412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Весталка » Текст книги (страница 26)
Весталка
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:56

Текст книги "Весталка"


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)

– ...«За победу...» обещали. Военкомат. Да некогда идти.

– Одинцова! Так это же я не могу оставить! Я думал, ну воевала, но где-нибудь.. около. Чем могу? Чем помочь? Почему ты сама не хлопочешь? Да?

– Не хочу ни о чем просить! Раз не дали – значит.. Я ничего не хочу просить! Только вот книги. Разрешите? И не говорите учителям.

– Да.. Да.. Логично. Это логично.

– Только разрешите брать книги...

– Знаешь? – сказал он, вставая и взглядывая на меня, как смотрят на упрямого подростка. – Ты.. или святая.. Да.. Или.. Пойдем. Идемте.. Галина Никитична! Где вы? – приказательно крикнул он, высовываясь из кабинета.

Библиотекарша тотчас вплыла в учительскую с предупредительнейшей улыбкой.

– Галина Никитична, вот этой девушке, Лидии.. э.. э.. Петровне, я прошу выдавать любые книги из нашей библиотеки. Любые..

– Как?! Из шкафов! – библиотекаршин взгляд остановился. Она была вне себя. – Как?

– Совершенно верно.

– Но.. Вячеслав Сергеевич!

– Никаких «но». Я вам приказываю!

– Нет. Я не могу. Я несу ответственность. Здесь уникаль..

– Вы слышите меня? – директор поднял брови вместе с очками и побелел всеми шрамами. – Слышали?! Я не хочу больше повторять. Да!

– Ну, в таком случае.. Пожалуйста. – Она пожала плечом, при этом как бы бросая ключи на стол. – Но если.. Если..

– За все в школе отвечаю я!

409



– Ну-у, пожалуйста. Я же только..

Так легально я получила доступ к шкафам. Но всей своей сутью, кожей, спиной я ощущала ехидный, всезнающий взгляд библиотекарши, которым она обменялась с опешенно молчавшей Светланой Васильевной. Взгляд, впрочем, был адресован не только мне – он разделился между мной и кабинетом, куда скрылся рассерженный директор, хотя в его сторону намек из взгляда звучал, конечно, более приглушенно. Итак, дирек тор и уборщица, которую вдруг – интересн о за чт о? – было повелено одаривать благами, какими не пользовались и учителя? Интересно.. Интересно..

Я же решила не искушать терпение библиотекарши. Каждый понедельник я брала у нее книги, расписывалась в карточке и формуляре и каждый понедельник аккуратно клала книги ей на стол. Это длилось долго и так пунктуально, что библиотекарша в конце концов словно бы стала меньше хмуриться при моем появлении, книги выдавала уже без подчеркнутой предосторожности, а уходя летом в отпуск, даже предложила оставить мне ключи от шкафов. К ее удивлению, я отказалась, взяла лишь то, что можно осилить за месяц, и к возвращению Галины Никитичны книги ждали ее на столе. Мне достался взгляд со смесью удивления, раздумчивости и на всякий случай поглубже спрятанного презрения. Эта дама никогда все-таки не смогла бы воспринимать меня без отдаления на недосягаемое расстояние. Наверное, она даже думала, что книги я беру не для чтения, а для чего-то иного, например просто полистать, если книга с иллюстрациями (таких было мало), а может быть – и это допускалось, наверное, – для глупой амбиции. Ведь это же смех – подумайте! – какая-то девка, безмужняя, бездомная и, конечно, гулящая, какая-то поломойка, том за томом берет Платона или Канта! А-а-а?! Уж не... не любовнику ли? Какому-нибудь студенту? Вероятно, последнее предположение было Галине Никитичне всего более по душе, и предположениями она, конечно, делилась с завучем.

410



V

И ПРОТЕКЛИ ГОДЫ... ЦЕЛЫХ СЕМЬ! Жизнь в подземелье с крохотным окошком в небо или в землю – считай как хочешь. Зимой приямок у окна заваливало снегом, весной и осенью заливало водой. Вода сочилась, струилась по стенам и, как ни сушила я их, топила печь, которую наконец сама научилась чистить – выбивала кирпичи, забеливала, – стены всегда дышали плесенью, на них выползали греться молочно-сиреневые мокрицы. Я боялась за здоровье сына, мальчик рос худеньким, но крепким и уже пристрастился помогать мне – «ходил на лаботу». Вместе мыли классы, поливали цветы, грели воду, запирали замки. Сын был все время со мной, год от года крепнущий, непривычно серьезный, малоразговорчивый для ребенка. В пять лет по складам, по слогам, по своим книжкам, не понять было – сам или с моей малой помощью, научился читать. Дивилась его способности схватывать все на лету, запоминать надежно и основательно. Он словно бы ничего не забывал, всегда знал, где лежат его игрушки, книги, где и что оставила я. Он сторонился лезущих к нему, особенно лезущих ложно, фальшиво, чтоб понравиться мне, всегда возвращал сунутые ему конфеты, яблоки, печенье, но чаще не брал совсем или выбрасывал. Год от года я удивлялась ему, а потихоньку, по-матерински, уже гордилась. Маленький мужчина, уверенный, неразговорчиво-спокойный, всегда был со мной. Проходили годы, истраченные на то, чтобы вернуться к себе, с попыткой забыть войну, – но где забудешь, если вся судьба твоя исковеркана, и скорее зарастут брустверы, распашутся, сровняются воронки, уйдет в землю рваный, оплавленный металл, чем закроются душевные раны – все кровоточат, все болят от воспоминаний, память ли питает их, как подземные ключи реку слезного горя, пролившуюся по земле? Чем больше проходило времени, чаще вспоминала я свою медицинскую профессию, работу, которая казалась теперь чем-то желанным, как возвращение к человеческому достоинству. Не обижайтесь те, кому и сейчас приходится орудовать шваброй, переталкивать

411



парты, караулить время звонков. Не презираю, сама такова, но согласитесь же, как ни крути, ни лги себе (все люди равны, всяк труд в почете!), к работе этой приходят, когда нет выхода, некуда податься.

Как ни стараются учителя подчеркивать свою приветливость, а это лучшие учителя – литераторша Катюшина, математик-фронтовик Константин Устинович, химичка Борщевская, – все равно замечаешь: иные и здороваются-то как с неодушевленным предметом. И никак не прощают мне моего положения матери-одиночки завуч Светлана Васильевна, библиотекарша да еще учительница географии Мария Денисовна, дюжее подхалимистое создание, словно бы начисто лишенное таких женских качеств, как милосердие, сострадание, мягкость. Мария Денисовна ведет в школе еще и биологию, да так скучно, занудно – уснуть можно, – всякий день слушаю ее тягучий, равномерный голос без интонационных переходов. Говорит она не торопясь. Ходит как сонный слон. Она неряха, и от нее дурно пахнет. Я думаю, что завуч, брезгуша и чистюля; должна бы сторониться ее, а вот поди ж ты! Мария Денисовна у завуча в фаворе, и есть, видимо, что-то объединяющее их. Живет Мария Денисовна где-то в квартирных бараках на Эльмаше. У нее молодой муж, угловатый мужчина, моложе ее лет на десять. Знаю это потому, что Мария Денисовна единственная приходит на школьные учительские вечеринки всегда с мужем, и муж этот всегда быстро, безобразно напивается, лезет в споры, предлагает тосты один глупее другого: «Товарищи! Давайте выпьем за нашего вождя!» К отказывающимся поддержать, а особенно к тем, кто оказался рядом, пристает: «Вы отказались выпить за Сталина? Вы меня не уважаете! Нет, вы не меня не уважаете! Вы товарища Сталина не уважаете!!» Мужа Мария Денисовна зовет врастяжку: «Ни-ка-лай!» И все время она что-нибудь рассказывает – про своего Николая, про сына, запоздалого Вовку, про то, что сегодня слышала по радио, прочитала в газете. «У ме-ня Ни-ка-лай вчера напил-ся, пришел.. Утром вста-ал.. Го-ло-ва ба-ли-ит. Вот хо-дит из уг-ла в у-гол.. Вот хо-дит.. Я уж зна-аю, на-до на пи-и-во. Ну, да-ла-а.. Об-радовал-ся. По-бе-жа-ал..» В

412



другой раз сообщается: «Во-овка у ме-ня-а гово-ри-ить на-чал: «Па-апа.. Пи-во». А слы-ша-ли? По ра-адио, се-годня? По-холода-ание ожи-даается.. До трех гра-адусов.. Три гра-адуса.. Похолода-анье..» А то сообщит: «Вот я вче-раа в школу шла-а, вот шла-а – и у-паала, прямо на головуу. На голову у-пала». Учителя на Марию Денисовну поглядывают с разным выражением. Стараются не замечать этого вечного: «У ме-ня Ни-ка-лаай», «У меня Во-овка». Она разводит в дровянике кроликов. Рассказывает и о них и так же хладнокровно, так же спокойно советует, как их убивать: «У ме-ня-а Ни-ка-лай не мо-жет. Смеш-но-о.. У-бе-гаа-ет. А я – ничего-о. Беру шии-ло...»

Математик Константин Устинович ходит на протезах, зимой в мохнатых унтах, всегда с палочкой; отставляет палку, смотрит на Марию Денисовну широко раскрыв глаза, будто вдруг нашел решение сложнейшей задачи. Стоит, покачивается, потом тяжело вздыхает, берет палку и уходит или лезет в карман за своим серебряным портсигаром и, выбрав папиросу, громко щелкает им. Портсигары у него разные, но все серебряные. Без папи-рос он не может, курит даже на уроке во время объяснения. И если забыл портсигар, высовывается из класса, просит меня принести. Он часто оставляет портсигары в учительской, в классе, в раздевалке. И ни разу их никто не украл. Меня Константин Устинович любит, зовет «дочка», постоянно приносит Пете яблоки, зимой мандарины, мне конфеты, и не как – нибудь, а всё кульком. Я краснею, отказываюсь, но от него беру, берет и сын. Константин Устинович – школьный парторг, и его уважают все, кроме, так мне думается, завуча, библиотекарши и Марии Денисовны, которая как-то изрекла о нем: «Чи-вой-то, во-ева-ал, а да-же ни одной ме-даали..»

Когда кончался шестой год моей работы в школе (почему-то хочется сказать «службы»), внезапно ушел директор Вячеслав Сергеевич, говорили

– преподавателем в педагогический институт. На смену директору появился новый – задумчивый мужчина лет сорока пяти: узкое, углом, лицо, сальные волосы, тоже углом от середины лба, темные брови, лицо неприятно маслянистое, желтое, утомленно-тюремного цвета, глаза, глядящие с какой-

413



то словно подозрительной осторожностью, принюхивающиеся, что ли, глаза. Впрочем, он лицом и напоминал мышь или вот еще такое австралийское млекопитающее с названием кускус. Здесь я применила довольно беспощадно, наверное, рисунок из книги Брема. Огромный девятитомник Брема в то время как раз старательно перечитывала и тоже много выписала. На полке, которую смастерили мы с сыном, длинным рядом стояли мои тетради, одна к одной, и в них все самое лучшее, самое ценное, что удалось добыть: живи я в подвале сто лет, может быть, от корки до корки переписала бы все свои самые любимые книги. Тетради же, пожалуй, и теперь мое главное богатство.

Директора звали Борис Демьянович, и в первые дни своего появления в школе меня он не замечал, проходил мимо не здороваясь. Медленная походка, полуопущенная голова, взгляд Угрюм-Бурчеева, погруженного в думы. Почти не разговаривал и с учителями. Светлана Васильевна пожимала плечами. В странностях Бориса Демьяновича, однако, скоро разобрались. Он был просто-напросто всегда пьян, причем ровно настолько, чтоб не качаться, не городить чепухи, не петь песни. Теперь объяснились и медленная походка, и бессмысленно блестящий взгляд, и висящие руки, и нездоровая свинцовость лица. О недуге директора я узнала, наверное, первой – ежедневно стала выносить из кабинета водочные поллитровки и четвертушки, посуду из-под черного, фиолетового, по недоразумению, как мне кажется, называемого «красненьким». Убирала, помалкивала. Не мое дело. Он директор. Я кто? Еще и смотрит как на пустое место. Но, оказывается, была не права. Борис Демьянович заметил меня. И вскоре, когда у директора не было своих уроков, а сам он был «тепленький», Борис Демьянович стал выходить в зальце, курил, глядя, как я вяжу или мою. За эти годы я от нужды научилась быстро вязать. Вязала сыну и себе, вязала из чего угодно и учителям, когда попросят. Заказы не переводились. Скоро директор стал садиться со мной рядом и молча («Да, Борис Демьянович?! Что Вы?!») пытался приобнять, лез с руками. Смешно писать, но так же молча – я

414



словно бы уж и не удивлялась – приходилось его отталкивать.

Трезвый или несколько менее пьяный – так точнее, – он тоже являлся на скамейку под часами и курил, уставясь в пол.

Постепенно узнала: у него не то третья, не то четвертая жена, много моложе, из бывших учениц. Жена-ученица часто сопровождает его в школу, следит, чтоб не пил, жертвует собой, но директор-муж все равно умудряется ускользнуть от контроля. Делал он это очень просто. В двух шагах от школы, на углу главной улицы, – коричнево-бурый киоск-забегаловка. Там заведует стойкой, отпускает жаждущим – кому сто, кому двести – тучный человек, подобие жирного филина в очках. Зовут филина то ли по фамилии, то ли по отчеству Маркович. Заведение знают все взрослые наши ученики. Иные успевают сбегать и в перемену. «Ну, чо? Рванем к Марковичу?»

Директор же делает это обстоятельнее. Задав ученикам читать по учебнику, писать контрольную, с деловым видом озабоченно выходит из класса и.. шагает к Марковичу. Обратно движется уже гораздо медленней и, если перебрал на углу – ребята говорят, надежным людям Маркович дает и в долг, на запись, – лезет ко мне целоваться. Порываюсь уйти, кое-как укротив его желания, сижу, посматриваю искоса на потное луженое лицо с поглупевшими пьяными глазками. Стараюсь не дышать смрадным перегаром. «Борис Демьянович, звонок скоро... Контрольная же у Вас?!» Молча кивает, шипит окурок в ведре под краном бачка. Директор взглядывает на меня не то по-мышиному, не то по-ежовому, поднимается, уходит. Он тяжело, с усилием двигает ногами, штаны у него противно висят, противно блестят лосными бликами при каждом шаге, коричневый пиджак замызган, меловое пятно навсегда втерто на лопатке. Думаю, а вправду больше всего он напоминает ежа. В детстве у меня была мечта где-нибудь найти, купить на птичьем рынке, как-нибудь раздобыть ежика. Казалось, он самый чудный, забавный из зверьков. Будет у нас жить, со мной играть. И однажды мать принесла с работы ежа – отдал кто-то из сотрудников. От радости я прыгала. Ежик! Ежик! Он же оказался противным, донельзя

415



глупым, упрямым и вонючим существом. Днем замирал где-нибудь под шкафом, под кроватями, а чуть вечерело, начинал назойливо бегать, полный дурной, неуемной энергии, лез на стены, разливал блюдца с молоком, фыркал, гадил где придется, в маленьких глазках светилась доразумная злоба. Вот такое точно мелькало-было во взгляде Бориса Демьяновича, даже когда бывал трезв. Редко. Мне попадались и раньше, и потом люди с немигающим сальным блеском во взгляде, их я боялась, избегала, как могла. Всегда это были бездельники или злобные дураки.

В пьяном виде блеск в глазах директора расплавлялся, растекался, руки неуемно блудили, были гадко цепки, упорно лезли к моей груди, юбке, коленям – всякому другому влепила бы затрещину, заорала – попробуй тронь, – тут не могла. В конце концов убегала, а он хохотал вслед гулко, будто лаял: «Хха.. Хха.. Хха..» Не преследовал, и то слава богу. Хуже было, когда он спускался ко мне в подвал. «Опять этот дурак идет! Давай не пустим его?» – тревожно и вопросительно говорил сын. Борис Демьянович, если был полутрезв, обычно просил чаю. Чай в школьном эмалированном чайнике всегда стоял на плите. Директор пил его без сахару, стакан за стаканом, а глядел на кровать, у которой в углу молча, не оборачиваясь к нему, играл мой сын. Теперь я уж не знала тревог, как раньше, когда оставляла его в самодельной кроватке за сеткой. Сетку сын научился преодолевать на второй год. Однажды едва не замерз, вышел-выбрался во двор в одной рубашке – пошел меня искать, и я нашла его, сидящего в снегу, окоченелого, синего. Он не плакал, только кривился. И я, когда прошел первый испуг, перетряслась душа, думала: это все-таки сын воина, завзятого, записного вояки. В чем, в чем, в храбрости, в неприхотливости, в почти безумной, нерассуждающей отваге его отцу – комбату (в памяти он всегда был комбатом) – нельзя было отказать. Глядя на сына, на хмуро пьющего чай директора, я со странной полуненавистью-полувосхищением (кажется, не те определения) вспоминала о Полещуке, даже видела, как он, обгоняя бойцов, бежал в атаку: каска на носу, автомат в руках, а бывало, и с немецким ручным пулеметом,

416



тяжелым «дырчатым».. Помню его безумное, не оставлявшее сомнений «Впере-ед!!». Так, на бегу, наверное, с автоматом и погиб. За две недели до победы. А в директоре, пьющем чай, не было ничего от Полещука, не походили ни внешне, ни внутренне, и все-таки, я чувствовала, они словно одной крови, только тот крепкий, взрывной, отчаянный, этот – уже побежденный пьянством, потерявший жизненную основу и силу, опустившийся человек. Допив последний стакан, час-полтора он сидел, не произнося ни слова, точно чего-то ждал: не дождавшись, уходил, забывая затворить дверь. Пьяный ко мне не спускался. Может быть, знал, не открою, не впущу, или боялся свалиться на осклизлой лестнице. Так прошел еще год.

Темным осенним вечером бежала, торопилась из магазина – время на исходе, а надо еще вытереть коридор перед занятиями.

Осень мокрая, грязная, работы – хоть отбавляй, в перемены бегают на улицу курить, наследят, ругай не ругай – все без пользы. Сегодня, кажется, кончилось проливное ненастье. Холодело. Красная, воспаленная заря тлела за черным сквозящим садом, розово-северно блестели луковицы Вознесенской церкви, заря светилась и в лужах, налитых этим густеющим, остывающим не-бом, и все-таки, непонятно как, через зарю и закат кропил, капал дождь.

входа в школу увидела странное: человек чернел, сидя прямо в луже

крыльца, тут же, в луже, шляпа, портфель. Мужчина словно и не собирался вставать, вылезать, не делал попыток подняться, лишь хлопал по воде, как ребенок, сидя в тазу, играет с водой в гулюшки, ладушки. Это был Борис Демьянович. К осени он совершенно спился, потерял человеческий облик, на посту в школе держался неведомо как, – поговаривали, где-то в гороно, облоно у него «рука». В школе же вся власть давно перешла в руки Светланы Васильевны, ее и считали за настоящее начальство.

С помощью подошедших, делающих страшные глаза, прыскающих учеников вытащила начальство из лужи, почти на себе – вот фронтовой опыт – приволокла-доставила в подвал. Директор оказался не тяжелый,

417



водка уже высосала его. Следом ребята несли портфель, шляпу. Кое-как, с отвращением раздев мокрого, мычавшего администратора – только вздымал брови, не открывая глаз, – уложила на кровать, повесила в лоск мокрый костюм и пальто к печи, поставила на шесток и портфель. Подумав, решилась открыть: вдруг там промокли какие бумаги? Отшатнулась от неожиданности – в портфеле деньги. Банковские заклеенные пачки. Зарплата на школу. Перепугалась. «Зачем открыла? Вдруг у него недостача?» Мне стало жарко до стеснения в груди. «Зачем открыла? Зачем вообще впуталась в историю, притащила этого пьяницу к себе?» Портфель сразу отнесла в учительскую, сдала Светлане Васильевне, глядевшей с подозрением. Объяснила, где директор. Ночевали мы с сыном в пустом классе. А наутро примчалась молодая жена Бориса Демьяновича – востроглазенькая чернушка из бывших девчонок-ремесленниц. Видимо, ей сообщили обо всем, но она истолковала по-своему, не то хотела выгородить мужа, и еще в коридоре, тараща глаза и зубы, заорала:

– Это ты его спаиваешь! Я знаю! Он живет с тобой! Сука! Нет, этого я так не оставлю! Сманивать женатого мужчину!.. Ты, фронтовая... Я все знаю!

Может быть, мой спокойный вид, усталость, сын, выбежавший на крик

ставший передо мной, остановили ее. А может, сам директор, объявившийся в коридоре и вдруг завопивший что было мочи: «Малча-а-ать!»

Жена примолкла. Я взяла сына за руку. Мы ушли.

Убирала постель. Бросала к порогу грязные простыни. Все надо было чистить, стирать. Сын угрюмо глядел, угрюмо сказал:

– Я ему окно выбью!

– Вот еще! Еще один выискался!

– Выбью! Он дурак, а ты его спасала.

Худой, крепкий, большеголовый, сын стоял полуотвернувшись, глядел вверх, в окно. Я всегда радовалась, когда находила, что он похож на меня. Похож? Или я постоянно, ревниво и со страхом искала в нем сходства с

418



Полещуком? Не находила – и снова искала. Нет! Не большеухий, не кривоногий, мои глаза – мой.. Но в минуту, подобную этой, казалось, слышу голос комбата.

На другой день, морщась от сквозняка, дующего в выбитое окно, директор выдавал зарплату. Кисло-хмурый, черно глядел исподлобья. Когда расписалась в ведомости за свои рубли-копейки, хотела идти, сказал вдруг отрывисто, обращаясь будто к стене, к двери:

– Пачку троек не видела?

– Нет.. – ошалело, роняя ручку, рассыпав деньги, вздрогнула я. – Да что вы? Портфель был закрыт. Застегнут..

– Мм.. – буркнул он. – Застегнут.. Конечно. Это я.. Виноват. Может, обсчитали.. Кассир, а? Но.. Триста рублей. Нет.. Не мог же я их пропить? Все? А? А?

Я молчала. Наклонясь, подбирала деньги. И я на чала краснет ь. Краснеть! Жар краски шел откуда-то от груди, по шее, по щекам, к ушам. И глядя на этот небывалый мой румянец, директор, конечно, толковал его по-своему.

– Не мог же я их все? А?

– Я не знаю.. Не брала.. Портфель был..

– Тогда как ты узнала, что там деньги?

– Я не знаю. Не брала. Я открыла. Думала, там бумаги, мокрые. А там

– деньги. Да что вы? Неужели на меня думаете? Борис Демьянович? Зачем так? – лепетала, полыхала огнем, руки тряслись. – Сразу Светлане Васильевне отдала. Сразу..

– Мда.. Конечно.. Иди.. Ладно. Иди.

Он как бы прощал, отпускал меня. Как бы прощал. И в самом деле.. Кто я для него? Кто такая? Фронто вая подруга. Одиночка с ребенком. Тогда таких даже не называли матерями. Да еще что-нибудь наплели. Светлана Васильевна, Мария Денисовна или библиотекарша. За что они так ненавидят? Что я им сделала? Вот теперь и самое страшное – посчитали

419



воровкой. Господи?! Воровкой? За что-о? За всю жизнь не взяла даже копейки. Находила деньги на улице – не подбирала. Не мои. Бабушка учила: «Копейку должна – принеси, отдай». И никто никогда еще не сомневался в моей честности... «Господи?! Да за что это все на меня? За что-то?!» – бормотала-причитала, как помешанная, шла, спотыкаясь, в свой подвал, оступалась на скользких ступенях.

Сын сидел у стола. Постоянно он что-то мастерил, клеил, рисовал, вырезал из бумаги. Молчал. Только глянул на меня. И вся моя сдержанность, ярость, горе, тоска, несправедливость обрушились на его стриженую, с вихром, голову, на его худые плечи.

– Что ты наделал!! Что-что-что?! – орала я, шлепая его так, что он вылетел из-за стола, заметался по комнате, как зверек, не защищаясь, лишь ища, куда спрятаться. Как я ненавидела себя уже через три минуты, когда сын молча трясся в углу, не отвечая и не оборачиваясь. О жалость, родительская, материнская жалость! Как ты кромсаешь душу, как жжешь, особенно когда знаешь: не права, не права, поступила по закону сильного, по этому подлому закону – когда поднимаешь руку на беззащитное, слабое, родное существо. Существо же это не только не способно к защите, но по – своему чувствует свою, а не тво ю справедливость. О чувство справедливости! Закон, который потрясал и душу холодного Канта, и душу надменного ранимого Шопенгауэра. Это сейчас я их вспоминаю. До сих пор и через годы вижу спину избитого сына, склоненную голову, ее вечный укор. А тогда я, уже вся выкрученная, не понимающая ничего, кроме чувства раскаяния, рухнула на колени перед кроватью, зашлась судорожным плачем (вот она, справедливость, вот – реву, потому что вроде виновата кругом) и услышала, как худая сыновья рука опустилась на плечо, погладила волосы, и родная, искупающая всю мою боль слеза горячо упала мне на шею, на щеку.

– Прости меня, Петя! Прости, ради бога, Петушок.. – Я прижималась

нему, чувствуя рядом мокрую сыновью скулу. – Но как же ты.. успел? Разбил? Когда? Это.. Это окно..

420



– Ночью, – сказал он. – Ночью встал. Ты спала. Пошел и разбил. Пусть знает.. Как тебя обижать..

Всю ночь я то плакала, то лежала с обсыхающими щеками, с какой-то едкой и будто бы неизбывной изжогой под грудью. Как жить? Как теперь мне быть-поступить? Написать заявление? Мысленно я написала его. И тут же отвергла. Подумала: ведь директор лишь более укрепится в том, что деньги взяла и хочу уйти, сбежать подальше от греха. Куда делась пачка? Была ли? Наверное, все-таки была. Но кто у него ее взял? Растратил, пропил у Марковича (и это скорее всего), отдал в долг или потерял? Откуда мне знать.. Откуда? Разве что пойти – выяснять – к Марковичу?

Темная ночь на дворе. В подвале – глаза коли – ничего не видно. Не синеет окошко в приямке. Его я стала занавешивать, когда обнаружила – ребята за мной подглядывают. И вот живу как в яме. А это и есть – яма. Семь лет. Каменная. Яма, которую не бросишь. Нет жилья. И надежда на Качесова – не надежда. «Ничего пока нет. Многие живут в подвалах». Весь сказ. Здесь хоть у меня соседей нет. Тихо. Лишь постанывает старый дом. Ходит по улицам ночной октябрьский ветер. И некуда деться – живи, терпи, неси свое горе, мой полы, подавай звонки. И неужели так до конца дней? Семь лет уже прошло. Пройдет еще семь. Состарится лицо. Вконец огрубеет кожа, забудутся книги – мой спасательный круг, плот надежды, с которым я еще плыву, забудутся книги, и вот уже настоящая, не отличимая от этой школы «тетя Лида» будет сидеть со спицами под часами, подремывая в ожидании, когда подавать звонок. Не хочу! Не хочу этого! Не хочу-у! Жалкий, никому не нужный крик. А кричит, голосит сама душа, рвется вон из этого тлена с девятью скользкими ступенями, рвется, словно куда-то к солнцу, к себе, к самостоятельной жизни. Рабство подвала, рабство моей должности, рабство крыши над головой! Тихо. Спит мой избитый сын. Искатель справедливости! Часть моего тела, часть моей души. А может, не спит? «Петя?! Петенька?» – шепчут губы. Нет. Все-таки спит. С кем, с кем мне посоветоваться? Как быть? Где плечо, к которому припала бы, как к

421



надежной своей защите? Все женщины, наверное, мечтают об этом. Нет исключения. И нет такого плеча. Лишь почудилось когда-то. Дальняя тень Алеши.. Сын мал. А больше никто не находится. Никто не надежен. Это я чувствую. И сама никого не ищу. Холодная, наверное. Отравлена войной? Нет! Не холодная. И душа не сгорела. Опалило.. Обожгло.. Да слишком, видно, избирательна моя душа. Как была девичья – такой и осталась.

Всю следующую неделю мне чудилось, что директор следит за мной. Словно перестал пить, перестал приходить навеселе, не сидел, не курил возле, по-ежиному глянув, буркнув что-то, проходил мимо. А я чувствовала

– знает он, где эти деньги, куда их дел, и все это розыгрыш, чтоб отделаться от вины. Подлый, мелкий человечишко! Такие и на передовой попадались. Не шли под пули. Посылали других. Прятались. Трусили. Лгали. По пустякам просились в санроту. Таких знала, видела насквозь. Честный всегда отличен от плута, храбрый от труса, простая душа – от вьюна, подлеца. И война – высшая несправедливость – бывала такой: храбрый складывал голову, честного настигала пуля, вьюн и подлец оставались или переводились в тыл. В тыл, подальше от передовой, эти люди старались лезть при любой возможности. Бывало, и вьюнов настигала пуля. Чья? Какая? Иди-ка разберись в бою! Война ведь рождала и высшую справедливость...

А завуч Светлана Васильевна ходит с поджатыми губками, во взгляде, уведенном в себя, бесчувствие, уверенность судьи: приговор вынесен, утвержден присяжными, осталось малое время, чтоб его огласить, привести в исполнение. Что делать? Кажется, и учителя стали суше здороваться, и ученики в курилке внятно, понятливо примолкают. «Лида-то – воровка! Ай да тетя Лида!» – в безжалостных, везде настигающих взглядах. Может быть, с тех пор я и не могу даже слышать, чи тать о невинно осужденных, бросаю книги, газеты. Вот оно – добро! И пословица есть: «Не хочешь зла – не делай добра!» Грешная пословица. Ее силу, однако, ощутила теперь полной мерой. Не подбери этого человека, ну, пройди мимо – «не знаю, не видела», не тащи на чистую постель, не суши вещи, не трогай портфель.. Он все

422



виделся мне, тасканый, мызганый портфелишко, когда-то коричневый, с желтыми залузинами, глянцево-грязный у замков. Такой, знаете, питейный портфель, в каких постоянно бутылки, закуска, носят и грязное белье, когда взамен чемодана берут в командировку. Не подбери, пройди мимо – спала бы спокойно, была бы вне подозрений. «За всякое добро надо платить»– еще чья-то мудрость, вписанная в тетради. Много мудрости, да она, видно, пристает к умным. Или сама должна рождаться из опыта жизни?

И не представляю, чем бы кончилась вся эта гнусная история, если б директора внезапно не сняли, не то перевели куда-то. Исчез, как появился. Молва вслед: запутался в каких-то махинациях с зарплатой, заставлял библиотекаршу приписывать в табелях, что-то такое крутил со свидетельствами за семилетку. Исчез директор Борис Демьянович, но явился новый, по фамилии Вознесенский или Воскресенский – не запомнила; бодрый мужчина, говорливый, надменный, с лихими кудрями, осанкой провинциального гения. С ним говорили почтительно: чуть ли не писатель, вот-вот книжку выпустит, печатает статьи о воспитании в газетах. Гений этот меня совсем не видел. Если взглядывал, то так, как, допустим, можно взглянуть на мошку на окне, тряпку у порога, уж простите за сравнение. Здесь я научилась издеваться над собой. Самоиздевательство, в общем, порочно-сладкое занятие. Но на своей должности я приобрела и новое качество – видеть людей снизу, разбираться в них, думать о них яснее. Человек. Человек сверху куда менее виден, он словно бы малозаметен, зато снизу! Новый директор был до странности забывчив, часто зачем-то хватался за голову (а может быть, понимай – ОСЕНИЛО!). Мое имя все путал, звал: Люда, Люба, Нюра, Зина... Раза два я поправила его, но он только хватался за кудри, обрамляющие круглый куполок лысины, и даже не извинялся, бойко уходил. Он как бы все время подчеркивал – гению ни до чего, ему все простительно. Гений – весь в творчестве! Кажется, именно этот директор-гений и довел меня окончательно. В один из зимних долгих вечеров поняла: все. Я не могу больше так жит ь! Так жить! Тут жить! Быть

423



поломойкой, шваброй, парией! Не могу и не хочу! Не для этого училась, не для этого вынесла все свое горе, раны, тоску, не для того растила сына, читала книги, исписала десятки своих тетрадей. Не для того, чтобы навечно, навсегда остаться в подвале, где бегают крысы, ползают мокрицы и еще какие-то совсем ужасные двухвостки, где вечно пахнет плесенью, кар-тофельными очистками и дымящей печью. ВСЕ! ХВАТИТ! ДОВОЛЬНО! Иначе сойду с ума.

И снова, снова в жилотдел к этому Качесову. К нему уже замаялась ходить, а очередь моя будто не двигалась или, наоборот, становилась дальше. Было ясно, таким темпом получу комнату лет в семьдесят, в девяносто. Раньше – нет. «Ждать на-до, ж... да-ать», – увещевает чиновник. В глазах усмешечка, упрек без жалости: дура ты дура, дурочка. За годы эти Качесов лишь больше раздобрел, поседел. Почему-то часто он был в кабинете в шапке. Шапка придавала ему нечто отторгающее, помогала вести прием, отталкивала таких, как я. Казалось, он куда-то уже собрался, торопится, уже начал одеваться, а тут ты, мешаешься под ногами со своей просьбой-просьбишкой, задерживаешь делового человека. Говорили не таясь, что берет взятки за продвижение в очереди, за само жилье. Без денег – не суйся. Но как я могла пойти на такое? Вот прямо так, прийти – и нате? Положить на стол, и молча, молча? И знала – никогда в жизни такого не сделаю, не поднимется рука.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю