделать длинного пути; некоторым достаточно было вернуться из Европы…» [184]184
Trois essais sur l’age industriel (Три очерка об индустриальной эре). Р., 1966. Р. 200–201.
[Закрыть]
Большинство моих оппонентов не отрицало факта относительного умиротворения идеологических или политических страстей в развитых странах; но, возражал мне Жорж Лихтгейм, сомнительно, чтобы слаборазвитые страны смогли прогрессировать, позаимствовав наши реформистские методы. Методы социальной инженерии никоим образом не отвечают задачам этих стран. «Глобальная интерпретация мировой истории» является для них острой практической необходимостью, если они хотят порвать с прошлым и преобразовать свою культуру; такова цена, которую им нужно заплатить за материальный прогресс. Я действительно в той же статье [185]185
«Конец идеологий и возрождение идей» («Fin des ideologies et renaissance des idées»).
[Закрыть]воздал должное сэру Карлу Попперу и его social engineering:«Современный ход истории является яркой иллюстрацией как могущества техники, приложенной к природной среде, так и сопротивления, которое человеческая и социальная природа оказывает тем, кто ставит себе целью „перестроить“ общественный порядок. Кажется даже, что чем сильнее в людях прометеевская иллюзия вершить историю, тем больше они покоряются ей. И напротив, правители, скромно рассматривающие проблемы одну за другой, в том порядке, в каком они возникают, могут скорее достичь желаемых результатов. Прагматизм социальной инженерии прекрасно согласуется с духом рационализма и дает людям реальные шансы не подчинить себе общественную природу, а улучшить ее, повинуясь ей».
Возражение Ж. Лихттейма – правда, не направленное лично против меня, – содержит долю истины. На последней странице «Опиума», часто цитируемой теми, кто упрекал меня в скептицизме, я писал: «Возможно, люди Запада мечтают о политической терпимости, ибо вот уже три столетия, как их утомили напрасные бойни во имя единого Бога, за выбор истинной Церкви. Но они передали другим народам веру в светлое будущее. Нигде в Азии или Африке патерналистское государство не совершило достаточно благодеяний, чтобы задушить порывы неразумной надежды». Таким образом, я не распространял на развивающиеся страны диагноз идеологического успокоения.
Прав ли Ж. Лихтгейм, идя дальше и считая глобальную интерпретацию Истории необходимой для модернизации, для разрыва с многовековыми национальными традициями? Самые удавшиеся модернизации – Японии, Тайваня – обошлись без глобального осмысления Истории, а следовательно, без революции. Вполне вероятно, миф поможет борющемуся меньшинству захватить власть и потрясти общество. Режи Дебре более не верит в марксистское в идение Истории, но находит его полезным для революционеров. Еще до него это объяснил Жорж Сорель. Что до меня, я и сегодня подписался бы под следующими строками: «С нашего одобрения или без него, развивающиеся страны будут делать революции. Оставим новым элитам ответственность за завоеванную ими независимость, не беря на себя роль судей, не разыгрывая из себя учителей демократии или революции. Поистине руководители большинства молодых государств быстро овладели искусством абсолютной власти и пришли к необходимости виселиц. К чему помогать им убедиться в том, что они – не просто палачи, а исполнители воли исторического разума? Только для того, чтобы избавить их от сомнений и угрызений совести?»
Даже по поводу Запада я не предавался царившему вокруг оптимизму: «Конечно, я не утверждаю, что нынешняя обстановка на Западе характерна для политического бытия человека или хотя бы для современности, я скорее готов думать противоположное. Экстремальные ситуации во многих отношениях более типичны, по крайней мере в периоды, когда, по выражению Тойнби, История приходит в движение». Я никогда не думал, что люди долго будут удовлетворяться благами, которые они считали почти недостижимыми еще четверть века тому назад: «Нам повезло больше, чем предыдущим поколениям: нам нет надобности выбирать между консерватизмом, сосредоточившимся на уже достигнутом, и фанатизмом – слепым, а значит, то человечным, то кровавым. Нам известно, что в наше время научно-технический прогресс и рациональная организация труда позволяют добиться целей, которые были лишь мечтой для либералов и социалистов прошлого. Развитые страны Запада имеют или будут иметь достаточно ресурсов, чтобы обеспечить всем пристойный уровень жизни, и им не придется жертвовать личными свободами граждан единственно ради распространения благосостояния. Разумеется, это изобилие разочаровывает. Не говоря о том, что для двух третей человечества оно пока еще, видимо, недостижимо, не говоря о теневых сторонах жизни самых счастливых народов, рационализованное общество остается иерархическим, его раздирают то национальные, то расовые страсти. А стоит этим страстям улечься, как общество рискует уснуть в буржуазном комфорте. Интеллектуалы, склонные к критике, то есть почти все интеллектуалы, будут обличать поочередно угрозу атомной войны и пассивность телезрителя, манипулируемого индустрией досуга или тоталитарным государством… Они правы в своей неудовлетворенности несовершенной действительностью, в своей критике несправедливости некоторых институтов и заурядности большинства жизней. Но, хотят они того или нет, они не способны противопоставить существующему обществу образ радикально иного общества…»
За несколько лет до 1968 года я набросал диалог с Гербертом Маркузе; [186]186
См.: Trois essais sur l’age industriel. P., 1966.
[Закрыть]я противопоставил мою критическую мысль в Историиего критической теории,которая приводит к Великому Отказу.Диагноз, который ставит Г. Маркузе, резюмирован в следующих строках: «Критическая теория общества натолкнулась при своем возникновении на реальные (объективные и субъективные) силы, движение которых внутри установившегося общества могло привести к разрушению существующих институтов, ставших препятствием на пути к прогрессу и к созданию более рациональных и более свободных институтов. Теория была построена на этих эмпирических основах, и из них вытекала идея высвобождения внутренних возможностей развития, которое в противном случае затормозилось бы и оказалось искаженным производительностью, материальными и интеллектуальными способностями и потребностями» [187]187
One-dimensional man. Boston, 1964. P. 48.
[Закрыть]. Между тем, согласно Г. Маркузе, формулировка «высвобождение внутренних возможностей» отныне не выражает адекватным образом историческую альтернативу. И американское и советское общества иррациональны по своей сути, но люди мирятся с обоими; Маркузе не видел деятельности Разума, который высвободил бы «возможности, присущие действительности», – ни оружия критики, ни критики оружием; поэтому критическая теория сводилась к Великому Отказу: категорически отвергались оба общества, взятые в целом; одно из них, национализировав производительные силы, создало инфраструктуру, необходимую для освобождения человека, однако парализует это освобождение, расцвет личности; другое обеспечивает наилучшие гарантии личности, но отдает ее во власть иррациональности искусственно созданных потребностей, скрытого внушения, всемогущей бюрократии; эти два общества соревнуются в безумной гонке вооружений и приближении апокалиптической войны.
Я готов подписаться под тем или иным порицанием, которое Г. Маркузе выносит западным обществам, но только при условии, чтобы оно не перерастало в «тотальную» критику и тотальное неприятие общества. Что остается от гегельяно-марксистской критики, когда отрицание действительности, порожденное отнюдь не самой действительностью, становится, судя по всему, выражением умонастроения отдельного интеллектуала, разочарованного ходом истории и приверженного таким туманным ценностям, как «самоопределение»?
Критическая теория общества в ее крайней форме страдает внутренним противоречием: «Она оплакивает отсутствие радикального отрицания, и в то же время ее высший идеал – умиротворение человеческих отношений. Великий Отказникогда не воспринимался как призыв к миру. Если в нынешних обстоятельствах Великий Отказне носит воинственного характера, то дело в том, что он по своей сути внеисторичен». В горячие недели мая 1968 года студенты часто ссылались на Маркузе, которого большинство из них не читало. Немецкие и итальянские террористы воплощают такой Великий Отказ, которого бывший ассистент Мартина Хайдеггера не предвидел и никогда не поощрял.
XVI
ВЕЛИКИЙ ЗАМЫСЕЛ ГЕНЕРАЛА
Андре Зигфрид часто говорил Пьеру Бриссону: «Возвращение Генерала к власти – это конец Атлантического союза». На что я замечал: «Нет, Генерал слишком умен, слишком озабочен соотношением сил, чтобы порвать с союзом или с Соединенными Штатами, чтобы выжить американцев из Европы. Ему хорошо известно, что Москва стремится отдалить европейцев от американцев; разве может он ставить перед собой ту же цель?» Таково было мое обычное убеждение в течение всех лет – с 1958 по 1968 год, но особенно в 1962–1968 годах, когда Генерал сотрясал – больше своими речами, нежели действиями – столпы дипломатического здания, строившегося начиная с 1947 года, с распада великой коалиции против Третьего рейха.
Еще до окончания войны в Алжире перед французской дипломатией встала важнейшая проблема: какую позицию занять по отношению к вступлению Великобритании в Общий рынок? Между 1960 и 1963 годами я посвятил спору англичан с французами ряд статей, которые свидетельствовали не столько об интеллектуальной неуверенности, сколько о смешанных и противоречивых чувствах. Я вспоминал одинокую и героическую Англию 1940 года, ее вклад в общее дело Запада; констатировал упадок гордого Альбиона, вынужденного стучаться в двери Сообщества, которое он мог бы возглавить лет пятнадцать тому назад. Одну из моих статей – в «Фигаро» от 22–23 декабря 1962 года – я озаглавил «Несправедливость Истории» («L’injustice de l’Histoire»). Читатели живо отозвались на нее: одни полагали, что История несправедлива, другие – что справедлива. Первые вспоминали Англию, которая в 1940 году в одиночку сопротивлялась Гитлеру, другие бичевали дипломатию коварного Альбиона в период между двумя войнами.
Прибегнув к стилю, который веками преподается в классе риторики, я начал с параллели между двумя странами. С одной стороны, Соединенное Королевство «…поняло устремления колонизованных народов и согласилось уйти из своих имперских владений. Уход стал столь же бескорыстным, сколь славной была империя. Проявив единодушие во время войны, британский народ не изведал раскола в годы восстановления… Британцы выказали все доблести, которым мудрецы возносят хвалу в течение веков и тысячелетий. И вот сегодня они, униженные молодым президентом Соединенных Штатов [188]188
Дж. Ф. Кеннеди упразднил проект «Скайбоулт» («Skybolt») (создания ракеты «воздух – земля»), на который рассчитывали британцы, чтобы сохранить свои силы устрашения, состоящие в то время из самолетов-бомбардировщиков.
[Закрыть], стучатся в двери Европейского сообщества, не уверенные в самих себе и своем будущем».
Иное дело Франция: «Катастрофа 1940 года, раскол между вишизмом и голлизмом, министерская чехарда, увязание в колониальных войнах, почти мятежная армия, до сих пор не разрешенные конфликты между вождем и партиями – ни одно из бедствий, о которых повествует хроника проклятых веков, не пощадило нас… И тем не менее франк устойчив, а фунт стерлингов поколеблен, Франция выдвигает свои условия в Брюсселе 234 , Франция, с тех пор как завершилась деколонизация и началось осуществление европейского единства, становится, по-видимому, хозяйкой собственной судьбы».
В основе этого очевидного парадокса лежал британский отказ до конца понять неизбежные последствия войны: «…Великобритания стала жертвой своей победы 1945 года, так же как Франция в период между двумя войнами была жертвой своей победы 1918-го, ибо та и другая победы имели общую черту: они были военными, а не политическими, иллюзорными, а не подлинными». Жители континента, все без исключения понесшие поражение, вынужденные расстаться со своими привычками и традициями, пошли вперед, навстречу новому будущему. Великобритания не сочла необходимым обновляться: прежде всего – союз с Соединенными Штатами, затем сохранение Содружества наций, Commonwealth, и, наконец, на третьем месте, сотрудничество с европейцами. Черчилль и консерваторы выступили за франко-германское примирение, но все руководители страны, будь то лейбористы или тори, отнеслись недоверчиво к осуществлению Римского договора. Они не приняли всерьез планы объединения Европы. Поняв свою ошибку, выдвинули идею зоны свободной торговли, что вполне могло парализовать формирование Общего рынка. Когда эта инициатива была отвергнута, на смену пришел проект, который мы затруднились бы интерпретировать как приход к идее Сообщества, – скорее это походило на тонкий метод разрушения последнего или, по крайней мере, его пересмотра согласно концепциям и интересам британцев.
В конце 1961 года я провел две недели в Лондоне с целью прощупать пульс правящего класса и общественного мнения Англии. Я встретился с премьером Гарольдом Макмилланом, восхитился его искусством ничего не сказать и заставить разговориться своего собеседника. Э. Хит, ответственный за переговоры в Брюсселе, несомненно принадлежал к «обращенным», к «европейцам» (я нет-нет да и встречал там «европейцев», но они были немногочисленны). Гарольд Вильсон не скрывал своего враждебного отношения к британскому присоединению. Он использовал аргументы, близкие к тем, которые Мендес-Франс приводил против французского присоединения: британская экономика не способна выдержать конкуренцию континентальных стран, она должна вначале реформироваться, чтобы затем извлечь пользу из соревнования. Выразителем третьего мнения был мой друг Хью Гейтскелл, с которым я завтракал в Париже за несколько недель до его прискорбной и преждевременной кончины. Этот глава Лейбористской партии, в котором я любил простоту, несомненную порядочность и откровенность – качества, относительно редкие у профессионалов политики, – придавал Общему рынку лишь второстепенное значение. Да, мы присоединимся, если добьемся приемлемых условий, и не сделаем этого, если Шестеро потребуют от нас жертв, несоизмеримых с вероятными преимуществами. И уж во всяком случае, говорил он мне, решающая партия в игре, ставка которой – будущее, разыгрывается вдали от Старого Континента, в Индии или, лучше сказать, в Азии и Африке, где бывшие колониальные народы поднимают голос и бросают вызов своим прежним хозяевам.
Из своей поездки, из всех этих бесед я вынес по меньшей мере неуверенность. Британцы не так уж пылко стремились участвовать в Европейском сообществе – их возмущала перспектива оказаться исключенными из него. Общий рынок представлялся мне еще чересчур хрупким, чтобы немедленно принять в него нового члена, цели и интересы которого, безусловно, не согласовывались с французскими. 4 сентября 1962 года я высказался со всей резкостью: «…те, для кого Европа должна быть отечеством, не могут не знать, что в глазах британцев (за исключением незначительного меньшинства) она всегда будет всего лишь средством… Ст оит слегка подтолкнуть общественное мнение, как это сделал один наш английский коллега, и вот уже людям на континенте приписывается убеждение, будто Великобритания стала бы в Общем рынке троянским конем Соединенных Штатов… Приблизительно известно, чем будет Европа Шести (которая неизбежно расширится после вступления Великобритании)… Все преобразования, которые повлечет за собой это вступление, будут противоположны французским концепциям, я бы даже сказал – концепциям всех французских партий. Что же удивительного, если наши представители кажутся порой нетерпимыми нашим британским друзьям?» В то же время я попытался снять драматичность конфликта. «Если Великобритания не войдет в Общий рынок, это не означает, что Атлантическому союзу будет подписан приговор. В конце концов, в Великобритании, Австралии или других странах Содружества немало политических деятелей, которых обрадовал бы провал переговоров в Брюсселе. Как можно называть антибританцем генерала де Голля единственно потому, что он, быть может, разделяет надежды лорда Эттли?»
Последняя лукавая или политичная фраза отражала, тем не менее, неоспоримый факт: кандидатура Британии не выражала общего чувства политического класса, ясной и твердой воли нации. Многие враждебно относившиеся к присоединению британцы находили объективных союзников среди французских чиновников, которые, перекраивая популярную тогда американскую поговорку «When there is a problem, there is a solution» (Когда есть проблема, есть и решение), говорили в шутку: «When there is a solution, there is a problem» (Когда возникает решение, появляется и проблема) [189]189
В мае 1971 года, накануне решающей встречи Помпиду и Хита, я написал статью, конец которой звучал так: «Вероятное вступление Великобритании в Общий рынок предоставляет возможность нового старта, но при условии, что наши государственные деятели не будут тешить себя иллюзиями относительно интересов наших будущих британских партнеров: они еще более, чем интересы наших германских партнеров, расходятся с положениями, которые защищали до нынешнего момента французские участники переговоров».
[Закрыть].
По существу, генерал де Голль был прав, хотя стиль, избранный им на знаменитой пресс-конференции 8 января 1963 года 235 , усилил неприязнь наших партнеров по Общему рынку, гнев британцев и раздражение команды Кеннеди. В течение 1961 и 1962 годов Атлантический союз сотрясали ссоры по двум вопросам: должен ли Общий рынок открыться для Великобритании? Каковы будут последствия создания Францией своих стратегических ядерных сил? В пресс-конференции января 1963 года содержалось два эффектных «нет», адресованных одновременно Лондону и Вашингтону.
Команда Кеннеди лелеяла масштабный замысел. В экономическом отношении Общий рынок, расширенный благодаря вступлению Великобритании, сблизится с атлантической зоной, снизит таможенные пошлины, действующие на границах Шести, ставших Семеркой, одновременно со снижением пошлин, защищающих Соединенные Штаты. С политической точки зрения, объединенная Европа и Американская республика составят две опоры атлантического здания. Кеннеди совершил ошибку, вмешавшись в спор, который касался только европейцев. Он сделал другую ошибку, предложив Великобритании взамен «Скайбоулта» (ракета «воздух – земля») ракеты «Полярис» 236 , которые были бы установлены на борту подводных лодок с ядерным двигателем, построенных англичанами. Кеннеди предложил французскому правительству соглашение, идентичное тому, которое он заключил с правительством Макмиллана. Генерал де Голль не упустил случая усилить резонанс двойного вето, использовав для этого и мизансцену и красноречие. Даже помимо политических аргументов, отказ генерала де Голля от предложения, сделанного на конференции в Нассау [190]190
Англо-американская конференция, на которой было заключено соглашение относительно ракет «Полярис».
[Закрыть], был продиктован и техническими соображениями. Французы разработали программу ядерных вооружений; в 1963 году «Полярисы» не могли быть включены в эту программу. К тому же, чем тратить миллиарды франков на установку ядерного оружия и средств доставки, лучше было иметь чисто французскую военную технику, спроектированную французскими инженерами и выполненную французскими рабочими. Команда Кеннеди, как из энтузиазма, так и основываясь на теоретических предпосылках, ратовала за американскую монополию не столько в области вооружения, сколько в сфере ядерной стратегии внутри Атлантического союза. Генерал де Голль не собирался уступать им эту монополию. Таким образом, франко-американское соглашение было невозможно. Андре Мальро, прибывший в Вашингтон между конференцией в Нассау и вето Генерала, дал понять президенту Кеннеди, что франко-американский диалог скоро начнется. По крайней мере, так понял Кеннеди слова Мальро. (Американский президент мимоходом сказал мне об этом, сделав заключение, что самые близкие к Генералу люди не всегда знали о его намерениях.)
В течение недель и месяцев, последовавших за нетГенерала, мне не раз довелось объяснять и комментировать его политику; мои комментарии в «Фигаро» были нюансированными и порой «нелестными», употребляя выражение самого Генерала.
Сразу после знаменитой пресс-конференции января 1963 года я написал две статьи (19 и 25 января); в первой из них я объяснял решения Генерала и в основном удержался от их критики, поскольку голлистская политика – «факт столь же неколебимый, как сама личность генерала де Голля». Оба «нет» логически вытекали из хорошо известных концепций главы государства: «Враждебно относящийся к интеграции обычных вооружений, президент Республики не мог не быть тем более враждебен интеграции атомных вооружений. Так как Франция к тому же не обладает ни термоядерными бомбами, ни боеголовками для ракет „Полярис“, ни подводными лодками, способными переносить эти ракеты, Нассауское соглашение не представляет для нее никакого актуального интереса. А генерал де Голль не такой человек, чтобы рассматривать возможность переговоров, в которых взамен технической помощи Соединенных Штатов он обещал бы участие в многосторонних силах». Разъяснив, почему все должны были бы предвидеть отказ генерала де Голля, я выразил сомнения по поводу уместности дипломатии удара кулаком по столу и скандала. Так ли уж необходимо было высказывать предположение о том, что «вступление новых членов создает тенденцию к образованию Атлантического сообщества, то есть к восстановлению американской гегемонии и превращению Европы в сателлита»? Немного дальше я писал: «Нам остается надеяться, что эффективность политики точно измеряется числом союзников, которых она задевает, оскорбляет или унижает…» Не критикуя создание французских ядерных сил, я отозвался с сожалением о доводах, приведенных Генералом: «В ожидании того, что французские силы станут реальностью, возможно, нет необходимости в том, чтобы американское решение ставилось под сомнение именно теми, кто в нем больше всего нуждается… В берлинском вопросе генерал де Голль рассчитывает именно на американские силы устрашения, чтобы обеспечить свою собственную дипломатию непреклонной твердости…»
Несколькими днями позже я ответил на вопросы читателей в своей статье «Тайна Генерала» («Le secret du général»). Я не подверг критике ни вето, наложенное на кандидатуру Великобритании, ни вето, противопоставленное великому проекту Дж. Ф. Кеннеди. Я сожалел о стиле, в котором они были сформулированы и который плохо согласовывался с постоянным союзом между демократическими государствами; я размышлял также о конечных намерениях Генерала. Нахожу полезным воспроизвести несколько отрывков из этой статьи, достаточно характерных для моей позиции по отношению к дипломатии Генерала, позиции, которая немало раздражала безоговорочных голлистов, но, на мой взгляд, была разумной: «Упражнение в политикоисторической вольтижировке, именуемое в Пятой республике пресс-конференцией, ничуть не похоже на то, что понимают под ней журналисты и президент Соединенных Штатов. Пресс-конференция генерала де Голля – это произведение искусства: оратор обозревает всю планету, напоминает о прошлом и освещает будущее, раздает кому-то порицания, а кому-то похвалы, обливает презрением своих противников и не скрывает удовлетворения, которое дарит ему формируемая им на свой лад Франция. Но это произведение искусства – еще и политическая акция. На каком-то повороте фразы сам министр по делам Алжира узнает, что Сахара станет частью наследства, которое отойдет к Фронту национального освобождения. И наконец, эта политическая акция является элементом определенной стратегии и биографии. Пока нельзя сказать, какое именно значение приобретут сказанные ныне слова. Ближайшая цель не всегда видна, долгосрочные намерения тщательно облекаются в двусмысленность, окутанную тайной и превращенную в загадку (по выражению Уинстона Черчилля). Какие бы ни произошли события, генерал де Голль их предвидел и желал. В третьем томе „Мемуаров“, высказавшись одновременно за восстановление Германий(как в эпоху Ришелье и парусного флота) и за объединение Европы путем примирения с немцами, он застраховал себя от неожиданностей будущего. Точно так же по отношению к Советскому Союзу (именуемому обычно Россией) он предусматривает как непреклонную твердость, так и протянутую руку – в тот день, когда время сделает свое дело. Предвидение не рискует быть опровергнутым, если маршрут оратора не минует какой-нибудь из мыслимых перспектив…»