Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 77 страниц)
VIII
ИЛЛЮЗИЯ БЕЗ САНТИМЕНТОВ
Для заголовка этой главы, посвященной событиям конца войны и первых послевоенных лет, я взял слова «Иллюзия без сантиментов», перевернув формулу, которой Андре Мальро характеризует первую фазу революции. В освобожденной Франции много говорили о революции; на первой полосе газеты «Комба», под ее названием, печатался лозунг: «От Сопротивления к Революции». Жорж Бидо выдвинул лозунг «Революция через закон». За этой фразеологией скрывалась пустота.
Во время войны сам генерал де Голль принял решение содействовать воссозданию партий. И сегодня я считаю это решение одновременно и мудрым и неизбежным. Во всяком случае, в подполье коммунистическая партия продолжала жить; она приняла активное участие в борьбе с оккупантами начиная с июня 1941 года. Поскольку генерал де Голль обязался предоставить слово нации, иными словами, провести выборы, необходимо было, чтобы в условиях существования компартии могли бы высказаться и другие партии, и их представители. Леон Блюм и уцелевшие сторонники СФИО не согласились бы раствориться в образовании, границы которого очерчивали бы движение Сопротивления или Республика. Франция была обречена если не на режим партий, то на межпартийное соперничество. Борьбу эту скрывала и в то же время искажала тактика, принятая компартией. Пока продолжались военные действия, она поддерживала правительство Генерала, призывала рабочих трудиться и одновременно под прикрытием чистки сводила счеты с бывшими коммунистическими активистами и профсоюзными деятелями внутри федераций, враждебных Всеобщей конфедерации труда. Министры-коммунисты расставляли своих людей, обеспечивая компартии позиции, которые она отчасти сохраняет вплоть до сегодняшнего дня (например, Марсель Поль в «Электрисите де Франс» 141 ).
Единство движения Сопротивления мне представлялось обманчивым. Действия советских властей в Румынии, в Польше, в оккупированной ими зоне Германии не оставляли сомнений относительно намерений Сталина. В соответствии с формулой, которую он употребил в одной из бесед с Джиласом, каждая армия приносит с собой собственную идеологию. После мая 1945 года разрыв между компартией и другими партиями стал лишь вопросом времени. Не отдав в руки коммунистов ни одно из ключевых министерств, Генерал подчеркнул тем самым коренное различие, которое он проводил между компартией и другими партиями. Трехпартизм – альянс трех больших партий, ФКП, Народно-республиканского движения (MRP) и СФИО, – не мог продолжаться долго; ему не суждено было выдержать распад коалиции трех великих держав.
Атмосферу первоначальной фазы вновь обретенной демократии отравляла не только межпартийная борьба, но в той же мере и чистка 142 . Немедленно произошел скачок инфляции, частично подавленной во время войны. Изгнание захватчиков не устранило в один миг расколы внутри нации, напротив, оно позволило выплеснуться наружу озлобленности, противоречащим друг другу устремлениям различных классов, различных партий; рядовых французов обуяли мрачные мысли, настолько действительность отличалась от того, на что они надеялись в черные годы. Вспоминаю о днях 8 и 9 мая и о грустном настроении столицы. Если память мне не изменяет, я обменялся с Жюлем Руа несколькими словами об этой странной атмосфере, об отсутствии какого-либо энтузиазма. Кровопролитию приходил конец, в Европе по крайней мере; Франция была в стане победителей, но народ не объединился, и мы уже задавались вопросом, что нам принесет будущее. Мне было тринадцать лет 11 ноября 1918 года. На следующий день после перемирия нас троих – моих братьев и меня – родители привезли в Париж. Я никогда не забуду, как ликовали тогда все парижане, выйдя из своих домов, заводов, контор, заполнив улицы. Буржуа и рабочие смешались друг с другом, мужчины и женщины целовались, все кричали, повторяя в один голос: «Мы победили!», «Наша взяла!». Теперь и национальное единодушие сохранялось ненадолго. По крайней мере, оно выражало гордость французов своим героизмом и своими жертвами, облегчение, которое приносило им окончание бойни. Я участвовал во многих манифестациях, ни одна из них не собирала французов всех состояний, ни одна не походила на ликующую толпу парижан 12 ноября 1918 года. В тот день они не проходили колоннами, они шли все вместе, дышали одной грудью.
Надо ли добавлять, что Франция легче оправилась от поражения 1940 года, чем от великого и сверхчеловеческого испытания 1914–1918 годов?
Встреча с Андре Лабартом, состоявшаяся в июле 1940 года, определила мое существование в военные годы.
Другое решение, принятое на этот раз без суда совести, почти без раздумий, также повлияло на всю оставшуюся мне жизнь. Декан филологического факультета Бордоского университета предложил выставить мою кандидатуру на замещение вакантной должности на кафедре социологии. В свое время я был избран по конкурсу преподавателем филологического факультета Тулузского университета, и жена получала мое жалованье в 1940–1943 годах, поскольку меня признали пропавшим без вести. Декан факультета не был в неведении о моей судьбе. И мне следовало бы как можно быстрее отправиться в Тулузу, чтобы поблагодарить декана и коллег за заботу о моей семье. Не могу понять, почему я этого не сделал.
В 1938 году, замещая профессора Боннафу, я курсировал между Бордо и Тулузой большую часть учебного года. Такая практика, запрещенная на бумаге, во всяком случае без наличия особых обстоятельств (например, постоянного проживания супруга или супруги в другом городе), не смущала ни администрацию, ни декана. Насколько помню, предлагая мне участвовать в конкурсе, он не выдвигал никаких условий относительно места моего постоянного жительства. Может быть, потому, что в Бордо остались хорошие впечатления о моей работе в качестве преподавателя в 1938 году. Может быть, и потому, что евреи, которых вчера преследовали, получили на определенный срок какие-то льготы, по крайней мере в некоторых кругах. В университетской среде можно было бы на пальцах одной руки пересчитать тех, кого прельстил коллаборационизм. Зато даже в лагерях для военнопленных в Германии многие преподаватели-католики остались на более или менее продолжительное время приверженцами Маршала, например Жан Гиттон.
Назначение в Тулузе в августе 1939 года означало исполнение моих самых заветных надежд. В 1944 году у меня был выбор между Тулузой и Бордо, поскольку я мог бы получить, в случае ходатайства, ту самую должность, занимать которую ранее мне запрещал статус евреев. Доводы, которые я сам себе приводил, сводились к вопросу о месте постоянного жительства. Будучи лишенным в течение пяти лет общества моих парижских друзей, я боялся, что Бордо станет для меня какой-то ссылкой, ибо будущих своих коллег, за несколькими исключениями, я не знал. В 1938 году у меня вызвал чувства уважения и почтения декан Андре Дарбон, с ним у меня состоялась короткая беседа в июне 1940 года, накануне моего отплытия в Англию; мне был симпатичен историк Рима Уильям Сестон, протестант, с которым я регулярно встречался. Идея о том, чтобы обосноваться в Бордо, мне претила, как претила и мысль о постоянных разъездах между городом, где буду жить, и городом, где буду преподавать. Уделять университету полтора рабочих дня в неделю – разве это достаточно, разве это приемлемо?
Но являлось ли это моральное возражение главной побудительной силой? Говоря со всей откровенностью, меня поразил вирус политики. Не то чтобы я мечтал о политической карьере после возвращения во Францию. Изменение самой моей личности – вот что побудило прервать университетскую карьеру, к которой предназначали меня мои научные занятия, мои чаяния и воспоминания об отце. Это изменение произошло благодаря годам, проведенным в Лондоне, где я занимался журналистикой поблизости от тех, кто играл роль на исторической сцене. В глубине души, в чем я сам себе не признавался, университет – таким, каким я его знал, каким заранее представлял, – внушал мне скуку. Передо мной окажется десяток студентов, которым я буду излагать содержание «Самоубийства» («Le Suicide») и «Элементарных форм религиозной жизни» («Les Formes élémentaires de la vie religieuse») Дюркгейма; воспоминания об опыте 1938 года ныне вызывали у меня чувства, совершенно отличные от тех, которые я испытывал ранее. 1938-й явился для меня годом завершения четырехлетнего периода, в течение которого были написаны три книги, и я отдыхал, не испытывая особых угрызений совести: происходила перезарядка аккумуляторов. Но даже те результаты, которых я достиг, при всей их скромности, порадовали бы моего отца, доведись ему прожить еще четыре года. В 1944–1945 годах другое стремление побудило меня временно отойти от того места, которое сегодня я назвал бы своим естественным местом, – стремление принять участие в общенациональных дискуссиях, послужить своей родине, не терпеть молча, если Франция снова начнет приходить в упадок. Моя страна обрела свободу, и все предстояло еще совершить.
В Лондоне я выступал в защиту режима либеральной демократии – режима, который с таким ожесточением критиковал, выступая во Французском философском обществе. Избежит ли новая республика пороков, приведших предыдущую к гибели? Не приведет ли то же самое неведение правительства относительно экономических дел к заблуждениям, сравнимым с заблуждениями 30-х годов? Как сумеет Франция приспособиться к веку империй, к межгосударственной системе, которая из европейской превратилась в мировую? Не думаю, что хвалю себя на расстоянии, тридцать семь лет спустя: я хотел активно участвовать в восстановлении Франции – не написанием «Введения в социальные науки» или эссе о Макиавелли, но другим способом. Мои друзья, которым сегодня по тридцать или сорок лет, слабо представляют смесь чувств унижения и желания служить нации, вдохновлявших людей моего поколения. Голлистская эпопея не стерла воспоминаний о крушении 1940 года, которому предшествовали годы упадка. Поражение Третьего рейха возвращало шанс Франции, нельзя было этот шанс упустить.
Должен ли я также винить вкус к журналистике, искушение той легкостью, которой меня заразили Лондон и «Франс либр»? Написание серьезной книги требует не одного года труда; проходят месяцы, прежде чем автор получает отклики на опубликованную работу. И мои истинные, сугубо интеллектуальные, устремления уступили место мечте об общественном служении и отравлению политикой.
Я нечасто задаюсь вопросом: как повернулись бы моя жизнь и моя работа, если бы я занял место на кафедре в Бордо, что, очевидно, привело бы меня на одну из парижских кафедр, но не в 1955 году, а в 1948-м. Во всех или почти во всех моих книгах ощущается внимание к тому, что происходит сегодня. «Великий раскол» («Le Grand Schisme») был порожден стремлением представить себе общую картину мира, чтобы, если можно так выразиться, «обрамлять» комментарии по международной политике. Книга «Цепные войны» («Les Guerres en chaîne»), последовавшая за «Великим расколом», отвечала критикам, содержала углубленный анализ некоторых проблем, которые ставила передо мной обстановка в мире. Даже те книги, которые мне более всего дороги – «Опиум интеллектуалов» («L’Opium des Intellectuels»), «Мир и война между нациями» («Paix et guerre entre les nations»), – неотделимы от истории, совершающейся сегодня, хотя я и пытался в них подняться над опытом, уже данным жизнью, над лепетом судьбы.
При всем том, ничто не позволяет утверждать, что если бы я возвратился на университетскую стезю начиная с 1945 года, то продолжил бы исследования последних предвоенных лет, как если бы война была чем-то, вынесенным за скобки, и не преобразила меня самого. Тот человек, каким я был в 1944 или 1945 году, – не могу вообразить, что он сел бы писать «Введение в социальные науки».
В 1945-м мне были почти безразличны вопросы теории познания, которые меня интересовали, а подчас и волновали до 1939-го. Объектом моего философского любопытства стала скорее сама действительность, чем различные подходы к ней. Чтобы отстраниться от событий, происходивших в послевоенные годы, мне понадобилось бы принудить самого себя. Дело обстояло совершенно иначе спустя десять лет, в 1955 году, когда я хотел возвратиться в университет не для того, чтобы занять престижное место на кафедре в Сорбонне, но чтобы освободиться, хотя бы частично, от журналистских занятий. Через несколько лет работы в «Фигаро» я еще раз почувствовал, что рассеиваюсь или начинаю терять себя – подобно своему отцу.
Моя журналистская карьера, какой я ее вижу, началась лишь в марте 1946 года, в ежедневной газете «Комба», вышедшей из движения Сопротивления. Руководил ею Паскаль Пиа. О восемнадцати месяцах, прошедших между моим возвращением во Францию и началом работы в «Комба», у меня сохранились лишь отрывочные воспоминания, которые настолько стерлись из памяти, что этот период кажется мне сегодня, когда я оглядываюсь назад, пустым временем. В первые месяцы я испытывал одновременно напряженное чувство радости от того, что вновь увидел родину, и «разочарование в свободе», говоря словами заголовка статьи, написанной мною для первого номера журнала «Тан модерн».
Симона де Бовуар рассказала, с каким увлечением Сартр и я возобновили наши диалоги. Ныне они реже носили философский характер, но всегда оставались дружескими. После столь долгой разлуки мы сразу же сблизились…
Сартр написал для «Франс либр» прекраснейшую статью – «Париж во времена оккупации» («Paris sous l’Occupation»); он написал ее за одну ночь, не обойдясь без возбуждающих средств, ибо я ему заказал материал к точно определенному сроку. Между тем срок был отодвинут на один или два дня, но я не дал об этом знать Сартру. Когда же я ему об этом сказал в тот момент, когда он передавал мне свою рукопись, то услышал в ответ: «Мерзавец!» Конечно, я был виноват (может быть, у меня не было возможности связаться с Сартром). Меня поразило – и не в одном этом случае, насколько он реагировал как моралист. Сартр непроизвольно поступал по-кантиански, намерениедругого волновало его гораздо больше, чем само действие, и он приходил к безоговорочному суждению, положительному или отрицательному, в зависимости от задних мыслей, которые предполагал у данного лица.
Еще одной из моих радостей было возобновление дружбы с людьми, о которых я еще не упоминал в предшествующих главах. Не потому, что эта дружба занимала меньшее место в моей жизни и в моем сердце; я бы сказал, скорее напротив. С Колеттой и Жаном Дюваль меня связывали не годы совместной учебы; Колетту я впервые встретил в деревне Пра под Шамони, еще до того, как она вышла замуж за Жана. Именно она меня с ним и познакомила. Один из моих товарищей по лицею Кондорсе, Филипп Швоб, дружил с братом Колетты, Мишелем Лежёном, эллинистом, а может быть, и с другим братом – Жаном Эффелем. Жан Дюваль, коллега и друг [писателя] Жана Геенно, был прежде всего и более всего очаровательным человеком, его отличали тонкость, деликатность, на фоне которых я чувствовал бы себя неотесанным деревенщиной, если бы под покровом юмора Дюваль не прятал целомудренно свои тесные привязанности и чувства к другим людям. Жан и Колетта составляли пару, дружба с одним из них непременно приводила к дружбе с другим. Во время нашего годового пребывания в Гавре они два дня гостили у нас. Иногда мы беседовали вчетвером, но чаще – вдвоем, по очереди с Колеттой и Жаном, а они – с одним из нас.
Войну они пережили там, где жили всегда и где ныне проживает их сын Андре, – на парижской улице Мосье-ле-Прэнс («Monsieur-le-Prince»). Они входили в группу Сопротивления, созданную в Музее человека, и чудом избежали гибели. Гестапо знало, что на улице Мосье-ле-Прэнс есть явочная квартира. Гестаповцы провели одного из схваченных ими по подозрению людей вдоль всей этой улицы, надеясь, что тот выдаст явку каким-либо образом – знаком, выражением лица, жестом. Но пленник выдержал испытание и спас своих товарищей.
Мальро знал супругов Дюваль и уважал их. Однажды, выходя вместе со мной из их дома, он заговорил об этих благородных людях, посвятивших себя благородному ремеслу, обладателей высокой культуры, живущих в стороне от баталий и пошлостей политических и литературных джунглей, хранителей наследия, имеющих миссию передавать его. Андре Дюваль, став жертвой «культурной революции» и дискредитации гуманитарных дисциплин, не верит столь же твердо, как его отец, в эту незаметную и необходимую миссию. Его отец был верен ей, но не сводил к ее выполнению все свое существование. Как никто иной, он рассуждал о поэзии; его ученики с восхищением и любовью относились к своему учителю. Самого же его неотвязно преследовало желание написать книгу о Викторе Гюго; этот замысел так никогда и не был осуществлен. После кончины Дюваля нашли его дневник, который он вел постоянно, хотя и не каждодневно. Мальро считал, что личный дневник мало-помалу пожирает писателя. В случае с Жаном этого объяснения недостаточно. Он был счастлив с Колеттой, как может быть счастлив мужчина, удовлетворен своей профессией, его окружали друзья, но Дюваль страдал от внутреннего разлада, в котором не хотел признаться себе самому. Вплоть до конца жизни он стойко держался, испытывая и счастье, и этот разлад. Колетта писала книги для детей, очаровательные книги, переведенные на множество языков. Она на много лет пережила своего супруга, постоянно думала о нем, сохраняя все ту же сердечную молодость, была очень близка своим внукам. Я корю себя за то, что в последние годы ее жизни не так часто виделся с ней, но, когда мы встречались, расстояние и время исчезали и все та же дружба связывала нас теми же воспоминаниями.
Несмотря на успех своей «Тошноты», в 1938 году Сартр был еще очень мало известен вне литературных кругов. В 1944 году его манера быть и жить не изменилась, но к нему пришла слава. Вышла в свет книга «Бытие и ничто», пьесу «За запертой дверью» («Huis Clos»), вслед за «Мухами» («Les Mouches»), с энтузиазмом встретила театральная публика. Началась мода на экзистенциализм и на кафе вокруг Сен-Жермен-де-Пре 143 . Сартр отнюдь не пренебрегал политикой, напротив, он решительно в нее погрузился. Хотя и не без оговорок, он питал дружественные чувства к коммунизму, однако они редко встречали взаимность. Андре Мальро изменился. Не в отношениях с друзьями, во всяком случае не в отношениях со мной; я обнаруживал в нем все ту же простоту, все ту же сдержанную привязанность; но что меня поразило, так это его враждебность, я бы сказал, почти ненависть к коммунизму. Причину своего «обращения» он ни разу мне не объяснил.
Во время войны я получил от Мальро лишь небольшое письмо, тогда, когда он жил на юге Франции и писал «Борьбу с ангелом» («La Lutte avec l’Ange»). Вспоминаю одну фразу, воспроизвожу здесь не точные ее слова, но смысл: «Говорят, что я собираюсь участвовать в парижском журнале „Нувель ревю франсез“ („Nouvelle Revue française“). Об этом не может быть и речи». Мальро вступил в ряды Сопротивления лишь в 1944-м, но, конечно, его ни на один миг не увлекли соблазны коллаборационизма или вишизма. Зимой 1944/45 года он время от времени приезжал в Париж, иногда – чтобы предостеречь объединенные организации Сопротивления от маневров коммунистов. Мальро еще не принял сторону генерала де Голля или, скорее следует сказать, еще не выбрал генерала де Голля своим вождем. С некоторым пренебрежением он наблюдал за оживлением в литературе и появлением журналов (о намерении Сартра создать журнал «Тан модерн» был прекрасно осведомлен).
Добровольно отлучив себя от университета, я продолжал сотрудничать в «Франс либр» вплоть до середины 1945 года. Пока Андре Лабарт нуждался во мне, он оставался обаятельным и даже выказывал мне привязанность, которую, возможно, испытывал, насколько был способен ее испытывать этот комедиант с пульсирующей искренностью. Я оставался в журнале простым наемным сотрудником и не просил изменить мое положение в то время, когда Лабарт не мог бы в этом отказать. И мне не оставалось другого выхода, как уйти из редакции, когда, начиная с конца 1943 года, обострились наши политические и личные разногласия. Тогда, после окончательной неудачи генерала Жиро, Лабарт отправился в Соединенные Штаты и попытался создать там на английском языке журнал, карикатурный вариант «Франс либр». Я привязался к лондонскому журналу, в работе которого принял немалое участие, и покинул его редакцию с тяжестью в сердце. Эта горечь кажется мне сегодня несколько смешной. Журнал – тяжкое бремя, изнуряющее того, кто взялся нести его. Этому недолговечному делу я отдал много времени и особенно – размышлений. Можно было бы и нужно было найти часы для более существенных занятий.
В течение этого периода политически я находился где-то вне,на краю. Об антиголлизме уже не было речи. Генерал пришел к власти при поддержке возродившихся партий и организаций движения Сопротивления, то есть с коалицией, в которой господствовали левые идеи и группировки. Он представал в двух лицах: с одной стороны, человеком, вокруг которого объединились массы, как объединилась большая часть французов четырьмя годами ранее, в 1940-м, вокруг Маршала; с другой – человеком, который благодаря своей популярности должен был бы восстановить Государство и удерживать на почтительном расстоянии компартию, использовавшую чистку для расправы со своими противниками под предлогом восстановления справедливости.
Мне казалось очевидным, что в электоральном соперничестве организации движения Сопротивления не будут иметь большого веса и что партии скоро возвратят себе свою традиционную роль. Об этом говорилось в двух моих статьях, озаглавленных «Революция или Обновление» [104]104
La France libre. 1944. Octobre; 1945. Août.
[Закрыть](«Révolution ou Rénovation»), Я не принимал революционный язык, модный в Париже 1944–1945 годов; этот язык представлялся мне лишенным смысла по отношению к историческому и географическому положению Франции. В номере журнала за октябрь 1944 года я писал об организациях движения Сопротивления: «Сопротивление играет и будет играть первостепенную роль на начальном этапе, когда послужит опорой правительству, как и правительство станет его опорой. Но как только наступят выборы, Сопротивление столкнется с партиями…; превращать [подпольные организации] „Комба“ и „Либерасьон“ в партии – значит вступать на легкий путь, который, вероятно, приведет к фиаско. Создать на основе Сопротивления единую партию – чистая иллюзия, ибо среди тех, кто одинаково храбро сражался за Францию, нет политического единства… Сопротивление не приводит к появлению на свет новых партий,оно обусловливает выдвижение новых людей в их составе…»
В августе 1945 года я объяснял, почему Франция не находилась накануне революции. Коммунистическая партия? «Будучи убежденной в том, что на западе Европы в настоящей исторической фазе ее час еще не пришел, она ограничивается, используя вновь обретенную законность и обстоятельства, расширением своих позиций, сохранением пыла и успокоением своего нетерпеливого воинства. Сопротивление? Некоторым деятелям из организаций Сопротивления часто нравится прибегать к языку экстремизма. Но сегодня или завтра им придется вместо „да“ говорить „нет“; вчера для них значили прежде всего безвестность и тайна, ныне же они взывают к ясному свету публичности. Закон подполья – оставаться в тени. Закон политики – быть известным. Политический деятель становится таковым только после того, как его имя начнет мелькать в газетах». В остальной части статьи в общих чертах рисовалась картина необходимого обновления, без революции, в рамках парламентского строя.
Насколько помню, первое мое выступление в качестве журналиста состоялось на страницах иллюстрированного еженедельника «Пуэн де вю» («Point de vue»). Об этом опыте я всегда вспоминаю не без стеснения, если не с некоторым стыдом. Почему я согласился играть роль автора передовиц в этом издании? Надо представить себе Париж первых месяцев после Освобождения, а затем и после капитуляции Третьего рейха. Из числа газет, выходивших до войны, сохранилась лишь «Фигаро»; появлялись новые издания, иногда бравшие часть названия прежней популярной газеты («Паризьен либере», «Франс-суар» («Parisien libéré», «France-Soir») и т. д.). Организация Сопротивления «Комба» превратила свой подпольный листок в ежедневную газету под тем же названием. В это время раскупалась любая газетка. И деятели Сопротивления также устремились в прессу. Именно Корнильон-Молинье и Марсель Блестейн-Бланше убедили меня сотрудничать в «Пуэн де вю». Ее директором стал Люсьен Рашлин, который раньше занимался производством кроватных сеток и матрацев, а в движении Сопротивления командовал подпольными группами. Главным редактором еженедельника был Пьер Декав. Независимо от звания, которое мне там присвоили, моя роль сводилась к написанию статей, которые по своему объему и характеру незначительно отличались от тех, что позднее довелось готовить в «Фигаро».
Я перечитал некоторые из этих статей, совершенно мною забытых. Обнаружил в них несколько идей, которые сегодня кажутся банальными или, лучше сказать, очевидными, но в ту эпоху шли вразрез с общественным мнением. Прежде всего, я не раз пытался помочь освобождению французов от германского наваждения. Вот что говорилось, например, в номере от 4 апреля 1945 года: «Мы, французы, по-прежнему одержимы единственно германским вопросом, как если бы мир продолжал вращаться вокруг Европы. И когда г-н Владимир д’Ормессон призывает нас не повторять ошибки 1919 года, он предлагает возвратиться к разделу Германии, то есть на три века назад. Для Германии 1945 год – это ее 1815 год». Спустя несколько недель после окончания войны я выступил против политики оккупационных властей, запрещавших солдатам брататься с населением. «На Западе ужесточают строгие меры, особенно на словах. Намереваются сохранить абсурдное само по себе запрещение брататься. Еще не организовали суд над Герингом или Розенбергом, но английские „томми“ или американские „Джи-Ай“ не имеют права улыбнуться пятилетним малышам…»
Покарать Германию? Но Гитлер сам взял на себя это дело. Перед лицом разрушенных городов, разоренной экономики, миллионов беженцев История обязала победителей, хотят они этого или не хотят, восстановить их поверженного противника и обещать ему будущее. «Гитлер в своем безумном упрямстве покарал свой собственный народ более жестоко, чем смог бы это сделать закоренелый „ванситтартист“ 144 . По данным „Нойе цюрхер цейтунг“ („Neue Zürcher Zeitung“), при бомбардировке Дрездена погибли 200 000 человек» [105]105
В действительности число жертв составило 300 тысяч человек. Англичане с тех пор осуждают этот бесчеловечный акт, который не диктовался военной необходимостью.
[Закрыть]. Начиная с этого времени, я не верил в восстановление германского единства. «От объединения каждый ждет чего-то иного. Англосаксы как будто надеются на то, что поднимется наконец „железный занавес“, опущенный более двух месяцев назад на демаркационной линии. Но русские, как кажется, усмотрят в этом шанс распространить вплоть до западной части рейха свои идеи и действия своих представителей. Кто бы выиграл больше?» Выражение «железный занавес» тогда еще не было в ходу. Думаю, что У. Черчилль его еще не употреблял.
Разделение Германии представлялось мне делом решенным на длительный период, и потому сближение Франции с западной частью Германии казалось необходимым. Но эти здравые идеи выглядели тогда как нечто парадоксальное или смелое. Французское общественное мнение, по крайней мере на поверхности, еще было движимо крайним антигерманизмом. К тому же генерал де Голль и его представители требовали отъять у Германии на западе части, сравнимые с теми, которые Советский Союз отобрал на востоке. Несколько лет спустя Генерал в качестве председателя РПФ все еще повторял лозунг «Никогда более не будет рейха». Эту идею поддерживал и Андре Мальро, он повторил ее в диалоге с Джеймсом Бёрнхемом.
В журнале «Тан модерн» были напечатаны три мои статьи: «Разочарования в свободе», «После события, перед Историей», «Шансы социализма» («Les désillusions de la liberlé», «Après l’événement, avant l’Histoire», «La chance du socialisme»). В последней из них для французской социалистической партии была нарисована перспектива, более или менее сравнимая с перспективой лейбористов, победивших на выборах в Великобритании; я предпочитаю забыть об этой статье, хотя в ней высказывалась идея, верная вчера и сохранившая свою истинность сегодня. Во Франции у социализма есть настоящий шанс только в том случае, если он будет осмысливать себя сам, стремиться стать социал-демократическим, не вступать в союз с компартией. В статье «Разочарования в свободе» я нахожу дискуссию – первую по счету – о внешней политике генерала де Голля: «В материальном плане мы будем зависеть особенно от американских союзников. Следовательно, „внешняя“ опасность для нашей независимости идет скорее с Запада, чем с Востока. Эта разновидность логики страстей побуждает французское правительство подчеркивать свою полную суверенность, свое отвращение к уступкам, особенно по отношению к тем, от кого оно более всего зависит». Эти скованные, дурно написанные строки били по антиамериканизму, который обнаруживала дипломатия, вдохновляемая Генералом.
Я развивал, начиная с этого момента, с октября 1945 года, мысли, вызвавшие очень много упреков и принесшие мне сомнительную репутацию проамериканца: «Наша реальная независимость, свобода действий, в отличие от суверенитета, который, что бы там ни было, остается и останется в правовом отношении целостным, требуют прежде всего и более всего возрождения страны. Это возрождение для будущего значит больше, чем дипломатические успехи». Однако в то время только Соединенные Штаты обладали ресурсами, необходимыми для того, чтобы снабжать нас сырьем и машинами, в которых мы нуждались. В этом смысле, говорил я, дружба с американцами является для нас решающей. Но в опустошенной Франции уже бушевала пропаганда против американского «вторжения». Сегодня ясно, кто был прав: американское «вторжение» ускорило восстановление французской и европейской экономики.
По счастливой случайности я не принял или почти не принял никакого участия в «чистке». Меня включили в комиссию при Министерстве национального образования, которая рассматривала дела университетских преподавателей. Таких дел мы получили немного. Единственный случай, запомнившийся мне, касался Мориса Бардеша, материалы о котором были направлены в комиссию, занимавшуюся средней школой [106]106
Я безуспешно пытался ознакомиться с архивными материалами по «чистке», они все еще закрыты для исследователей.
[Закрыть]. Однако я написал две статьи о принципах и противоречиях чистки, одну – о процессе над Петеном для журнала «Тан модерн», другую – для «Франс либр», опубликованную в «Последней заметке», заключавшей «Французские хроники».