Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 77 страниц)
Через несколько недель, возвратившись домой, я написал просьбу об отставке на имя Р. Эрсана и подготовил последние статьи для «Фигаро». Вот текст письма об отставке, который никогда ранее не публиковался:
«Когда Вы захотели стать председателем директората и добились этого, ни Жан д’Ормессон, ни я не воспротивились Вашему желанию. Конечно, смешение между собственником Акционерного общества и председателем-директором Общества по управлению противоречит духу и букве статуса газеты в том виде, в каком сами суды его подтвердили. Но четыре представителя команды Бриссона уже в течение ряда лет не играют никакой действенной роли в газете; однако только этим четырем лицам или Обществу редакторов принадлежало право обратиться с иском в суд, разбирательство в котором в любом случае означало бы разорение предприятия. Мы были полны решимости не возбуждать новые споры между собственником и редакторами.
Предоставив Жану д’Ормессону пост генерального директора и мне самому – пост политического директора, Вы неявным образом признавали, что ради сохранения интеллектуального и политического авторитета „Фигаро“ следует иметь в качестве повседневного руководителя журналиста или писателя, а отнюдь не собственника какой-то газетно-журнальной группы или депутата.
Никогда я не имел возможности выполнять функцию политического директора. Вы сами набираете сотрудников, заранее не извещая нас; Вы выбираете, не проконсультировавшись, руководителя той или иной службы. Ваши указания передаются через журналиста, преданного Вам, без учета существующей в редакции иерархии. Тем самым Вы лишаете всяких прав тех, кто должен эти права осуществлять. Редакция ждет проявлений воли, идущих издалека, а не от тех, кому надлежит ею руководить. В ответ на мою критику сложившейся ситуации и на пожелание выполнять мои задачи директора Вы мне ответили, что начиная с сентября сами намерены выполнять эти задачи, включая редактирование передовых статей. Смешение в одном лице собственника, управляющего издательской группой, директора редакции и автора передовиц мне представляется неприемлемым для сегодняшнего общественного мнения, гибельным для силы влияния и для морального престижа газеты. Поэтому Вас не должны удивить выводы, которые я делаю из наших бесед в феврале и марте. Я не считаю для себя возможным выступать в качестве заложника или прикрытия в силу званий, быть может почетных, но бесспорно фиктивных. Итак, с тяжелым сердцем я покину газету, в которой сотрудничаю уже тридцать лет».
Комментарии других газет не были ни страстными, ни многочисленными, но такими, каких я ожидал. В «Монд» Ж. Соважо констатировал, что завоевание «Фигаро» приближается к предвидимому финалу; я совершил ошибку или питал иллюзию, надеясь сохранить что-то от самостоятельности «Фигаро». Перед лицом человека, подобного Эрсану, иллюзия смешивалась с ошибкой. В «Фигаро», как и в «Пари-Норманди», собственник пойдет до конца, прибегая к методу, прекрасно испытанному всеми «боссами», – разделять, чтобы властвовать.
Из иностранных откликов мне стала известна лишь заметка в лондонском журнале «Экономист» (от 1 июля 1977 года) под заголовком «Остриженная (shorn)„Фигаро“». Представитель этого еженедельника в Париже был знаком с делом только по двум статьям, появившимся на первой полосе «Фигаро», первой – Жана д’Ормессона, второй – Р. Эрсана, а также по интервью, которое я дал журналу «Пуэн» («Point»). Поэтому журналист представлял уход Жана д’Ормессона как главное событие; я ушел вслед за ним. В действительности Ж. д’Ормессон ушел одновременно со мною, чтобы остаться верным обязательству, взятому по отношению ко мне, однако в своей статье «Не прощайте, но до свидания» он оставлял шанс или, скорее, допускал вероятность своего возвращения в качестве эдиториалиста.
Английский журналист называл меня «France’s most respected political columnist, a deity in the intellectual world of french political journalism» («самым уважаемым политическим обозревателем, божеством в интеллектуальном мире французской политической журналистики»), он кратко излагал сделанный мною в «Пуэн» анализ вопроса о совмещении постов, к которому стремился Р. Эрсан, и заключал: «This was too much for Mr. Aron, a writer whose shrewd and stylish analyses have graced Figarofor 30 years and shaped the thinking of generations of aspiring moderate politicians». («Это переполнило чашу терпения г-на Арона, острые и изящные аналитические статьи которого украшали „Фигаро“ в течение тридцати лет и сформировали мышление жаждущих успеха поколений французских умеренных политиков»). Разумеется, ни одна французская газета не прокомментировала мой уход в подобном стиле. Ни один из сотрудников «Фигаро» не прислал мне слова симпатии. Более десяти человек из их числа последовали за Жаном д’Ормессоном и за мною; вряд ли кто-то из них знал, что один из уходов продлится ровно столько времени, сколько произносится обещание.
Еще несколько слов по поводу попытки сотрудничества с Робером Эрсаном и моих отношений с Жаном д’Ормессоном перед моей отставкой и после нее. «Ему следовало бы уйти из „Фигаро“ сразу же после прихода туда газетного магната!» – скажут некоторые; и сегодня еще я так не думаю. Привлечение другого покупателя зависело, может быть, от властей, но отнюдь не от меня. Верным остается то, что мой отказ – или, может быть, угроза уйти в случае прихода Р. Эрсана – повлек бы за собой ряд других отказов и одновременно привел бы к провалу решение, выбранное правительством или приемлемое для него. Я не сожалею о том, что способствовал выживанию «Фигаро» в тот период. Издание нуждалось в директоре, который был бы газетным капиталистом. Р. Эрсан отвечал этому требованию и этому определению. Мы верили в то, что он обладает всеми качествами такого лица, и мы ошибались.
Я охотно признаю, что мог бы и, может быть, должен был бы воспрепятствовать избранию Эрсана на пост председателя директората, если бы, по крайней мере, ставка оставалась прежней: статус газеты. Но что сохранялось от наследства команды Бриссона? Силы в игре были неравными: с одной стороны, властный человек, не терпящий никакого стеснения, с другой – рассеянный, миролюбивый, обаятельный академик. Чтобы предотвратить покушение собственника на права руководителей редакции, необходимы были бдительность на каждом шагу, стремление к власти, которыми не обладали ни Жан, ни я. Так что же я попытался сделать в феврале – апреле 1977 года? Приостановить события! Мобилизовать руководителей большинства и убедить их в том, что они могут и должны помешать завязшему в долгах собственнику вызвать уход нескольких великих перьев, которые украшали «Фигаро» и прикрывали ее нищету? Мне это не удалось, и к тому же я в такую возможность не верил, говорил о ней, может быть, лишь в нескольких случайных беседах. Что же касается Жана д’Ормессона, то он держался за трибуну, которую предоставляла ему газета. Я понимаю его и продолжаю относиться к нему по-дружески.
Я много думал о том, какие плоские шутки и менее невинные удары ожидали бы меня, если бы я по примеру Жана возвратился в «Фигаро» через несколько недель после ухода из этой газеты. «Монд», безжалостно судящая обо всех людях и вещах, за исключением самое себя, пощадила академика. Я испытываю некоторую гордость – без «мегаломании» – от того, что избежал счастливой участи моего друга Жана, остающегося сухим под дождем.
В числе безумий этих недель первое место занимает моя робкая попытка (и даже это – слишком сильное выражение), смутная идея завязать сотрудничество с Жозефом Фонтане и, может быть, увлечь за собой некоторых людей из «Фигаро». Итак, я имел продолжительный разговор с Жозефом Фонтане утром того самого дня, когда у меня случилась закупорка сосудов, как раз перед намеченной встречей с сэром Джеймсом Голдсмитом. Ж. Фонтане вызывал симпатию, после трагической и нелепой смерти этого человека его личность и жизнь предстают в новом свете – как посвященные общественному благу, вдохновленные христианской верой. Моя беседа с ним оставила у меня, к несчастью, лишь слабую надежду. У него не было ни достаточно денег, ни достаточно опытной команды, необходимой для успеха. Он хотел руководить изданием и одновременно определять его «линию» с помощью передовиц. Для меня там места не было, и никого бы туда я за собой не привел. Когда я вышел из больницы и принял нужные решения, от него пришло настоятельное письмо.
На страницах «Фигаро», в статье «К нашим читателям», опубликованной 6 июня 1977 года, Жан д’Ормессон заявлял о своей полной солидарности со мной: «Раймон Арон, сыгравший в „Фигаро“ роль, которая каждому известна, извлекает, со своей стороны, на этой неделе урок из данного кризиса в одном из еженедельников: покидает „Фигаро“. В течение тридцати лет он являлся символом и честью этого издания. Ясно, что его уход глубоко потрясает газету, с которой он сливался». В статье отдавалось должное либерализму Р. Эрсана, который никогда ни в малейшей степени не ограничивал свободу выражения журналистов «Фигаро». Затем Жан д’Ормессон перечислял назначения на ответственные посты в редакции и администрации, которые «ускользали от его власти». В определенном смысле он намекал на вопрос, представлявшийся мне решающим: «И проблема, вызывающая раздражение и более тонкая, чем это в том или в ином смысле полагают неглубокие или политизированные умы, проблема эффективного участия собственника газеты в ее редактировании путем публикации передовиц или статей, ставила, по крайней мере, вопросительные знаки». Что касается остального, то он подчеркивал решающий мотив своего ухода – невозможность в полном объеме осуществлять свои директорские задачи, – давал понять, что вернется, дабы продолжать борьбу. «Везде, думаю, где представится такая возможность. Может быть, даже здесь, если я буду иметь средства, если свобода выражения мне будет полностью обеспечена. Но речь пока идет только о будущем, которое может открыться завтра».
Робер Эрсан ответил Жану д’Ормессону статьей, которая, будем справедливы, не портила лица «Фигаро». Он обрисовал плачевное, почти безысходное положение газеты в тот момент, когда она была им приобретена. И сегодня еще я хотел бы, чтобы был проведен тщательный анализ кризиса 1975 и 1976 годов. С помощью каких мер ему удалось восстановить баланс, тогда как тираж газеты не увеличился? Действительно, он упразднил вечерний выпуск и разработал план создания сплошной телекоммуникационной сети для передачи «материалов», подготовленных в течение ночи в Париже, что позволяло восьми типографиям-спутникам печатать самые свежие выпуски газет одновременно со столичными. Мне очень хочется верить, что это «не имеющее примера технологическое и промышленное достижение обеспечило появление на свет по одному предприятию ежемесячно», но зачем совершать такой подвиг, если продажа газеты не увеличивается? И из каких средств финансировать эти предприятия, если не брать новые банковские кредиты?
Должен добавить, что Р. Эрсан справедливо подверг критике практику управления газетой в период с 1945 по 1975 год. Действительно, зарабатывая в те времена много денег, она не выкупила у собственника здания, которые занимала, не модернизировала свое техническое оборудование. Зато кроме тринадцатой зарплаты сотрудникам ежегодно выплачивали и четырнадцатую, и пятнадцатую, и шестнадцатую зарплату. Главной причиной этих извращений явилось отделение собственности от управления. Шкала заработной платы, с которой я познакомился, став членом директората, не могла меня не поразить.
В интервью, которое я дал для еженедельника «Пуэн» моему другу Жоржу Сюфферу, чтобы объяснить свой уход, мне запомнилось чувство, похожее на раскаяние. Были ли у меня причины противиться вхождению Жана Пруво в «Фигаро»? В тот день я признал свою неправоту: «Его приход мог бы вызвать плач и скрежет зубовный. Но очень скоро страсти бы успокоились и газета, вероятно, вновь оказалась бы на подъеме». Я отнюдь не уверен в уместности этого самообвинения. Газета «Фигаро» 1965 года не вынесла бы Пруво, а он, в силу своего возраста, не смог бы ее омолодить.
Что же касается причин, которыми я объяснял свой уход, то они совпадают с теми, что описаны на предыдущих страницах. Я привел один диалог с Р. Эрсаном, который сказал мне: «Почему вы согласились с этим статусом, если сегодня его отвергаете?» Мой ответ сводился к следующему: «Учитывая общую ситуацию, я исключал новую битву. Я вновь сделал ставку на ваш ум, то есть на то, что вы не перейдете границу, за которой мне останется лишь одно – уйти. Однако граница эта была нарушена». Жорж Сюффер заметил мне, что в любом другом месте я вновь оказался бы в сложном положении. Я ответил: «Пока я выступал в „Фигаро“, у меня были по отношению к этой газете определенные обязательства. Куда бы я ныне ни пошел, у меня будут обязательства только перед самим собой». Наконец, на прекрасный вопрос Сюффера – почему именно сейчас? – я ответил, вспомнив Анри Бергсона: «Из-за того, что на меня смотрели как на интеллектуальную машину, все в конце концов позабыли, насколько я похожу на каждого из них. Скажем, что приходит момент, когда вещи становятся нестерпимыми. Бергсон очень хорошо сказал об этом: „Мы хотим знать, в силу какой причины принимаем решение, и обнаруживаем, что решение не вытекает из причины и, может быть, противоречит любой причине. Но в некоторых случаях именно здесь кроется самая веская из причин. Ибо предпринятое действие отвечает совокупности наших чувств, наших мыслей и наших устремлений. <…> Короче, нашему личному представлению о счастье и о чести“». Друзья, Анни Крижель в их числе, умоляли меня не оставлять трибуну, подобную которой мне не даст ни одно другое издание. В апреле 1977 года, до или после недели, проведенной в больнице, я перестал колебаться: я более не выносил «Фигаро» Эрсана.
Во время моей первой беседы с Оливье Шеврийоном и Жоржем Сюффером в редакции «Пуэн» мне предложили сотрудничать, давать по две статьи ежемесячно. С другой стороны, Ж. Голдсмит, знавший о моем намерении уйти из «Фигаро», желал, чтобы я сотрудничал в «Экспрессе» (мне передали его слова). Я не был знаком с Филиппом Грюмбаком, едва знаком с Жан-Франсуа Ревелем и Оливье Тоддом. Меня беспокоила возможная реакция этой левой редакции на приход автора, сльшущего правым. Несмотря ни на что, мне не пришлось бы выбирать между этими двумя соперничающими еженедельниками, если бы Оливье Шеврийон, узнав о предложениях «Экспресса», не возобновил контакт со мной и не сделал мне предложение, совершенно отличное от первоначального. На этот раз речь шла об одной статье в неделю и о роли организатора или вдохновителя. Второе предложение появилось в дни раздумья, которые я попросил Голдсмита дать мне (для полноты картины упомяну о предложении журнала «Пари-матч», в финансовом отношении самом щедром).
Главный мотив в моем выборе был обусловлен позицией моих друзей в «Пуэн». Если они не предложили мне немедленно место в их команде, то не из-за отсутствия симпатии или уважения ко мне; в сущности, для меня не было места в еженедельнике, который в целом стремился быть неангажированным наблюдателем. Журналисты проголосовали за порицание Ж. Сюфферу, когда тот выступил на публичном собрании во время предвыборной кампании, перед голосованием в марте 1978 года. В мои намерения не входило ограничить себя ролью аналитика или чистого наблюдателя. Я решил, что в «Экспрессе» буду пользоваться большей свободой, что буду оказывать там влияние и что собственник, который обычно заинтересован в привлечении «великих перьев», оградит меня от возможной враждебности со стороны журналистов. Может быть, в 1947 году я совершил ошибку, выбрав «Фигаро», а не «Монд» (хотя не верю в такую вероятность); я продолжаю считать, что поступил правильно, предпочтя «Экспресс», а не «Пуэн», даже испытав позже некоторое разочарование. Что же касается нынешней ситуации, ситуации в июне 1981 года, после кризиса, вызванного уходом Жан-Франсуа Ревеля и Оливье Тодда, то это тема другой главы.
XXI
ПОСТГОЛЛИЗМ
В апреле 1969 года я воздержался от каких-либо комментариев по поводу организованного генералом де Голлем референдума сразу по двум вопросам – децентрализации и реформы Сената. После отрицательного ответа нации я прокомментировал событие, может быть в нарочито обыденном стиле. «Через одиннадцать месяцев после речи 30 мая и демонстрации на Елисейских полях генерал де Голль, которому народ своим всеобщим голосованием отказал в доверии, покидает Елисейский дворец и возвращается в Коломбе-ле-дёз Эглиз, „могучий и одинокий“». Затем рассматривались истоки события; референдум, от проведения которого он отказался по настоянию Жоржа Помпиду; то огромное значение, которое он придавал этой форме вопроса о доверии, поставленного перед нацией; напоминались идеи, которые долго вынашивал Генерал, будучи председателем РПФ: «Он видел в регионализации способ облегчить вовлечение людей в общественные дела, а также первую попытку переломить вековую тенденцию к административной централизации». Вероятно, Генерал придавал вопросу о доверии еще большее значение, чем содержанию реформ. Кто же победил на июньских выборах – президент или премьер-министр? «Референдум-вопрос о доверии должен был снять все сомнения и вернуть Генералу непререкаемый авторитет, не имея которого он, конечно, предпочтет одиночество в своей деревне позолоченной лепнине дворца. <…> Чтобы вновь обрести силу, он должен был, подобно Антею, прикоснуться к земле отчизны, к народной воле». Я объяснял неудачу генерала де Голля, по крайней мере частично, неотвратимой эволюцией президента, превратившегося невольно в вождя умеренного большинства (или правых, если хотите). «Тем не менее, по иронии истории, генерал де Голль стал на этот раз жертвой своей философии референдума-плебисцита. Его избрали на семь лет, он опирался на плотное большинство в Национальном собрании, нерешительное, может быть, но покорное, ему некого и нечего было страшиться, разве только богов или обыденности социальных конфликтов. Всякий другой этим бы удовлетворился, но ему надо было смыть оскорбление, одержав личную победу или потерпев поражение, по видимости несправедливое и нелепое, но в силу этого ставшее последним испытанием для героя. В мае 1968 года возвращение в Коломбе возмутило бы Францию; в апреле 1969-го оно являет картину какого-то печального величия, может быть таинственным образом совпадающего с голлистским мировидением».
Во второй моей статье, озаглавленной «Неуловимая Франция» («La France insaisissable»), подробно рассматривалась связь между событиями мая 1968 года и окончательной отставкой Генерала: «Эти „события“ ускорили образование разрыва между двумя личностями, если не предопределили его. И при таком подходе отставка генерала де Голля еще яснее выглядит как следствие – отдаленное, если хотите – пожара, который зажгли в Нантерре несколько сотен студентов. После 11 мая 1968 года Франция стала для генерала де Голля неуловимой. Решения, которые он принял, будучи совершенно разумными в рамках его философии и его личности, странным образом обернулись против него. Самого его не удивит эта неблагодарность судьбы и людей. Как всякий человек действия, воспитанный в духе античной культуры, он задумывался о превратностях фортуны, которые герой преодолевает, только лишь принимая их со спокойствием».
Я колебался, испытывая искушение подвести итог или, скромнее, сделать некоторые замечания относительно исторической роли генерала де Голля. Мне довелось следовать за ним лишь в том из его предприятий, в котором он потерпел неудачу, – в создании РПФ. Даже если я согласился тогда с ним по существу дела, мне трудно было принять его стиль. Будучи членом «Объединения», я продолжал писать работы, выражавшие мою собственную философию, а не философию Генерала. В последние годы его режима меня считали одним из тех неголлистов, которых Государь переносил хуже всего.
Те комплименты, которые он мне расточал по поводу моих книг, ничего или почти ничего не значили. Есть много писателей, больших и малых, в шкафах у которых хранятся пачки похвальных писем.
Первое, написанное от руки, письмо, полученное мною от него, касалось книги «Цепные войны», оно в большей степени выражало мировидение Генерала, чем его чувства по отношению к этой книге и к ее автору (являвшемуся в то время членом Национального совета РПФ): «Ваша книга „Цепные войны“, которую Вы мне любезно надписали и прислали, до краев наполнена идеями, фактами, доводами. Я нашел ее великолепной. Ознакомление с перспективами, которые Вы с таким блеском показываете, вызывает одновременно чувства удовлетворения и тревоги, но, может быть, единственная победа, которую дух мог бы еще одержать над расплавленной материей, состоит в том, чтобы смотреть, не опуская глаз, на кипение и на его последствия, не соглашаясь на отречение, которое, впрочем, ничему бы не послужило. Но, может быть напротив, борьба, усилия, воля в конце концов возобладают. Необходимо к тому же ясное видение. Вы этому весьма поспособствовали. <…>»
«Расплавленная материя», «усилия по обузданию хаоса» – эти выражения заставляют думать о бергсонианстве Генерала, равно как и о его ницшеанстве. Мера человека действия – тот беспорядок, который он попытается преодолеть.
«Надежда и страх века», появившаяся в 1957 году, «Индустриальное общество и война», увидевшая свет после возвращения Генерала во власть, – обе эти книги удостоились таких же похвал, может быть даже в превосходной степени. В первой из названных публикаций я изложил свои мысли о деколонизации и независимости Алжира. Конечно, он отнюдь не оценил ее отрицательно.
Следующая книга – «Незыблемая и изменяющаяся» («Immuable et Changeante»), – в которой рассматривался переход от Четвертой к Пятой республике, затрагивала его более непосредственно. На этот раз его вежливость содержала крупицу иронии: «В Вашей книге я вновь нахожу и смакую Вашу проворную и многосложную мысль, Ваш большой талант исторического и человеческого аналитика, Ваш поистине блестящий стиль. У меня вызывают восхищение и зависть Ваша способность сразу же судить о событиях, которые мы переживаем, и о потоке, нас увлекающем. Что же касается меня, то я еще держусь за свое философское суждение. <…> Это Вас не удивит. <…>». Разумеется, слова о «восхищении» мною и о «зависти» ко мне давали аналитику урок, лишенный колкости. Выражение «поток, нас увлекающий», передает, полагаю, постоянную мысль Генерала или, чтобы быть более точным, бергсонианскую грань его мировидения. Возможно, к тому же тогда, 19 мая 1959 года, он еще не знал, чем завершится его собственная политика.
После посвящения Генералу книги «Мир и война» он коснулся в своем лучшем стиле позиций, на которые я вставал: «<…> Бывает, что меня не убеждает написанное Вами, и я знаю, что с давних времен Вы редко одобряете совершаемое мною. Однако, поверьте, я восхищаюсь тем, как Ваш ум пытается объять великую волну, увлекающую всех нас к судьбе, по видимости ни с чем не сравнимой, во всяком случае ранее неведомой». Формула вежливости повторяла соответствующую формулу предыдущего письма. В нем содержался намек на Лондон («с давних времен») и воспроизводился тот же образ: «волну» заменял «поток».
В отклике на книгу «Измерения исторического сознания» («Dimensions de la conscience historique») не было никаких признаков возможного раздражения. Напротив. «Ваша философия истории, особенно когда Вы ее прилагаете к тому, что современно, несет свет в бездну, а лишь такой бездной является, не правда ли, жизнь народов». Письмо это было отправлено 4 апреля 1961 года, на нем не отразились мои статьи в «Прёв»; в некоторых из них, уже опубликованных, критиковалась, по меньшей мере преждевременно, алжирская политика Генерала.
Предпоследнее из полученных мною от него писем, как всегда вежливое, было ответом на «Великий Спор», в нем сквозила ирония, которая на этот раз граничила с высокомерием: «Я прочитал „Великий Спор“ так, как часто читаю то, что Вы пишете в одном или другом месте, на одну и ту же тему. Мне кажется, что если Вы беспрестанно и с такой живостью к ней возвращаетесь, то, может быть, по той причине, что избранное Вами решение полностью Вас самого не удовлетворяет. По существу, все – „Европа“, „Атлантическое сообщество“, „НАТО“, „вооружение“ и т. д. – сводится к одному-единственному вопросу: должна ли Франция быть Францией, да или нет? Этот вопрос уже стоял во времена Сопротивления. Вам известно, как мною был сделан выбор, а я знаю, что у теологов нет передышки». (В последнем из писем, отклике на «Эссе о свободах», он назвал меня «дорогим мэтром».)
Письмо, написанное в декабре 1963 года и посвященное «Великому Спору», мне кажется намного более голлистским, чем все остальные его письма в мой адрес. Не только потому, что в нем опущены, в первый раз, все комплименты, но потому, что автор прямо поставил вопрос – вопрос о стратегических силах сдерживания. Как было вновь показано в предыдущей главе, со ссылками на документы, я никогда не выступал против французских усилий в области ядерного вооружения. Но в глазах Генерала непростительной ошибкой с моей стороны было стремление не отделять оборону с помощью национальных ядерных сил от европейской или атлантической обороны. Генерал, в уме которого государство сливалось с обороной нации, заранее применял свою философию к ядерному оружию, которое в меньшей степени, чем все другие виды оружия, может быть поставлено под командование коалиции. Альфред Фабр-Люс на страницах «Монд» (1 сентября 1966 года) упрекал меня в том, что я смиряюсь со свершившимися фактами. В своей статье он приходил к следующему заключению: «А пока ударные силы, на создание которых ни Парламент, ни народ путем голосования никогда не давали четко выраженного согласия, остаются и должны остаться предметом национальной борьбы мнений; не будем ссылаться в этой борьбе на какое-то предписание, вытекающее из неоконченной дискуссии».
С Жоржем Помпиду мне ни разу не удалось установить интеллектуальные отношения, подобные тем, которые, несмотря ни на что, я сохранял с Генералом. Конечно, в 1955 году, всего через несколько лет после наших бесед на улице Сольферино, я послал Ж. Помпиду «Опиум интеллектуалов», и он поблагодарил меня в теплом письме, найти которое не удалось. На посылку других книг он отвечал письмами с благодарностями и с обещаниями эти книги внимательно прочесть. Я написал ему личное письмо относительно статьи, посвященной встрече на Азорских островах и соглашению, заключенному между французским и американским президентами. Я допустил фактическую ошибку и извинился за нее перед ним. Он прислал мне сердечный ответ.
Что касается моих отношений с властью, то они претерпели некоторые изменения вследствие замены генерала де Голля Жоржем Помпиду. Для людей в мире политики и прессы не являлся секретом мой «антиголлизм», и они приписывали Генералу особую враждебность ко мне – не без преувеличения. Руководители телевидения не решались передавать беседы со мной, даже по поводу моих книг. Эта боязнь проявилась лишь в последние два-три года его царствования. В начале 60-х годов П. Дегроп не раз приглашал меня участвовать в передаче «Чтение для всех»; при Четвертой республике я смог в связи с выходом из печати «Надежды и страха века» развить свои идеи о деколонизации. Еще один эпизод: профессор де Вернежуль пригласил меня произнести вступительную речь на съезде, посвященном социальной ответственности врача. Я ответил согласием, но дал понять, что генерал де Голль не согласился бы встретить меня на трибуне. Спустя несколько недель де Вернежуль попросил встречи со мной. Увидев его крайнее замешательство, я не дал ему возможности изложить суть дела и сразу же сказал: «Генерал не явится, если я буду выступать с речью. Не извиняйтесь: я не удивлен; само собой разумеется, что его присутствие значит больше, чем мое». Вместо меня выступил Жан Гиттон. Ирония Истории: попав в плен, он принял сторону Маршала. Когда Гиттон пришел в Сорбонну, студенты в течение нескольких недель не давали ему возможности говорить. Я был среди тех, кто безоговорочно защищал его и, более того, – защищал свободу и терпимость.
Я считался «неприкасаемым» в такой степени, что один министр, оказавшийся в июле 1940 года вместе со мной в танковой роте, отказался участвовать в обеде, который захотел устроить наш общий друг. Десять лет спустя, при царствовании Жискара д’Эстена, этот министр обрел память и любезно побеседовал со мною. Не забуду и другую сцену, по меньшей мере тягостную. Меня пригласили прочесть лекцию на торжественном заседании, посвященном выпуску инженеров-специалистов по военной технике (в 1968 году). На заседании присутствовал г-н Месмер, министр национальной обороны. Был там и г-н Бланкар, уполномоченный по вопросам вооружения. Никто не решился меня представить. Я видел два решения – вызвать скандал, уйдя, или же подняться на трибуну и произнести речь, как если бы ничего не случилось, – и после нескольких нескончаемых минут колебания разумно выбрал второе решение. Через несколько дней я получил письмо с извинениями от г-на Бланкара, которого предупредил Жан-Клод Казанова.
Именно во время кампании по выборам президента в 1969 году я впервые стал участником избирательной борьбы. При Четвертой республике я держался в стороне от межпартийного соперничества и от правительственных кризисов. После 1947 года компартия уже не составляла часть политического или парламентского сообщества. (П. Мендес-Франс в 1954 году заранее заявил, что не будет принимать в расчет голоса коммунистов при определении величины своего абсолютного большинства.) Начиная с 1958 года генерал де Голль стал осуществлять верховную власть при поддержке бесспорного большинства нации. В первый раз после отставки Генерала французам надлежало сделать значимый выбор: с одной стороны – Ален Поэр, председатель Сената, человек симпатичный, умеренный, сердечный, но не обладающий масштабом президента, с другой – Жорж Помпиду, возглавлявший правительство с 1962 по 1968 год. Я без колебаний поддержал последнего, мне представлялось, что обесценение президентской функции сразу же после смерти Генерала не отвечало национальному интересу.
В начале кампании газета «Фигаро» не выходила из-за забастовки, объявленной редакторами. Я получил от Ж. Помпиду письмо, помеченное 25 мая 1969 года: «Узнал, что в „Фигаро“ за вторник Вы намерены высказаться в пользу моей кандидатуры. Мне дорога Ваша поддержка, она также меня трогает и обязывает. Я сделал все возможное, чтобы воздействовать на Жана Пруво, но безуспешно. Наступает возраст, когда человек становится упрямцем. Во всяком случае, я рад тому, что Ваша газета вновь выходит в свет, ибо необходимо дать почувствовать парижанам, до какой степени нам угрожает мини-Франция, о которой говорит, как кажется, „Нью-Йорк геральд“. Следует продвигаться вперед, но не падать вновь, Вы это хорошо понимаете. Спасибо за Ваше содействие. Оно придает смысл тому, что я говорю и что те и другие искажают в различном духе. Заверяю Вас в моей верной дружбе».