Текст книги "Мемуары. 50 лет размышлений о политике"
Автор книги: Реймон Арон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 77 страниц)
Пресса – за исключением «Монд» Бёв-Мери – меня не пощадила. Не буду возвращаться к статье Паскаля Пиа, который приписывал мне план перемещения алжирских французов в метрополию и устройства их в лагерях. Левые газеты не признавали за мной никаких заслуг.
«Экспресс» в своем номере от 5 апреля 1957 года отвел целую полосу выдержкам из книги «Надежда и страх века», которая только что появилась. В одном из трех входивших в книгу эссе – втором («Об упадке») – коротко рассматривался «алжирский тупик». Во вступлении, предварявшем выдержки, повторялись классические вопросы: «Человек левых взглядов для тех, кто сохранил память о его блестящих передовицах в „Комба“, человек правых взглядов для читателей его комментариев на злобу дня в „Фигаро“, университетский преподаватель, не подпадающий ни под одну политическую классификацию, для слушателей его лекций по социологии в Сорбонне – кто же он есть в действительности, этот Раймон Арон? Правый, которого особенно любят читать левые? Или же, напротив, левый, решивший обращаться к правым?» Редактор сразу же добавлял, что я сочту этот спор смешным, – в чем он не ошибался.
Отрывки, взятые из эссе «Об упадке», редакция «Экспресса» снабдила следующими подзаголовками: I. Потеря империи неизбежна в ближайшем будущем. Эту потерю уже содержала в зародыше ложная победа 1945 года.II. Французское развитие нельзя более связывать с суверенитетом, особенно в Алжире.III. Империя – дурное предприятие.IV. Франция может жить без Французского союза.V. Почему бы не вступить в переговоры с ФНО?Сегодня эти положения были бы приняты значительным большинством французов. В комментариях, подготовленных, очевидно, Жаном Даниелем, в некотором роде оспаривались мои упреки в адрес «либералов», критиков правительственной политики, которые отказывались доводить свою мысль до конца.
Прежде всего «Экспресс» обвинял меня в «экономическом пораженчестве» и в «историческом отступничестве». Формула «империя – дурное предприятие» не была ни принята, ни опровергнута: будучи ложной применительно ко временам колониального пакта (я не говорил о XVIII веке), она, без сомнения, «верна в той мере, в какой исчезновение этого пакта не ведет к перемене» (я не в состоянии обнаружить какой-то смысл в данной фразе). Во всяком случае, экономический расчет не должен диктовать политическое решение. Затем – заключение: «Что касается неизбежной потери Алжира со всеми драматическими последствиями, которые бы сегодня из этого вытекали, то она представляется скорее результатом алжирской политики, проводившейся последние десять лет Францией, чем событием, изначально предопределенным».
Эта фраза – яркая иллюстрация наивности узкопартийного духа, столкнувшегося с исторической драмой. Конечно же, «потеря» Алжира не была «изначально предопределена», но в 1957 году политика, осуществлявшаяся Францией в течение десятилетия (лучше сказать – более века), создавала ситуацию, из которой правителям следовало исходить. В данной ситуации был возможен выбор лишь между двумя решениями: или вступить в переговоры с ФНО, или же отказаться от этого диалога. При первом решении требовалось, как минимум, признание права на независимость, второе предполагало продолжение пацификации; остальное было болтовней. Через два месяца Жан Даниель, оставаясь верным самому себе, обрушился на меня в статье, которую подписал и опубликовал в «Экспрессе» 21 июня. И на этот раз из двух возможных решений он не принял ни одного и искал убежища в полемике. Даниель начал с того, что, прибегнув к распространенному приему, приписал мне план, который я никогда не рассматривал, а именно – немедленной репатриации алжирских французов. Что же я написал в «Надежде и страхе века»? «По всей вероятности, победа Национального фронта повлекла бы за собой отъезд части французов, обосновавшихся по другую сторону Средиземного моря». Правильно или неправильно? Жан Даниель не отвечал. Он предпочел напасть на меня лично: «Переход от консерватизма к пораженчеству, решительно, всегда одинаков. Ибо, в конце концов, если бы в 1955 году „Фигаро“ провела кампанию в защиту плана, предложенного Ферхатом Аббасом 215 при согласии с ФНО и предусматривавшего внутреннюю автономию Алжира, г-ну Арону, без сомнения, не пришлось бы ратовать за массовую репатриацию алжирских французов». Но я не являлся директором газеты «Фигаро»; внутренняя же автономия Алжира, если предположить, что ФНО ее принял, привела бы к независимости, другими словами, к тому, что сам Жан Даниель называл «потерей» Алжира.
Какое же решение предлагал этот «либерал», чтобы не впасть, подобно мне, в «пораженчество»? Выступить с инициативой создания «динамичной французско-североафриканской конфедерации». Да, глубокая идея, но ведь конфедерация предполагает существование суверенных государств. Для вхождения Алжира в подобную конфедерацию необходимо, чтобы он пользовался статусом, сравнимым со статусом других партнеров – Марокко, Туниса, Франции, иначе говоря, обладал суверенитетом, или независимостью. Эта очевидная истина ускользала от моего оппонента, предполагавшего переговоры с руководителями ФНО с целью принятия какого-то «рамочного закона». Что касается «экономического пораженчества», то «в случае Алжира оно столь же опасно, что и худший колониализм». В середине этой статьи содержится фраза, ее резюмирующая: «Драма Алжира отныне не в том, что люди не знают истины, а в том, что они не желают ее высказать». В те времена я задавался вопросом, который повторяю и сегодня: а Жан Даниель, он не знал истины или же не желал ее высказать?
В том же самом выпуске «Экспресса» Франсуа Мориак атаковал меня с другого направления: «Предвижу, что вас [169]169
Он обращается к правителям.
[Закрыть]поставят в глупое положение: вам придется обвинять г-на Раймона Арона, который наводит порядок в мыслях других людей (я хочу сказать, что другие высказывали эти мысли раньше него) и с леденящей ясностью логически дедуцирует то, что более слабые умы уже увидели с первого взгляда». Все те же избитые «леденящая ясность», «наводит порядок в мыслях других людей»; но ведь ни он, ни его собратья по «Экспрессу» не представили анализа, подобного моему; и вдобавок анализ, сделанный одним из них, выходцем из Северной Африки, был отвергнут [170]170
Не раз отношение ко мне Франсуа Мориака оказывалось совершенно другим.
[Закрыть].
Атака со стороны моего товарища Этьена Борна, который в течение многих лет столь часто оказывался рядом со мной, меня удивила и обескуражила. В отличие от Жана Даниеля, он сначала добросовестно изложил мои идеи – в том виде, в каком они были выражены в «Надежде и страхе века» (но не в «Алжирской трагедии»). Он признавал за мной «определенный вид мужества человека без колебаний, в полный голос провозглашающего и четко формулирующего на бумаге заключения, которые иные люди не осмеливались сделать на основе своих собственных предпосылок, а некоторые рассматривали как искушение, стремясь усилием воли от этого искушения избавиться, но чувствуя, что оно их к себе неумолимо влечет». Затем начинается нападение: «Позитивизм, сухость и отвлеченность ума, мешающие ему рассматривать все аспекты действительности, те, что соприкасаются с миссией, со свидетельством, которые хотя и относятся к сфере духа, но, однако, не теряют из-за этого действенности». Блестящий пассаж – заключение, обличающее мою персону. Раз я выступаю за предоставление алжирцам права на независимость, то, значит, являюсь человеком правых взглядов, сравнимым с теми, кто согласился с Мюнхеном, перемирием, поражением.
«Раймон Арон, враг всех идеологий, провозглашает, что понятия „правые“ и „левые“ выражают ребяческую манеру постижения политической действительности. Однако этот вид реализма, спешащий предоставить новые преимущества для тех, кто процветает, и поспешно лишить шансов тех, кто, как кажется, отступает, этот позитивизм, не желающий знать ничего другого, кроме приговора балансов и счетных машин, этот некий стоический фатализм, столь озабоченный оправданием свершившегося факта, и, наконец, этот аналитический ум, ловко расщепляющий действительность ради понимания, – во всем этом я не могу не распознать характерные черты мышления правого толка, которое, вероятно, не изменяется в ходе исторического идейного развития. Это мышление порой ведет к пораженчеству по рассудочным путям покорности судьбе». Отвергая такую «апологию рока», Этьен Борн противопоставляет ей, используя формулу П.-А. Симона, «исправление судьбы». Но он забывал – незначительная деталь, – что в 1938, 1939, 1940 годах Франция сражалась за свою свободу, а в 1957 году она сражалась против свободы алжирцев. Странная забывчивость со стороны христианина.
Жак Сустель ответил мне брошюрой того же характера, что и моя: «Алжирская драма и французский упадок, ответ Раймону Арону». Приведу пример, один из лучших, его полемики ad hominem:«Если „Экспресс“ – это „Юманите“ парижского правобережья, то г-н Арон – это Серван-Шрейбер богача, Мориак сталелитейных заводов и Клод Бурде мира финансов». Упрек, который Сустель повторял неоднократно, касался действительно уязвимого места: в психологической войне победу в конечном счете одерживает сторона, держащаяся до последней четверти часа, а тот, кто объявляет о неизбежном истощении сил своего собственного лагеря, оказывает помощь неприятелю. Без сомнения, ФНО извлек пользу из моей брошюры.
Что касается сути вопроса, бывший губернатор Алжира защищал идею, согласно которой Алжир не создает проблему колонизации: «Алжирские французы имеют такое же право жить там, как и все другие». Затем приводились экономические доводы: «Сахара представляет интерес потому, что дает нам шанс; это единственный, видимый сегодня и в обозримом будущем шанс покрыть наш энергетический дефицит, не попадая при этом в зависимость ни от арабов, ни от Соединенных Штатов… Экономическая независимость Франции ныне в пределах нашей досягаемости… То, что обошлось бы нам сегодня дороже всего, так это, несомненно, потеря Алжира, которая означала бы потерю Сахары». Он повторял также заключение из книги Жермены Тийон: «Франция представляет для Алжира просто-напросто различие между жизнью и смертью».
Что касается «перевода населения» – возвращения алжирских французов, – то Сустель счел его неосуществимым, по крайней мере, при демократическом режиме: «От Алжира нельзя отказаться.Такой отказ и унизителен и невозможен». Если оставить в стороне эту полемику, аргументы Сустеля по основным пунктам (каким будет политический строй в Алжире?) оставались на удивление туманными. Он утверждал, что отказ от империи означал бы согласие с упадком. Франция, ограниченная в своем шестиугольнике, перестала бы быть Францией. И сегодня, четверть века спустя, события еще не разрешили наш спор. Но каким образом Франция сумела бы сохранить свой суверенитет над двадцатью миллионами мусульман?
Не стану говорить о нападках со стороны «Аспе де Франс», отголоска «Аксьон франсез», они были в порядке вещей, их можно было предвидеть. Процитирую статью Э. Бо де Аомени, пленника своих навязчивых идей, статью, которая называлась «Алжир, преданный денежным мешком»: «В поведении Раймона Арона и его друзей, крупных капиталистов, проглядывает начало маневра по уходу и переводу некоторых интересов с алжирских берегов в более счастливые края…» Отмечу номер еженедельника «Карфур» (за 26 июня), в нем мне были посвящены две статьи, одна – Андре Стибио, другая – Луи Тернуара. Приведу заключение первой статьи: «Налицо операция, производимая человеком, предпочитающим Францию „малоевропейскую“, американскую, Франции – мировой державе, богатой своими заморскими сообществами; и приносящим в жертву Алжир континенту, верность нам мусульман – межсоюзническим связям. Всякую мысль можно обсуждать. Но мысль, изрекаемая автором, у которого, когда он рассматривает собственную персону, на устах лишь слово „мужество“, а когда имеет в виду других – лишь слова „конформизм“ или „трусость“, такая мысль выиграла бы, если бы смело показала свой собственный цвет – проевропейский и проамериканский. И тогда все бы разъяснилось, все бы выстроилось в соответствии с pax americana,которого де Голль, конечно, сегодня не желает – так же, как не желал вчера». А. Стибио ошибался: и генерал де Голль посчитал, что Франции ради ее возвращения в мировую политику следует освободиться от алжирской войны; при выработке моей позиции я исходил из алжирской действительности, рассматриваемой в мировом контексте, а отнюдь не из политики «малой» Европы или из интересов рах americana.
Статья Луи Тернуара заслуживает особого внимания, ибо этот самый Тернуар стал президентом Ассоциации французско-мусульманской дружбы. Среди любезностей, которыми он меня одаривал, одна и сегодня кажется пикантной: «Зная прошлое г-на Раймона Арона, прискорбно, что он упорно напоминает человека по имени Пьер Лаваль, который думал в 1940 году: игра кончена». На приведенный мною пример Голландии он реагировал так: «Можно ли вообразить, что французы, в жилах которых вплоть до мелкого таможенника, течет проконсульская кровь, вели бы себя как люди польдеров? Индонезия являлась лишь колонией; Алжир, вместе с Сахарой, и Черная Африка за ним – это что-то совершенно другое». Луи Тернуар, голлист, соглашался со мной в том, что «режим в настоящем его виде не способен принять вызов, но французское общество может этот вызов принять, если оно еще этого желает». Когда Генерал вновь пришел к власти, призванный теми, кто мыслил подобно Луи Тернуару, он не захотел или не смог сразу же ни вступить в переговоры в ФНО, ни обещать независимость. Он сделал это три года спустя; возможно, по вине ОАС (OAS) 216 произошел массовый и катастрофический отток алжирских французов в метрополию. В брошюре, написанной в июне 1957 года, я говорил о возможности этого исхода в том случае, если французское правительство продолжит ту же самую политику; он случился через пять лет, подтвердив прогноз, осуществление которого отнюдь не является предметом моей гордости. Большинство французов покинули Тунис или Марокко, но они уезжали оттуда постепенно; существовала ли вероятность такого исхода из Алжира? Я в этом не уверен. «Пье-нуар» и растерявшиеся офицеры усугубили неотвратимую драму гражданской войной, которая не была неотвратимой.
Я никогда не считал, что публикация «Алжирской трагедии» потребовала необычайного мужества. Физический риск? Весьма незначительный, несмотря на одно или два письма, извещавших меня о том, что я осужден тайным трибуналом «общественного спасения». Моральный или политический риск? Он не существовал, поскольку большинство в интеллектуальных и политических кругах подписывалось под доводами и заключениями, которые я ясно, черным по белому, излагал.
Опасность, которой я себя подвергал, мне пришлось испытать на опыте. Это произошло в зале на улице Мадам, предназначенном для дискуссий интеллектуалов-католиков. Морис Шуман, Эдмон Мишле должны были выступать после меня. В течение нескольких минут я мог говорить в относительной тишине. Затем мало-помалу меня стали прерывать со всех сторон. «Расскажите мне о Мелузе» (в этой алжирской деревне ФНО устроил побоище), – повторял слащавым голосом один из тех, кто прерывал мою речь. Я сделал ошибку, когда, выйдя из себя, ответил ему: «И с нашей стороны совершалось то, чем мы не гордимся». Эти слова оказались спичкой, брошенной в пороховую бочку. Поднявшись с места, М. Шуман зарычал: «Я не позволю оскорблять французских офицеров». И оказался победителем, ибо его поддержало аплодисментами большинство присутствовавших. Э. Мишле выдержал испытание отнюдь не лучше меня. По окончании собрания полицейские посоветовали мне остаться на несколько минут в помещении; снаружи собралась кучка разъяренных людей, вероятно, не для того, чтобы меня избить, но для того, чтобы еще более меня унизить, дать выход своему гневу. Жан-Люк Пароди остался с Сюзанной и мною, желая нас защитить. Жан и Лоранс де Бурбон-Бюссе деликатно выразили свое сожаление по поводу тона, взятого М. Шуманом. Амруш, находившийся в зале, на следующий день прислал мне открытку, в которой резко осуждал последнего и безоговорочно меня поддерживал: «Как же не согласиться с вашей аргументацией? Вы понимаете, я высказываюсь не как алжирец, а как интеллектуал, заботящийся о логике и верности истине, а это единственные достоинства, которые необходимо требовать от интеллектуала. В вашем случае к ним добавляется также мужество. Что дает мне возможность снова засвидетельствовать вам свои очень давние симпатию и восхищение. Справедливость есть милосердие ума».
Значительно позже, в «Gaullo regnante» («Деголлево царствование»), когда Алжир уже стал независимым, я напомнил Морису Шуману о вечере на улице Мадам. В глубине душе я не был к нему столь строг, как Амруш. Мне была известна его неспособность сопротивляться искушению поораторствовать и то, как ему кружит голову аудитория, подчиняющая себе, тогда как он, опьяненный иллюзией, считает, что овладел слушателями. Шуман ответил мне: «Зачем я стал бы говорить об алжирской независимости, если Четвертая республика была неспособна это дело осуществить?» Решительно, я не годился для политики. Он охотно допустил, что для превращения независимости Алжира из возможности в реальность необходима была инициатива нескольких людей, решившихся сломить стену молчания. На тех, кто пишет и пользуется определенной известностью, лежит ответственность. Их слово оказывает влияние, пусть и незначительное. Именно поэтому я спрашивал себя, следует ли мне говорить или молчать. Возвещать, что французы первыми устанут от безвыходной войны, означало укреплять дух неприятеля и ослаблять наш дух. Если бы я верил, что французский Алжир отвечает национальным интересам, что он способен удовлетворить алжирцев-патриотов и, наконец, что он осуществим, то не опубликовал бы «Алжирскую трагедию». Выводы из моего анализа казались мне несомненными, насколько могут быть таковыми политические суждения в этом грешном мире. Один алжирец, лейтенант французской армии, нашел именно те слова, которые могли тронуть мое сердце: «Кое-кто полагает, что ваши доводы, внушенные вашей проницательностью и вашей нравственной цельностью, укрепляют наше алжирское дело. И что поэтому вы не имеете права их высказывать. Какое заблуждение! Как жаль, что французы, похожие на вас, находятся в меньшинстве… Я очень хотел бы, чтобы вы не оскорбили меня предположением, будто я могу вообразить вас пособником нашего национализма».
Брошюра произвела определенный шум; идея «ухода» более не была под запретом в салонах и в колонном зале 217 . Наша дорогая Жанна Александр ошиблась, когда в восторге заявила, вдохновленная дружеским чувством: «Я сразу же сказала себе: это сравнимо с „Я обвиняю“ Золя. Люди, с которыми мне довелось говорить об этой близости, единодушно признавали ее совершенную очевидность». Нет, сравнение не годилось. Золя восставал против страстей, необузданных и слепых. А страстное желание видеть Алжир французским пронизывали сомнения. «Алжирскую трагедию» обсуждали в офицерских столовых. Не все полковники шли за доктринерами подрывной войны, не все верили в то, что с помощью каких-то психологических методов можно было бы обратить алжирцев в патриотов Франции. Сама Жанна Александр констатировала, что через несколько месяцев шум утих. Между тем брошюра не осталась незамеченной за рубежом. Дж. Ф. Кеннеди процитировал меня в Сенате; журнал «Экономист» («Economist») в своей передовой статье увидел в занятой мною позиции симптом какого-то изменения в общественном мнении. По прошествии времени я задаю себе вопросы. Брошюра сняла с меня обвинение – абсурдное, но распространенное – в конформизме. Однако она не смыла с меня другое пятно: я по-прежнему оставался бездушной счетной машиной и человеком леденящего ума. Никогда я не считал пристойным отвечать на такие суждения. На следующий день после собрания на улице Мадам Анри Биро написал мне прекрасное письмо, некоторые фразы которого, надеюсь, не совсем неверны: «Братство без громких слов, стремящееся более всего оградить от несчастий тех, кого любишь… написать „Алжирскую трагедию“, чтобы как можно меньше французов и мусульман гибли бесцельно в этой войне, в которой победа невозможна…» Так я оправдывал перед самим собой мое выступление; теперь же я спрашиваю себя, принесло ли оно успех. Чувство неудовлетворенности того, кто хотел бы действовать пером.
Летом 1958 года, сразу же после возвращения генерала де Голля к власти, я получил докторскую степень honoris causaв Гарвардском университете и был приглашен сделать один из двух докладов по случаю Commencement Day,Актового дня (с другим докладом должен был выступить американский госсекретарь по обороне Нейл Мак-Элрой). Падение Четвертой республики было вызвано, по всей видимости, опасением дипломатического Дьенбьенфу. Толпы, взявшие штурмом «Резиденцию», помещения французского губернатора в городе Алжире, кричали на всех перекрестках: «французский Алжир»; демонстрации французско-мусульманского братства – некоторые из них были искренними – создали на несколько дней или несколько недель иллюзию, что те, кто верил, одержали победу над теми, кто рассчитывал. Лично я ни один миг не колебался. Но в Гарварде мне не представлялось приемлемым воспроизводить аргументацию моей брошюры и разоблачать перед аудиторией, не слишком симпатизировавшей Франции, ослепление моих соотечественников, их склонность относить исключительно на счет Четвертой республики алжирское восстание, неотделимое от исторического процесса, не оставившего в стороне ни одну колонию ни одной европейской метрополии. Отрывки из моего доклада, переданные агентством АФП, заставили подумать, что я изменил свое мнение и присоединялся к народному и национальному взрыву 1958 года или подчинился ему. Чтобы поставить все на свое место и избежать распространения легенды о перемене веры, вызванной оппортунизмом, я опубликовал в «Свободной трибуне» газеты «Монд» обширные пассажи из моего доклада, а главное, издал еще одну брошюру, более проработанную, – «Алжир и Республика» («L’Algérie et la Republique»).
В 1957 году, будучи гостем Канадского (французского) института по общественным делам, я встретился с целым поколением политических деятелей, которые в большинстве своем и сегодня играют первые роли, – с Ж. Лесажем (человеком тихой революции), Р. Левеком, П. Э. Трюдо, выглядевшим совершенным плейбоем за рулем своего «ягуара», если память мне не изменяет. Из Канады я приехал в Гарвардский университет по его приглашению и прочел там три лекции, которые в расширенном виде составили книгу «Незыблемая и переменчивая», она вышла в свет в 1958 году, уже после исчезновения Четвертой республики. В том же 1957/58 учебном году мои открытые лекции были посвящены политическим режимам индустриальных обществ. Этот курс был опубликован через десять лет, но он сохранил печать – которую я не хотел стирать – событий 1958 года. Название одной из глав – «Шелковая нить и лезвие меча» («Fil de soie et fil de l’épée») – отсылало читателя к выражениям, соответственно, Гульельмо Ферреро и генерала де Голля 218 .
Законность формально была соблюдена, но Четвертая республика не устояла перед мятежом армии, поддержанным алжирскими французами, мятежом, к которому генерал де Голль не был полностью непричастен (чтобы сказать самое меньшее) 219 . Сам он до 15 мая ничего не заявлял, но и не дезавуировал неистовую пропаганду самого верного из своих соратников.
В газете «Курье де ля колэр» («Courrier de la Colure») Мишель Дебре доходил до того, что провозглашал право, да что я говорю – долг восстать против правительства, которое позволило бы поставить под вопрос суверенную власть Франции в Алжире. Некоторых голлистов заподозрили в участии в том или ином из тринадцати заговоров, которые привели к 13 мая и один из которых был направлен против генерала Салана. Все это отделяло меня от голлистов 1958 года. Но я все-таки не стал смешивать Генерала с его людьми; сам он менее всего запачкал руки, хотя и не был в неведении ни относительно намерений, ни относительно действий некоторых людей из числа заговорщиков. В зависимости от предпочтений комментаторов, он объявлялся или спасителем депутатов от дефенестрации 220 , или поджигателем одной из бомб, разорвавшихся 13 мая. На самом деле Генерал сыграл обе роли.
В то же время слухи разносили высказывания генерала де Голля и представляли его как человека, стоящего ближе к либералам, чем к ультра. Кто-то уверял меня, что сам Генерал в беседе с кем-то признавал мою правоту в споре с Ж. Сустелем, особенно по демографической проблеме. Во всяком случае, можно согласиться, что у Генерала благодаря его авторитету и престижу было больше шансов, по сравнению с любым другим деятелем, чтобы найти какой-то выход или же заставить французов смириться с затягиванием конфликта. В 1957–1958 годах я пытался убеждать; начиная с июня 1958 года моя роль свелась к роли наблюдателя или комментатора. Как мог бы я присоединиться к голлистской партии – «Союзу в защиту республики» (ЮДР (UDR)), наспех сколоченной ради участия в выборах, защищавшей французский Алжир и ведомой Мишелем Дебре и Жаком Сустелем? И напротив, зачем надо было становиться в позу оппозиционера, тогда как смысл событий еще не прояснился? Андре Мальро без колебания шел служить Генералу вне зависимости от того, какой была в тот или иной момент официальная доктрина. Мне показалось неприемлемым для интеллектуала, претендующего на роль политического автора, участвовать в двусмысленностях, в уловках и хитростях главы правительства, может быть и необходимых. Поскольку я уже совершенно ясно сформулировал собственную доктрину, то мне следовало не нарушать свое одиночество и объяснять путь Генерала, не преображая его с помощью слова.
Вторая брошюра – «Алжир и Республика» – отнюдь не вызвала шума, хотя и была аргументирована гораздо строже, чем «Алжирская трагедия». В первой главе я показал, опираясь на цифры, почему невозможна интеграция Алжира, который стал бы – подобно Иль-де-Франс или Лотарингии – провинцией Франции. Алжирцы и французы принадлежат к различным культурам, имеют различные демографический и хозяйственный режимы. Как применять к тому и другому народу одни и те же социальные законы? Нефтяных богатств было бы недостаточно для уничтожения пропасти между условиями жизни к югу и к северу от Средиземного моря. (Двадцать лет спустя, несмотря на двадцатикратное повышение цен на нефть, это суждение остается верным.) Сказанное обусловило мою позицию в странном споре, поводом для которого стала книга Жермены Тийон «Алжир в 1957 году», появившаяся на несколько недель раньше «Алжирской трагедии». Тьери Монье, безоговорочный сторонник французского Алжира, сослался на Жермену Тийон, чтобы обосновать вывод: «Франция или голод». Он извлек из труда этнолога гораздо больше того, что в него вложено. Тем не менее она сформулировала вопрос: «Не становится ли в настоящий момент антиколониализм алиби для клошардизации? 221 »
Я согласился с тем, что «видимый либерализм может служить прикрытием эгоизма. В случае Алжира возможны две интерпретации: тот, кто предлагает завязать диалог с алжирскими националистами, может быть идеалистом, взывающим к праву народов самим распоряжаться своей судьбой или мечтающим о дружбе с мусульманами. Или он может быть капиталистом, который стремится уменьшить затраты, но безразличен к нищете независимого Алжира. (Само собой разумеется, что к первой и благородной категории относят любого человека левых убеждений, а ко второй и гнусной категории – любого приверженца правых взглядов…) Именно по причине своей любви к Али и Мухаммеду, любви к самому обездоленному из всех кабилов и арабов бывший губернатор Алжира, сердечность которого безгранична, чудесным образом оказывается в согласии с такими возвышенными умами и избранными душами, как г-н Роже Дюше, г-н де Сериньи и другие редакторы газеты „Эко д’Алже“ („Echo d’Alger“). Если г-н де Ле Брён Керис и г-н Этьен Борн осуждают мой цинизм, так это потому, что христианские чувства заставляют их оградить алжирцев от нищеты и тирании ФНО».
Во второй главе – «Кризис французского сознания» – я попытался убедить моих соотечественников в том, что потеря империи не обрекает нашу родину на упадок. «Пораженчество – это потеря надежды на примирение с националистами. Уход – это отказ от сотрудничества со странами, получившими независимость… Кто закрывает будущее, если не человек, утверждающий, что стремление народов к самоуправлению несовместимо с африканским призванием Франции? Нации, находящиеся в упадке, – это те нации, которые отказываются приспосабливаться к изменяющемуся миру. Могильщиками отечества являются те люди, которые под предлогом предупреждения упадка направляют наш патриотизм на путь безысходности».
Третья глава, названная «Майская революция», представляла собой набросок анализа событий мая 1958 года – возвращение генерала де Голля во власть и падение Четвертой республики. Попутно критиковались идеи Альбера Камю, изложенные в одной из его статей: [171]171
См.: Actuelles III. P.: Gallimard, 1958.
[Закрыть]«Несмотря на свое стремление к справедливости, несмотря на свое великодушие, г-ну Альберу Камю не удается подняться выше уровня поведения колонизатора доброй воли». Он отказывался признать легитимным требование арабов: «Следует, однако, признать, что в случае Алжира национальная независимость есть формула, внушенная одной лишь страстью. Никогда еще не было алжирской нации. Евреи, турки, греки, итальянцы, берберы с таким же правом могут претендовать на руководство этой воображаемой нацией». На что я возразил: «Эти мусульмане не являлись нацией в прошлом, но самые молодые из них хотят создать такую нацию. Требование, внушенное страстью? Конечно, как и все революционные требования». А. Камю советовал прибегнуть к таким же мерам, за какие выступали защитники французского Алжира: повышение уровня жизни, «персональный федерализм» (иначе говоря, гражданское и политическое равенство мусульман и французов). Он хотел, чтобы правительство «не уступало бы ни в чем, что затрагивает права алжирских французов», представлял «национальное требование алжирцев частично как одно из проявлений того нового арабского империализма, на руководство которым претендует Египет, переоценивая свои силы, и который в настоящий момент использует Россию в целях своей антизападной стратегии».
Эти тексты были забыты; напротив, вспоминают сделанное Камю в Стокгольме заявление или, скорее, его ответ на вопрос журналиста: «Я верю в справедливость, но прежде справедливости буду защищать свою мать» [172]172
В книге «Иллюзии, обретенные вновь» («Illusions retrouvées») (1982) Клодина и Жак Бруайель включают эту фразу в контекст и освещают позиции, которые занимал Камю.
[Закрыть]. В сущности, формула эта лишена смысла. Алжирское восстание ставило перед всеми французами, особенно перед французами Алжира, вопрос совести. Почему Альбер Камю находил в своей любви к матери ответ на этот вопрос совести? Мы понимали, что его раздирали привязанность к Алжиру, сын овья любовь и стремление к справедливости, что он отказался встать на сторону одного из двух столкнувшихся лагерей. Но противопоставление «матери» и «справедливости» мне казалось репликой сочинителя, а не суждением о трагическом конфликте. Я далек от намерения хотя бы как-то умалить заслуженную славу Камю; не ставлю под сомнение ни его душевное благородство, ни его добрую волю. Но для тех, кому не довелось жить в те годы, поучительно неприятие – даже со стороны такого человека, как Камю, – алжирского «национализма», воли к независимости, которая вдохновляла активное меньшинство и которую, вероятно, поддерживало большинство населения.