355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Реймон Арон » Мемуары. 50 лет размышлений о политике » Текст книги (страница 32)
Мемуары. 50 лет размышлений о политике
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:52

Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"


Автор книги: Реймон Арон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 77 страниц)

Отказавшись от идеи пролетариата-абсолюта, Мерло-Понти возвращался к достаточно классическим социологическим положениям. Любая революция упраздняет какой-то правящий класс и ставит на его место другой класс. Демократия для народа, которая одновременно была бы диктатурой, обращенной вовне, против врагов народа, – это лишь умозрительная идея. Поскольку трудно найти путь между социал-демократией и диктатурой пролетариата, то «любая революция находится в пространстве относительности, и существуют лишь прогрессивные изменения». «Революции свойственно считать себя абсолютной и таковой не являться именно потому, что она верит в эту свою абсолютность». «Чувствует ли себя сегодня чешский пролетариат счастливее, чем до войны?»

Мерло-Понти рискнул даже употребить выражение «новый либерализм». «Если мы говорим о либерализме, то в том смысле, что действия коммунистов, революционные движения допускаются лишь в качестве полезной угрозы, как постоянный призыв к порядку и что мы не верим в решение социальной проблемы с помощью власти рабочего класса или его представителей. Что прогресса мы ждем лишь от действия, которое было бы сознательным и сопоставлялосьс суждением какой-то оппозиции». С этим либерализмом я спорил бы тем меньше, что он существенно не отличается от моего либерализма (что бы ни говорил по этому поводу Мерло-Понти), и я охотно подписался бы под формулой: «Парламент является единственным известным учреждением, которое обеспечивает какой-то минимум оппозиционности и истинности».

Между «Гуманизмом и террором» и «Приключениями диалектики» («Aventures de la dialectique») был долгий путь. Пройдя его, Мерло-Понти хотя и не стал согласным со мной, но занял сходные позиции. В официальном плане пересмотр его взглядов сводился к тому, что от предубеждения в пользу Советского Союза он перешел к некоммунизму при подлинной нейтральности, без какого-то следа криптокоммунизма. Пороки капитализма оставались, он продолжал их разоблачать, но признавал, что однобокая критика этих пороков ведет к какой-то форме криптокоммунизма. Война в Корее еще более уменьшила поле выбора между коммунизмом и некоммунизмом. Аттантизм, ожидание чего-то от марксизма, «осталось в нас… лишь как сновидение, как тяжелый сон». Короче говоря, чтобы критиковать антикоммунизм, он вскоре будет ясно проявлять полную независимость по отношению к коммунизму. Отказ от выбора становится выбором в пользу двойного отказа.

Книга Мерло-Понти появилась почти одновременно с «Опиумом интеллектуалов». Иногда коммунистические авторы того времени (Клод Руа, к примеру) ставили ее на ту же доску и расправлялись с ней в той же манере. Мерло-Понти и я никогда не разрывали наши связи, и, напротив, Сартр возразил своему другу, прибегнув к перу Симоны де Бовуар. В какой-то мере их разрыв действительно произошел из-за расхождений в позициях, которые они занимали по отношению к коммунистической партии и тем самым к Советскому Союзу. Но, может быть, в значительной мере этот разрыв был связан с расхождениями преимущественно философского характера, во взглядах на отношения между классом и партией, отношения, которые включали в себя диалектику пережитого и конструируемого, опыта рабочих и политического действия. Ниже я вернусь к этому философскому спору, но сначала рассмотрю политические позиции.

В одной из своих статей 1956 года [155]155
  После выхода в свет «Опиума интеллектуалов» в газете «Прёв» появились две мои статьи, отвечавшие на те критические отзывы о книге, к которым я отнесся серьезно: «Приключения и злоключения диалектики» и «Фанатизм, благоразумие и вера».


[Закрыть]
я писал об ощущении того, что «видишь какое-то подобие танцевального кружения или чехарды. „Новая левая“ Мерло-Понти 1955 года походит на „Демократическое революционное объединение“ (РДР (RDR)) Жан-Поля Сартра 1948 года. Марксистский аттантизм первого приближается к прокоммунизму второго больше, чем к не-коммунизму, изложенному в „Приключениях диалектики“. Короче говоря, Мерло-Понти подходил к коммунистической партии с заранее составленным положительным мнением, когда писал „Гуманизм и террор“, и отказывал ей в таком мнении в „Приключениях“. Наоборот, Ж.-П. Сартр строго отчитывал компартию в своих беседах с Давидом Руссе, а затем сблизился с ней в книге „Коммунисты и мир“ („Les communistes et la paix“)».

Именно беседы Сартра и Руссе положили в публичном плане конец нашей юношеской дружбе. Познакомившись с касавшимися меня рассуждениями, Мерло-Понти заметил Сартру, что его атаки, несомненно, приведут к разрыву между нами. Сартр вроде бы ответил примерно так: «Да, но спасать-то больше нечего». Возможно, он был прав.

Произошел первый инцидент, в котором мы оказались друг против друга. При правительстве Рамадье Сартр получил постоянное эфирное время на радио; он свободно беседовал с некоторыми из своих друзей. В одной из первых передач Сартр заговорил о генерале де Голле. Один из его собеседников стал пространно сравнивать генерала де Голля с Гитлером («тяжелые веки…»). Разумеется, сравнение вызвало скандал. Вечером меня пригласили встретиться на радио с Ж.-П. Сартром и его оппонентами. Я оказался рядом с возбужденными голлистами, там были Анри Торрес, генерал де Бенувиль, которые осыпали Сартра резкими упреками, имевшими более или менее оскорбительный характер. Я хранил молчание, поскольку не мог признать правоту за Сартром, еще менее – присоединиться к «проклинавшим» его. Через несколько недель я узнал, что Сартр не прощает мне моего «молчания в тот момент, когда он находился один среди врагов».

В своем диалоге с Симоной де Бовуар в 1974 году он рассказывает об этой самой сцене так, как он ее пережил: «Арон – это вся история голлизма и одной радиопередачи; у нас был еженедельно час времени на радио для обсуждения вопросов политической ситуации, и мы очень резко выступили против де Голля. Голлисты захотели ответить мне прямо в лицо, в особенности Бенувиль, и еще один, имени которого не помню. И вот я отправился на радио, мы не должны были встречаться до начала диалога. Пришел Арон, думаю, я выбрал его для того, чтобы он был нашим посредником, к тому же будучи убежден, что он принял бы мою сторону. Арон сделал вид, что меня не видит; он присоединился к другим; я понимал, что он должен был общаться с другими, но зачем же отворачиваться от меня? С этого момента я понял, что Арон против меня; в политическом плане я воспринял его солидарность с голлистами против меня как разрыв. Когда я с кем-либо ссорился, на то всегда были серьезные причины, но в конечном счете всегда именно я решал идти на ссору» [156]156
  См.: Sartre J.-P.La Cérémonie des Adieux (Прощальная церемония) P.: Gallimard. P. 354.


[Закрыть]
.

Вернемся к некоторым пунктам: «Мы очень резко выступили против генерала де Голля». Мягко сказано: они долго занимались сравнением генерала де Голля и Гитлера, в том числе искали черты их физического сходства. Мог ли я это одобрить из дружбы к Сартру? Несколькими месяцами раньше, в отсутствие Сартра, я встал на его защиту против Габриеля Марселя, упрекавшего Сартра в том, что тот сравнивал французскую оккупацию в Индокитае с германской оккупацией во Франции. Насколько помню, приглашение я получил от радио, а не лично от Сартра, но это не важно: когда я появился, Бенувиль и Торрес осыпали Сартра проклятиями, заявляя, что нельзя вести дискуссию с тем, кто опускается до подобных выпадов. На оскорбления Сартр не отвечал: он никогда не любил схватки лицом к лицу.

Конечно, мне следовало бы найти способ повести себя иначе, выразить ему дружеские чувства, не солидаризируясь с его вчерашней радиопередачей. Эта короткая сцена мне вспоминается как какой-то невыносимый миг: с одной стороны – голлисты, которые мне не внушали ни малейшей симпатии, а с другой – Сартр, невозмутимый под градом оскорблений, и я сам – не произносящий ни слова. Все мы разошлись в разные стороны.

При всем том Сартр был прав, дружба умирала сама по себе, неумолимо. В первые два года учебы в Эколь нашу дружбу питали как интеллектуальное понимание, так и студенческое товарищество. Со временем исчезла первая составляющая, а также и вторая – по причинам, которые лучше позволяет понять диалог Сартра с Симоной де Бовуар в 1974 году. После окончания Эколь он предпочел дружбу с женщинами; разговоры в мужском кругу показались ему бедными по содержанию и скоро наскучили. Мы спорили о философии, пока не стали писать книги. Сартр прочитал «Введение в философию истории», сказал мне, что перечитал его перед написанием своей работы «Бытие и ничто», но не стал обсуждать вместе со мной «Введение», как не попросил меня критически оценить свой собственный opus.По крайней мере, один раз я затронул тему Ничто и двух различных смыслов концепта, которых он не различал: ничто в обычном понимании – не-бытие, с одной стороны, и бытие-для-себя, или сознание, которое можно назвать «ничто», противопоставляя его плотности, недвижности вещей, – с другой. Сартр ответил, что в конечном счете оба смысла смыкались. Не было ни разговоров о политике, поскольку мы жили в различных мирах, ни философских бесед, поскольку он перестал любить споры; могло бы сохраниться, как между Дезанти и Клавелем, то, что можно считать либо пустяком, либо самым главным – удовольствие вновь увидеть друг друга, даже если при встрече нечего сказать, – нам никогда не было дано познать такое счастье.

Узнав, что мы «в ссоре», я однажды зашел к нему домой вместе с Манесом Спербером и попытался оправдать свое поведение и, особенно, уменьшить значение эпизода. Мои объяснения Сартр принял без особой охоты. «Ладно, давайте как-нибудь на этих днях вместе позавтракаем», – так ритуально завершился разговор. Завтрак так и не состоялся. Я вступил в РПФ, а он вместе с Давидом Руссе создал Демократическое революционное объединение. Оба приятеля приписывали мне в «Беседах о политике» («Галлимар», 1948) мнения, которые я никогда не исповедовал. Например: «Арон утопичен, веря в то, что техническое развитие неизбежно приведет к социальной эмансипации». Пример Советского Союза вылечил бы меня от этой иллюзии, если бы когда-нибудь я принимал ее всерьез. Сартр же приписывал мне, окарикатуривая, мнения, почерпнутые не из моих произведений, а из разговоров. Я ответил ему в «Свободе духа» и не считаю нужным возвращаться к этой дискуссии.

Еще более серьезным в его глазах по сравнению с моим «цинизмом, который даже не умен», выглядело мое «фаталистическое» принятие войны: «Было бы романтизмом [по мнению Арона] полагать, что мир еще возможен. Но, говоря, что война фатальна, тем самым способствуют ее скорейшему приходу…» В «Великом Расколе» я утверждал как раз противоположное. Это был первый, но не последний случай, когда Сартр испытывал потребность определить свою собственную политическую установку, опровергая мою. Правда, я не принял всерьез Демократическое революционное объединение (ДРО), тогда как «Новая левая» Мерло-Понти в 1955 году не являлась совершенно неуместной. Демократия и революция в обычном смысле этих слов противоречат друг другу [157]157
  Один из моих лекционных курсов в Высшей школе администрации так и назывался – «Демократия и революция».


[Закрыть]
. Сама идея проповедовать во Франции пролетарскую революцию, отличную от той, которую символизировала коммунистическая партия, была в меньшей мере обусловлена «революционным романтизмом» (я обвинял в нем Руссе и Сартра), чем наивностью или невежеством. Что до остального, то ДРО познало судьбу, с самого начала уготованную ей историей.

Последнее замечание. Руссе и Сартр дистанцировались от Советского Союза и от народных демократий: «Мы не вместе с народными республиками. Мы не вместе с ними по вполне определенным причинам и в особенности из-за нашего неверия в то, что эти режимы удовлетворяют элементарные интересы трудящихся. Я уверен, что значительная часть сежетистской 197 стачечной стратегии гораздо более руководствуется далекими военными целями, чем очевидными социальными задачами» [158]158
  См.: Sartre J. P., Rousser D., Rosenthal G.Entretiens sur la Politique (Беседы о политике). Процитированный пассаж принадлежит перу Д. Руссе.


[Закрыть]
.

ДРО подверглась атакам со всех сторон – со стороны коммунистов, голлистов, ее не поддержали даже умеренные партии, находившиеся у власти. Мерло-Понти, как я точно помню, однажды всерьез задал вопрос о том, не смогут ли завтра эту группку рассматривать в качестве источника крупного движения, сравнимого с большевистским, ведь большевиков первоначально тоже окрестили группкой. В период между 1948 и 1955 годами я написал несколько более или менее удачных статей, одни из них имели полемический характер, другие – аналитический, большая часть этих работ вошла в сборник «Полемики». Одна из статей – «История и политика» («Histoire et politique»), – первоначально появившаяся в журнале «Ревю де Метафизик э де Мораль», лучше других устояла перед натиском времени и исчерпанностью дискуссий между интеллектуалами.

В отличие от предыдущего сборника, «Опиум интеллектуалов» сохраняет для меня значение. Я работал над ним с 1952 по 1954 год, медленно, не без напряжения, может быть, став жертвой журналистской легкости, но главным образом из-за моих личных несчастий я искал в период между 1951 и 1955 годами убежище в неустанной и разнообразной деятельности, забвение – в ученых развлечениях, если только это словосочетание не содержит в себе самом противоречия. У меня возникло ощущение, быть может иллюзорное, что «Опиум» принес мне выздоровление, спас меня. Нападки, которым подверглась эта книга, оставили меня почти равнодушным. Я вышел из ночи и надеялся, что, может быть, мне удастся примириться с жизнью.

Книга состояла из трех частей, в первой из них рассматривались «три мифа»: мифы о «левых силах», о «революции», о «пролетариате». Эта часть была нацелена в самую сердцевину излюбленных тем многочисленных интеллектуалов, причем не только прогрессистов и полумарксистов, которых я преимущественно имел в виду. Я не отрицал того, что в Национальном собрании можно различить каких-то левых и каких-то правых. Но что я отрицал, так это существование каких-то вечных левых сил, неизменных в различной исторической обстановке, вдохновляемых одними и теми же ценностями, объединяемых одними и теми же устремлениями. Миф о «единстве левых сил» компенсирует и скрывает во Франции непримиримые распри между якобинцами и жирондистами, либеральными буржуа и социалистами, между социалистами и коммунистами. Идеологически левые никогда не были однородными, они выступали то с антигосударственнических позиций, то с организаторских, то с уравнительных. Некоторые, возможно, хотят, чтобы эти силы одновременно были либеральными, организаторскими и эгалитаристскими, питая наивную надежду на то, что названные цели легко могут между собой сочетаться.

Историк легко призн ает, что некоторые идеи, например национализм, перешли из одного лагеря в другой. Как можно сомневаться в существовании пессимистических левых, примером которых был Ален, призывающих граждан к сопротивлению всем властям, никогда не верящих в мудрость господ? Если этот либерализм подозрений принадлежит левым, то что у него общего с этатизмом планификаторов, горящих нетерпением подчинить сильных мира сего или богачей властному контролю, но не сознающих обязанности контролировать контролеров?

Точно так же, когда речь шла о революции и пролетариате, я попытался перевести идеологическую поэзию на язык прозы действительности. Представляет ли собой рабочий класс «аутентичную интерсубъективность»? Способен ли он стать правящим классом? Достиг ли он свободы, если некая партия осуществляет от его имени абсолютную власть, но лишает его инструментов относительного и частичного освобождения, завоеванного в условиях капиталистической демократии? Почему революция как таковая является благом? «Миф о революции служит убежищем для утопической мысли, он становится таинственным и непредсказуемым посредником между действительностью и идеалом. Само насилие скорее притягивает, завораживает, чем отталкивает. Лейборизм и „скандинавское бесклассовое общество никогда не пользовались среди европейских, особенно французских, левых тем престижем, который сохраняет Русская революция, несмотря на гражданскую войну, ужасы коллективизации и большой чистки. Следует ли говорить несмотряили по причине?“»

Не становясь в позу арбитра между Альбером Камю, с одной стороны, Сартром и журналом «Тан модерн» – с другой, я заимствовал в одном решающем пункте тезис или, скорее, вопрос, сформулированный Камю: «Да или нет, признаете ли вы в советском режиме воплощение революционного проекта?» На что Жансон (который, предполагаю, выражал мнение Сартра) ответил: «…сталинское движение повсюду в мире не кажется нам подлинно революционным, оно объединяет, особенно у нас, значительное большинство пролетариата; поэтому мы одновременно выступаем против него,поскольку критикуем его методы, и за него,поскольку не знаем, не является ли подлинная революция чистой химерой, не должно ли революционное предприятие пройти первоначально именно такими путями, прежде чем обретет силу для учреждения какого-то более гуманного социального строя…» Странный ответ: исторический человек, сознающий условия своего существования, не может не знать, что, вовлекаясь в борьбу, он связывает себя, даже не представляя конечных следствий своего действия или исторического движения, к которому присоединяется; уклоняться от ответа на вопрос об отношении к Советскому Союзу или строить комбинацию из «да» и «нет» – значит, совершенно очевидно, нарушать императив избрания позиции.

В несколько высокомерном тоне я признал правоту Камю в основном пункте его полемики с Сартром и сартризмом: «Мысль Камю, в тех вопросах, где она вызывает гнев „Тан модерн“, выглядит банальной и здравой. Если возмущение открывает нам солидарность с несчастными и императивы милосердия, то революционеры сталинского типа в самом деле предают дух возмущения. Проникнутые убеждением в том, что они повинуются законам Истории и трудятся во имя цели, являющейся и неизбежной, и благодетельной, эти революционеры в свою очередь становятся палачами и тиранами, не испытывая угрызений совести».

И Сартр не ответил определенно на вопрос Камю, прибегнув к стилю Франсиса Жансона. Он тоже отказывался одновременно и от разрыва со сталинским движением, и от принятия его. Сартр желал выступать как критик этого движения, сохраняя близость к нему. Даже после подавления венгерской революции он продолжал считать, что воплощение революционного и социалистического проекта невозможно вне коммунистического движения. Жансон упоминал о возможности, в соответствии с которой подлинная революция является чистой химерой, но не останавливался на этой возможности или, во всяком случае, не делал никаких выводов. Он держался гипотезы, служившей, по крайней мере до 1970 года, первоосновой для мысли Сартра: может быть, революционному проекту следует пройти этими путями, чтобы прийти к концу предыстории или хотя бы к обществу более предпочтительному, чем то, с которым он борется. Это рассуждение Мерло-Понти отвергал, считая его теологическим: в судный день Истории будут определены достоинства и провинности сегодняшних авторов.

Вторая часть книги посвящалась «Обожествлению Истории». В первой главе были проанализированы отношения между «людьми Церкви» и «людьми веры», иными словами, между коммунистами, принимавшими партийную ортодоксию, и полукоммунистами, такими как Мерло-Понти в «Гуманизме и терроре», или христианскими прогрессистами (священниками-рабочими), сохранявшими верность догматам (миссия пролетариата, спасение благодаря пролетариату), но не соглашавшимися с буквой партийной ортодоксии. В двух следующих главах, где я отталкивался от «Введения в философию истории», обсуждались два варианта марксизма, в более общем плане – два способа толкования прошлого: с одной стороны, осознание смысла прошлого, начиная со смысла отдельного человеческого действия и кончая смыслом эволюции человечества; с другой – детерминизм, будто бы направляющий ход событий и позволяющий предвидеть неизбежный исход классовой и национальной борьбы.

Последняя часть представляла собой эссе, более рискованное, чем другие, в ней предпринималась попытка сравнить интеллектуалов различных стран, их отношение к родине, споры, характерные для каждой из этих intelligentsia. Яне определял в приказном порядке категорию интеллектуалов; в зависимости от стран и времен эта категория охватывает всех или почти всех лиц нефизического труда или же, при ограничительном подходе, всех тех, кто посвятил себя созданию или распространению мысли, культуры. В развивающихся странах все обладатели дипломов об образовании входят в состав интеллигенции (так распространился этот термин в царской России в прошлом веке). В индустриальных странах умножаются занятия нефизического характера, но служащие низшего разряда, те, кого в прежние времена назвали бы скрибами, писцами, более не относятся к интеллектуалам. В Советском Союзе, например, интеллигенцию образуют специалистыи образованные люди.У нас на Западе, как кажется, существует тенденция еще более ограничить рамки данной категории; заслуживает ли определения «интеллектуал» любой учитель начальной или средней школы? Не следует ли прежде требовать от него осмысления своего существования и своих действий?

Говоря о французских интеллектуалах, я отнес к их свойствам склонность представлять проблемы, характерные для нашей страны, как проблемы всемирной значимости. По причинам исторического и социального порядка значительная часть рабочих (от одной трети до половины их численности) голосует за компартию. Поэтому компартия более не отделяет себя от пролетариата, а Сартр, Мерло-Понти и Лефор без конца рассуждают о связи класса и партии, ее праве выставлять себя представителем названного класса. Дискуссия эта рискует скатиться к схоластике или теологии, как только она отрывается от действительности. Совершенно очевидно, что в Великобритании несколько тысяч активистов компартии не представляют английский рабочий класс; во Франции компартия представляет собой часть французского рабочего класса, хотя противник названной партии не становится из-за этого противником рабочих. Опыт Восточной Европы должен был бы рассеять туман и вернуть философов к обыденной действительности: кадры партии становятся после захвата ею власти политической элитой так называемого пролетарского строя. Мерло-Понти нарушил табу, когда в своей смелости дошел до того, что спросил, не сожалеют ли чешские рабочие об их «рабстве» при капитализме и о своих профсоюзах.

«Опиум интеллектуалов» – одна из многих книг, написанных интеллектуалами и посвященных условиям существования той социальной категории, к которой они принадлежали. Но он произвел некоторый шум. Иные критики сравнивали его с «Предательством интеллектуалов» («La Trahison des Clercs») Жюльена Бенда, чтобы или раздавить автора этим монументом, или, напротив, высоко оценить работу, предоставляя ей место в почетном ряду.

Критика в некоторой степени выявила постоянство двух блоков. За немногими исключениями те, кто причислял себя к левым, меня не пощадили, а те, кто соглашался считать себя среди правых, похвалили полемику против «мандаринов». «Экспресс» («Express») оказался между двумя блоками, отказавшись занимать чью-либо сторону; еженедельник отвел целую полосу для изложения ведущих идей книги. Под заголовком был выделен следующий текст: «Новая книга Раймона Арона „Опиум интеллектуалов“ благодаря актуальности поднятых в ней проблем, блестящему анализу некоторых вопросов и личности ее автора представляет собой политическое произведение, к которому следует привлечь внимание наших читателей. Поэтому мы кратко представляем здесь основные темы книги, сохраняя полную объективность. Мы не согласны с автором по целому ряду пунктов. Например, когда он описывает то, что называет „мифом о левых“, то делает интересный разбор позиций интеллектуалов-прогрессистов, но чем же Раймон Арон оправдывает свой суд над левыми? К тому же нам кажется показательной сама неспособность автора определить это понятие – „левые“». Возражение «Экспресса» мне и сегодня представляется смехотворным. Как определить левых, пока в их состав входят Сталин и компартия? Несколько приведенных из книги фраз были удачно выбраны: «Мифология левых является мнимой компенсацией за неуспехи, следовавшие один за другим, начиная с 1789 и кончая 1848 годом… Левые, революция, пролетариат, эти модные концепты суть поздние копии великих мифов, питавших в недавнем прошлом политический оптимизм, мифов о прогрессе, разуме, народе… Единство левых сил скорее скрывает, чем отражает политическую действительность».

Среди «нейтралов» оказались и католики. Люсьен Гиссар написал в газете «Круа» («Croix»): «Мы подсчитываем удары, нам следует не становиться на чью-либо сторону, но скорее по-христиански улавливать ценности, которые смогут найти выражение в практике лишь позднее. Эссе Раймона Арона – это отнюдь не только полемическое произведение, хотя его автор не всегда освобождается от полемических слабостей. Это – одна из важных книг года».

Мой друг Дюбарль в статье на страницах «Ви энтеллектюэль» («Vit intellectuelle») (за август – сентябрь 1955 года) не ограничивался подсчетом ударов: святой отец почувствовал, что книга, несколько страниц которой посвящались священникам-рабочим, была обращена к нему, к католикам-прогрессистам. Рецензент из «Круа» предпочел не услышать вопроса, который я адресовал христианам. Напротив, о. Дюбарль уловил основное или, по крайней мере, основное для себя и для католиков.

Его взвешенная статья признавала мою правоту в первой части книги, затем, разбирая ее вторую часть, он частично признавал правоту тех, кого я считал неправыми. Приведу сначала великодушный приговор: «Критическое эссе „Опиум интеллектуалов“ – удачное эссе, пусть это и не понравится тем, кого оно раздражает. Следует признать правоту его автора, когда он показывает, что так называемые „левые“ идеологи, если их анализировать с точки зрения автора (она, кстати, вполне разумна и, конечно, ею чересчур пренебрегали интеллектуалы в эти последние годы), обнаруживают в себе изрядную долю мифологии и достаточную долю мистификации… Наверняка к тому же „пролетариат“, „революция“ (хотя до тех пор, пока сохраняются действительные подавления людей, „реакционная“ практика, это слово является подлинным понятием, и было бы в самом деле слишком удобным позволить его запретить) в гораздо большей мере превратились в символы героической поэмы идеологии, нежели остались категориями серьезной европейской прагматики. Наверняка, наконец, история, действительная и конкретная история, которая позволяет разглядеть себя на уровне человеческого опыта и человеческого разума, не является тем секулярным заменителем божества, который околдовал своим мечтанием столько современных душ…»

Два замечания по тексту: «Так называемые „левые“ идеологии… обнаруживают в себе изрядную долю мифологии и достаточную долю мистификации» – это с моей точки зрения или же объективно, а следовательно, и с точки зрения о. Дюбарля? Внося уточнение «с точки зрения автора» (и даже признавая ее разумной), он оставляет сомнение (ненужное) относительно собственной мысли, тогда как слова «обнаруживают в себе» под пером человека, владеющего языком, предполагают правильность анализа и критики, вытекающих из указанной «точки зрения». Скобки после слов «пролетариат» и «революция» свидетельствуют о забавной осторожности, если не являются намеком: я, очевидно, не отрицал наличия «действительных подавлений людей», но, прибегая к прекрасному выражению о. Дюбарля, показал, как эти слова превращаются в «символы героической поэмы идеологии».

Более любопытным, двусмысленным и темным мне представляется вопрос о. Дюбарля автору «Опиума интеллектуалов», заданный после ответа христиан на вопрос последнего. Он допускает, что история не является заменителем божества, что существует несовместимость между христианской верой и марксистской верой. Свобода пролетариата, в том виде, в каком ее мыслят марксисты, не сливается – или, точнее, не имеет ничего общего – с Градом Божиим. Ничего общего? Здесь завязывается диалог. Не искажает ли в конечном счете то радикальное разделение, которое я проводил между историей мирской и историей священной (при первом приближении столь очевидное, что доказывать его казалось банальностью), сложность исторического существования христианина? «Для сознания верующего христианская история создана из действительного общения между вечным и бренным». Из этого общения, которое неверующему неведомо, но важность которого для христианской точки зрения он не отрицает, о. Дюбарль не делает вывод о высшей власти Церкви в людских делах, но христианин «неустанно напоминает о неотложности определенного согласия с тем, что вечность и божественное как-то воздействуют на бесформенную массу земного бытия». «Мы обнаруживаем, таким образом, ту долю полемики, которая, по всей вероятности, неотделима от вочеловеченной судьбы, того духовного факта, каким является христианство… Признание неизбежного, двусмысленного, если хотите, соединения божественного и мирского, которое вносит христианство в историю, может помочь здесь лучше, чем жесткие разграничения, прибегая к которым хотят придать логику любому предмету и даже скептицизму».

В заключении статьи о. Дюбарля содержатся один вопрос и один ответ: «Христианин мог бы, таким образом, спросить г-на Арона, может ли тот признать, что религиозная проповедь вечности одновременно стремится – разумеется, как к чему-то второстепенному и относительному – придать человечески важный смысл мирскому становлению рода людского?» Не вижу трудностей в ответе на этот вопрос: несомненно, христианину небезразлично мирское становление рода людского. На протяжении двух тысяч лет нет недостатка в теологиях истории, и я не знаю, какой именно теологии истории придерживается о. Дюбарль. Папа, Церковь, православные, протестанты небезразличны к мирскому становлению; их проповедь вдохновляется моральными принципами христианского учения, но она не отождествляет себя ни с одной партией, ни, в особенности, с той философией мирского становления, которая претендует на возвещение высшей истины о судьбе человечества, лишенной всякого общения с вечным.

Я называю поправкой постановку под вопрос критики христианина-прогрессиста, которая несколькими страницами выше была названа почти тривиальной: «Христианство не является светской религией, оно включает в себя некоторое светское усилие и, на этом уровне, – согласие на участие в истории». Участие в истории? Что это значит? Следующая фраза вносит ясность в вопрос: совместимо ли участие в истории с отказом от конца Истории? С помощью концепта участия в истории о. Дюбарль вновь вводит конец Истории, не объясняя, относится ли этот конец к области профанного или к области сакрального.

Следует реабилитация христианина-прогрессиста: «Г-н Арон видит в христианине-прогрессисте человека вечности, соблазненного светской религией. Он не совсем неправ. Но христианин-прогрессист – это, кроме того, такой христианин, который пошел на риск, как смог, сумел – дурно, мы легко с такой оценкой согласимся, – участвовать в мирских делах, видя в этом свой долг… (я пропускаю следующую фразу, еще более темную)… Таким образом, человеческому разуму было предъявлено требование, из которого марксизм извлек пользу и которое христианство христианина-прогрессиста сочло возможным ассимилировать и удовлетворить, конечно, слишком спеша, но и не заблуждаясь полностью». Данное требование касается вопроса о конце Истории, одновременно как светской, так и священной, а также конструирования смысла, без которого не обойтись нашему сознанию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю