Текст книги "Весталка"
Автор книги: Николай Никонов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
В декабре я выздоровела, поправилась окончательно и подала рапорт о выписке в часть. И палата смотрела на меня как на сумасшедшую. Как-то стороной узнали, что меня предполагалось оставить. Жалели. Ругали. Хвалили, как хвалят отчаянных. А Валя то дулась, то плакала, то принималась обнимать и уговаривать. Я ждала только одного – писем оттуда, с Первого Белорусского фронта, из гвардейской зенитной дивизии.
264
Полевая почта 73176. Ждала. А писем не было. Не было и резолюции на моем рапорте. Марии Семеновне я, видимо, понравилась.
Перед Новым годом Валя пригласила меня встретить праздник у Виктора Павловича.
– По-че-му? – страшно удивилась я. – У Виктора Павловича?
Валя молчала, краснела, потом зло, по-школьному ответила одним словом:
– ПОТОМУ!
Я догадывалась, что Виктор Павлович по-прежнему благоволит Вале, по-прежнему опекает, снабжает и холит. Но как это было понять: беременная, замужняя женщина – муж на фронте – и какая-то странная, ни в какие рамки не укладывающаяся любовь, привязанность ли к пожилому, хромому, в общем, не противному, но и не красивому мужчине с выпуклыми глазами и осанкой средневекового барона. Ничего не поймешь в людях, в их чувствах. Запуталась. Живу, как видно, по другим, несвойственным большинству нормам-законам.. Или так живут они? Где правда? Кто прав? Я? Они? И чтобы не огорчать Валю, да и этого Виктора Павловича, согласилась, изобразила даже потом какое-то радостное удивление, нетерпение. О себе думала: надо быть уж совсем бесчувственной скотиной, никак не ответить на доброту, заботу, пусть через Валю, но все-таки. Виктор Павлович ведь и палату нашу баловал. Сколько доставалось нам этих его подарков, несвойственных в общем-то военной и госпитальной жизни, где раненых держали на строгой дисциплине, с этими заборами, проходной и суровыми приказами всевластной Марии Семеновны.
XXV
Иду на Новый год в гости к Виктору Павловичу. Новый год. 1945-й! Что, что принесет он мне? Может быть, это мой последний год. Может, убьют или опять ранят, искалечат. Не хочу о таком думать, а думается. Но
265
все-таки должна в этом году кончиться война, и возможно, что я уцелею, переживу ее.. Господи, хоть бы кончилась! Хоть бы кончилась.. А вдруг будет чудо: найдется отец и я выйду замуж, за Алешу.. Выйду замуж.. За Алешу и буду его жена – Стрельцова. Его стрельчиха.. Недаром он путал наши фамилии еще в тот первый наш разговор. Одинцова.. Стрельцова.. Так должно быть! Должно.. А от него уже месяцы – ничего. Ни письма, ни весточки. Правда, шло наступление.. Во время наступления, сама знаю, какие письма, какая почта? Это я утешаю себя. Нет писем от Алеши.. Нет. А я вот иду встречать Новый го д. Иду знакомыми улицами. Кузнечная, Первомайская, Луначарского... Знакомый, родной, а все-таки будто бы почужелый, отдалившийся от меня город. У высокой подковы магазина «Динамо» выхожу на улицу Ленина. Главная улица ярко освещена. Торопятся прохожие. Мягкая предновогодняя ночь. Луна и снежок. Голубые крупные плоские хлопья. К Новому году и природа как будто принаряжается: снежинки, елки, месяц, цветное небо, влажный ветер, пахнет жизнью и счастьем. Дико вспомнить: в такую ночь где-то грохочет война. На немецких открытках как часто я видела такую рождественскую ночь. Елки. Домики в снегах. Веселые будочники у железной дороги. И немецкий Дед Мороз, такой похожий на русского, добрый, смешной. Открытки оказывались в блиндажах, валялись возле убитых. И думалось: как так – вот вмерзший в снег, окоченелый до безличия бывший человек теперь уже как мерзлая земля. И эта цветная весточка.. Война и тут не дает спокойно жить, подсовывает свои картины. Иду мимо длинного желтоватого корпуса издательства «Уральский рабочий». В открытые форточки полуэтажа запах краски, щелканье типографских машин. Сколько раз проходила я здесь с отцом и с матерью. Бывало, помнится, и за ручку. Маленькая девочка. Лепилась к окнам, тянулась смотреть, как крутятся огромные рулоны, бежит бумажная полоса-дорога, машина отбрасывает свежие листы. Пахнет краской, новой газетой... Когда это было? И было ли? Было ли. Кино «МЮД» с блистающими на эстраде саксофонами, тромбонами музыкантов, с
266
певичками, поющими перед толпой, ждущей в фойе. Магазин «Рыба», где тычутся острыми носами в мутное стекло живые стерляди. Гастроном на углу Ленина и Толмачева – выпуклые пирамиды банок с красными глян-цевыми крабами, повторяется непонятное слово: «Снатка», «Снатка», «Снатка». Один раз пробовала эту «Снатку». Купила мать. Крабы пресно-сладко-соленые и будто с морской водой сластили на вкус. А стены из голубых банок! Сгущенное молоко! Штабеля шпрот. Стеклянные бочонки с красной, рубиновой икрой. Поленницы черно-коричневых колбас в инее желтой сухой соли. Металлические грудастые кассы. И машина-автомат, что кроит аккуратными пластами ветчину, пахучую, вкуснее не бывает, колбасу. Подумать только! Была ветчинно-рублена я колбаса! Ее часто покупал отец, а мама любила хорошие конфеты. «Мишка на Севере». Большие, благородные как бы конфеты, с белым медведем на льдине. Что это я так размечталась, развспоминалась! Есть хочу, наверное. Теперь, после выздоровления, все время хочу есть. Да и гастроном, вот он, на углу, теперь обычный карточный магазин, пустые витрины. Заходи не заходи. Война. И не сон ли это – вся прошлая довоенная жизнь? Как часто тревожит такая мысль. Было ли? Была ли даже эта вот улица, некогда вся во флагах, в цветах, в портретах. С улыбающимся Сталиным с девочкой на руках. С песнями братьев Покрасс. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля. Просыпается с рассветом вся советская земля!» – это поет мне моя память, мое детство, моя ничем не омраченная юность. Шла вот тут, стояла с папой у почтамта, на гранитных ступенях, бело-рыженькая, лохматая девочка, тянулась на носки – мала ростом. Росту мне вечно не хватало. Глядела на плывущее половодье знамен. Сияли мои детские глаза.
А вот идет мимо почтамта кругловатая, плотная женщина в новой шинели, с погонами старшины, в новой ушанке, новых хромовых сапогах, ремень с портупеей. (Опять старания Вали и Виктора Павловича.) Курносая женщина со светлой косой челкой. И эта женщина, ей даже словно как-то совестно называть себя девушкой, девочкой, видела столько крови,
267
столько смерти и сама еще, по инерции, что ли, иногда прихрамывает, – эта женщина – я. Я. Я..
А и этот суровый город сейчас все-таки новогодний. Кое-где тащат елку. Что так поздно? Принаряженные прохожие. Военные. Приходится козырять. Слышу даже дежурные поздравления: «С Новым годом, курносая!» (Терпеть не могу, когда так называют. Я, в общем, и не курносая, так, чуть-чуть нос вверх. А называют. И сама называю иногда.) «С Новым, сестренка!»
– «С Новым..» Квартира Виктора Павловича. Вот адрес. По Банковскому переулку.
Так оно словно и должно быть. Такие должны жить именно в Банковском. Здесь еще в тридцатые годы вырос четырехугольник, квадрига новых домов, которые тогда называли с почтением – благоустроенные! Новый тогда стиль архитектора Корбюзье (так называл его отец). Новые дома «городка чекистов», и еще какие-то «госпромураловские», «инорсовские», и вот по Банковскому переулку. С застекленными верандами, глухими балконами (тогда не было слова «лоджия»), с круглыми окнами-иллюминаторами лифтных шахт. О таких домах до войны ходили легенды, говорили: паровое отопление и будто бы круглосуточно горячая вода, холодная само собой, лей, залейся. А еще будто кафельные кухни, ванны с душем, комнатки для домработниц. В таких домах не густо жили инженеры, врачи, юристы, знаменитые актеры, баритон из оперы. Я знала эти дома, хотя никогда не бывала в них внутри. А отец мой их строил.
За войну дом по Банковскому пооблупился, несколько обнищал снаружи, вплоть до того, что где-то вверху, у крыши, торчала, коптила в небо железная труба «буржуйки». Но все-таки и при всем при том он, казалось, хранил достоинство былого недавнего времени, и я не без трепета (зачем это я здесь?) зашла во двор, свернула в левый от входа подъезд. Здесь, как подробно объясняла Валя, и жил Виктор Павлович. Здесь, в подъезде с лиф-том, пахло едой, духами, устойчивой прежней и мирной жизнью. Виктор Павлович жил на третьем, но лифт, должно быть, не работал, да я и не
268
поехала бы в нем – всегда боялась этих неприятных, грохочущих железных клеток. Потихоньку поднялась на этаж, нога еще давала себя знать на подъеме, и совсем уже оробела, когда нажала у обитой солидным дерматином двери кнопку звонка. Глухой перезвон. Шаркающие шаги. Дверь отворилась. На пороге во всю высоту сам Виктор Павлович с любезной притворностью. Выпученные глаза, кремовая рубашка с плойкой, черные брюки, белый передничек поверх них – видать, хлопотал на кухне.
– О-о! Лидочка! Дорогая.. Героиня! Вот так славно! Проходи, раздевайся, – гудел надо мной, помогал отстегнуть портупею, снять шинель.
была в форме – ведь ни платья, ничего другого штатского у меня попросту не было. Валино не подошло бы, да я и не стала б надевать. Виктор Павлович, кряхтя, подал мне мягкие, опушенные мехом туфли, и я поспешила снять сапоги, порадовалась, что в шелковых чулках, – тоже Валин подарок. Скольким я ей была обязана. Сама Валя, улыбающаяся, грузная, пунцовая, в крепдешиновом сером платье с белым воротничком и в таком же, как у Виктора Павловича, передничке поверх круглого живота, стояла в дверях гостиной, с улыбкой глядела. Не Валя – картина. Волосы по-гречески подняты на затылке кудрявым узлом, губы раскрыты, брови вразлет.
– Ну, проходи, проходи, – тоном хозяйки приглашала она. – Проходи, садись, отдыхай.
Я проследовала в комнату, большую, высокую, и обомлела от ковров, люстр, мебели красного дерева – все дорогое, добротное, добротнее не бывает, изысканное и роскошное. Робко села в упруго спружинившее кресло. Вот это гостиная! Громадная картина в золотом широком багете была на стене справа. Нагая женщина с жемчужным телом спала там, бесстыдно раскрытая меж атласных подушек и красных шелков. На черном пианино с замысловатой бронзой белые фарфоровые слоны, белые и черные женщины, изогнутые и манящие, как Сирены. Венера! Настоящая мраморная Венера снимала котурны-сандалии с изящно приподнятой ноги. Это была, конечно,
269
копия, но очень дорогая копия, и, глядя на нее, я силилась, не могла вспомнить, какая это Венера, нет, не Милосская, не то Книдская, не то еще какая. Изображение помнила по книгам отца. До войны у него были очень хорошие книги по архитектуре, скульптуре и там репродукции этих Венер. Статуя стояла на мраморном с бронзой столике-постаменте.
Конечно, я предполагала, что Виктор Павлович живет не бедно, но мне и в голову не приходило представить такую роскошь, – одних ковров только в этой комнате на полу, по стенам, на диване было штук пять, и ковров дорогих, огромных, не каких-нибудь вроде нашего узенького дрянного, что висел у родительской кровати, а помнился мне только тем, что время от времени в нем заводились клопы и мать уничтожала их во время генеральных уборок с великим отвращением на лице.
Может быть, здесь лежали, висели настоящие персидские ковры. В конце концов, я в них ничего не понимала. В открытую дверь слева виднелся угол празднично накрытого стола, оттуда пахло елкой, блестел хрусталь, сиял фарфор. Дальше через комнату была спальня, и опять вся в коврах, картинах с женщинами.
Мысли мои путались, как у провинциалки, вдруг оказавшейся во дворце, в пещере Али-Бабы. Как же война? Где ее дыхание тут? Или это была еще одна суть войны? Еще одна ее страшная несправедливость? Как мог обыкновенный бывший кладовщик, ну пусть теперь начхоз или начпрод, купить-накопить все это? Откуда? Может быть, все это у него по наследству, от прежней жизни! Но вещи, их новизна, яркость, изысканность тотчас отбрасывали мои оправдательные доводы, едва я переводила взгляд на какую-нибудь пепельницу или золоченую деву-светильник, пейзаж в резной раме, где чувствовалась рука неведомого, но великого мастера, – конечно, подлинник. Может быть, я даже сидела с раскрытым ртом, все может быть, пока в прихожей не раздался трезвон, появились новые гости. Мужчина-коротышка, лысый, тучный, мордастый, за ним другой, совсем непохожий, плоский, тощий, сухой, как палка, как жук-богомол, в сером, очень
270
достойном костюме, великолепном галстуке, штучных ботинках, две девицы, Нюра и Фрося, как представила их Валя, внесли запах пряных духов; Нюра
– рыже-гнедая большая кошка с сыплющими искры зелеными глазами, с косой до бедра, Фрося – без меры фигуристо выпуклая шатенка с круглым лицом, в прическе под куколку, с губами-бантом; последним – грузный сановный полковник, встреченный с особым почтением. Сопел, кашлял, солидно кряхтел, целовал Вале руку – было видно, передал Виктору Павловичу какой-то саквояжик. Отдуваясь, зашел в гостиную, и все словно сразу повытянулись, и меня так тянуло встать, едва удержалась. На меня полковник глянул явно с недоумением: что еще за маскарад, откуда? Но ничего не спросил, а подошел к Нюре, передал ей тоже какую-то коробочку, оказалось, подарок, кольцо, которое кошка тут же и надела, чмокнула полковника в щеку. Кукла Фрося завистливо покосилась: «Покажи!» Было затем недолгое томление. Гости слишком разные, но явились Валя и Виктор Павлович – приглашали за стол. И вот я уже за столом в теплой, уютной комнате под шелковой люстрой. На стене картина какого-то старого мастера. Фрукты, дичь, рыбы, фужеры с вином. Такие картины, даже рамы, мыслились только в музеях, в галереях... А тут на стене, над столом.
А на столе.. Не берусь даже описывать, что было на этом столе! Благоухали открытые консервы, дышали ароматом яблоки, колбасы, нарезанные и настроганные, желтел сыр, которого я не видела с начала войны. Ветчина, икра! Вот шпроты, которые я только что вспоминала, шла мимо бывшего гастронома. Золотые копченые рыбки, так связанные памятью с моим отцом. Он любил эти консервы, покупал часто. Горькое воспоминание – довоенные шпроты и едва освещенная огнями улица, которой я недавно шла, пустые витрины «карточного» гастронома. Почему-то по мне заходил дурной нервный мороз. Хотелось ткнуть, щипнуть себя. Полно? Не сплю ли? Вот сейчас пробужусь, и будет наша тяжелая женская палата, невыветриваемый запах крови, мочи, бинтов, стоны и плач, Зоя без рук и ног, оптимистка Люба-швея и Фиса, мечтающая доползти до
271
железнодорожного полотна. И я ущипнула себя, больно, за ту самую правую ногу. Нет! Все явь. Ничего не снится. Все настоящее. Этот стол. Закуски. Бутылки с винами. Картина с плодами и рыбами – все настоящее, подлинное, как эти шелковые разодетые девки. Как-то уж так получилось, что распределились за столом по явно составленному сценарию. Рядом со мной мужчина-коротышка с поросячьим профилем, надутый спесью, с другой стороны этот кощей с Фросей, Виктор Павлович с Валей в торце. На почетном месте, в возглавии стола, полковник с рыже-гнедой кошкой. Тут она сразу почувствовала себя главной, зыркала и фыркала, а может быть, со своей косой толще руки, зелеными глазами, прущим из яркого шелка бюстом была и самой красивой, затмевающей даже Валю. Виктор Павлович с Валей выглядели счастливой четой. Мой сосед слева деятельно откупоривал бутылки. Тут было все: водка, коньяк, которого я сроду не пробовала, вина.
– Ну-с! Всем налить! – командовал полковник. – Всем до дна! За уходящий! – Налил Нюре, себе, передал бутылку, воззрился на мои погоны.
– А вы, старшина, почему отстаете? Не с фронта? – это он спросил как-то особо, с намеком, скрытым презрением, маленьким любопытством и даже как будто с опасением. Кошка Нюра явно царапалась, прищурила на меня майской зелени шалые глаза.
– Это Лида, Егор Петрович, моя подруга, – смущаясь как будто за меня, – только что из госпиталя, – представила Валя.
– Фронтовичка... – уточнил он.
– Да, фронтовичка, – подтвердила я с каким-то если не вызовом, то упрямством. Перед высокими чинами я не робела.
– Н-ну.. – неопределенно сказал полковник. И еще раз посмотрел. Может быть, понял мой взгляд-ответ.
«Крыса тыловая, – про себя сказала я. – Хорохоришься тут. Герой». Выпили за год уходящий. Да, был он для меня страшный и все-таки милостивый. Уцелела. У-це-ле-ла? Вот сижу за новогодним столом, а могла бы.. От выпитой рюмки кипятком жгло в груди, в животе, голова тихо
272
кружилась. Чувствовала себя лишней за столом с этими противными мне, чужими-чужими, кроме Вали, людьми. Чувствовала – я здесь ни к чему, меня лишь терпят, а девки так просто в открытую презирают. Презирают мою гимнастерку, старшинские погоны, госпитальную стрижку. Я вносила чуждую ноту, дискомфорт в теплую спетую и спитую компанию. Была как ласточка, сдуру залетевшая в курятник. Почему-то я подумала, что все за столом похожи на каких-то домашних птиц. Вот петух – Виктор Павлович, индюк – полковник.. Или нет.. Все они напоминали еще каких-то собак, кто сенбернара, кто добермана, кто бульдога, и я, наверное, не исключение. Шавка, дрянь, дерьмо. Сижу тут. Обрадовалась.. Что мне было делать, скажите? Встать? Убежать? Бросить Валю, огорчить этого Виктора Павловича, людей, которые выхаживали меня? Испортить им праздник! Господи, да как сложна жизнь! Как все непросто... Нет, надо терпеть. Терпеть до конца.
Постепенно познакомились. Поняла, кто тут кто. Мой лысый мягкий сосед, мне он представился: «Вольдемар.. Вольдемар Захарович!» – заведующий какой-то огромной базой. «У меня – все!» – внушительно. И даже с подмигом. «Все!» – метнул носом на стол. Тощий Александр Иванович – Виктор Павлович звал его по-дружески то Саня, то Сано – директор ресторана «Ялта». Нюра-Фрося – его официантки, полковник – какой-то продовольственный начальник, очень большой, какой – не помню.
Перед самым Новым годом, минут за десять, он мигнул Виктору Павловичу, подшлепнул Нюру – знай наших, погоди, – потом оба, полковник и Виктор Павлович, пошли на кухню и тотчас вернулись – в руках серебряные ведерки со снегом, в снегу головки-горлышки. «Шампанское!» Полковник помахивал свободной рукой, с удальством, как бы мчал на тройке. Э-эх, ре-бята-а!
«Ур-ра-а!» – закричали девки. «Ур-ра-а-а!» – ненатурально подхватила Валя, так что я вздрогнула за нее от стыда. «Время! Время!!» – кричал мой сосед, Вольдемар, Вольдемар Захарович!
273
Виктор Павлович, вздев бровь, солидно, с салфеткой, откручивал проволоку. Полковник действовал нахрапистей.
«Бац!» – грохнула его бутылка. Пробка хлестнула в потолок, запрыгала на столе. Девки опять взвизгнули.
Виктор Павлович открыл с солидным артистическим хлопком. Повел лишь сановной бровью, разливая в подставленные фужеры шипучее вино. Полковник лил через край, на скатерть. Но тут закуковала, выскочив из резного домика, деревянная кукушка. И вот я в первый раз в жизни пью ледяное, колющее в горле, в носу шампанское. За новый, СОРОК ПЯТЫЙ! Пью. А горькая мысль, что должна я, несомненно, должна расплатиться и за это шампанское, и за это неправедное торжество, – стучит у меня в голове. Пью шампанское в 1945-м! Может быть, с непривычки от выпитого вина мне стало немного легче, спокойнее, но все равно не перестала себя чувствовать белой вороной в этой квартире Аладдина, в этой компании, в своей форме, в ремне с портупеей, в чужих, мягко опушенных туфлях и даже в дареных, Валиного размера чулках, которые мне велики, сползают, и я как можно незаметнее пытаюсь их подтягивать через юбку. Давит горло тесный, жесткий пластмассовый подворотничок, давит жесткий новый ремень, ем, пью, и еда не лезет в горло. Не то, как бывало там, в землянках, под самолетный гул, под дальний грохот. Да разве такая была еда? Какая-нибудь каша, сало, праздник – если тушенка. А вот праздник настоящий, и я на нем лишняя: кукла, дура, дрянь..
Лысый Вольдемар, видимо, четко решил – я для него. Так и положено по сценарию. Вот зачем я здесь.. Ухаживает, льет вино, прислоняется. Будто невзначай кладет руку мне на бедро. Противная широкая лапа, пальцы-сардельки.
Смотрю на него строго. Убирает. Решил, видимо, – еще не время. Полковник и Виктор Павлович попеременно провозглашают тосты.
Как водится, за женщин. «За наших прекрасных девушек! За наших милых подруг!» – торжественно говорит Виктор Павлович. Он раскраснелся, глаза
274
так и гладят Валю, и меня, и Фросю, только на рыжую-гнедую не слишком косит, а видно, и она по душе. Сказать правду, коль не брать себя в расчет, женщины за столом высший сорт, все молодые, на двадцать, на тридцать моложе кавалеров. А описывала, описывала – не знаю, кто лучше. Все разные и даже, как нарочно, четырех типов: брюнетка Валя, рыжая Нюра, шатенка Фрося и я, коли уж так – блондинка, ближе к блондинке.
– А вы мне, Лида, очень нравитесь, – шепчет Вольдемар. (Господи, Воль-де-мар!) – О-чень! Я беленьких обожаю.. А вы такая.. пышечка, курносенькая.. За такую девушку – душу не жалко.
«Вот, – думаю, – щедрый.. Ух, какой липкий. И еще Вольдемар! Каль-мар».
Встает полковник, он красен от выпитого, грозен, поднятая рука – не рука, а какая-то как бы десница.
– Предлагаю тост! Внимание!! Пьем.. За Сталина! За нашу Победу! Пьем стоя! До дна! – важно поглядел по сторонам, кольнул меня взглядом.
– До-о дна!!
Пьем стоя. Пьем до дна.
За Сталина. За нашу Победу!
Думаю: «Знал бы, видел вас Сталин, были бы вы где-нибудь в другом месте, и я заодно с вами». Как это легко говорить высокие слова, пить за победу в такой вот комнате, с голландскими картинами, часами с кукушкой, коврами – откуда их столько у этого Виктора Павловича?! Как в комиссионном. В каком-то ломбарде..
После тостов потянуло танцевать. Перешли в гостиную. Явился патефон. Виктор Павлович торжественно установил его. Патефон, конечно, какой-то не наш, весь в никеле, и такие же иностранные ящики-альбомы с пластинками: фокстроты, австрийские вальсы, аргентинские танго. Патефон был громкий. Пришлось танцевать, хотя я разучилась, танцевала куда как плохо, но лысый поклонник не отставал ни на шаг, и я, негодуя в душе, все играла эту дурацкую роль, танцевала, старалась не прикасаться к его
275
круглому животу, а Вольдемар все притискивал меня, лез к уху пьяными, пахнущими вином и какой-то дрянью губами. Виктор Павлович танцевал со всеми, приглашал и меня. Танцевать он мог только медленно из-за своей хромоты. Полковник не отпускал свою задастую фыркающую кошку, Александр Иваныч – Сано – величаво курил, рядом с Фросей, которая курила тоже, кривя как-то набок свой губной бант, так что под розовой круглой щекой, чуть ниже края губ, рождалась эффектная вороночка.
К середине ночи все устали. Яркая Валя побелела, сидела в кресле с видом прекрасной грешницы. Но неугомонный Виктор Павлович явился с графином какого-то красного, с фужерами и, раздав их гостям, наливал. Кричал: «За Новый, московский!! Пей, душа! За Новый, московский!» И когда все выпили, хлестнул свой фужер в угол, совсем ухарем, басом вскричал: «Сано?! Сде-лай! Пра-ашу! Душа горит! Сано?! Уважь!!»
Сано, то есть Александр Иваныч, отставив бокал, послушно поплелся к пианино, сел, открыл крышку, с послушной любезностью глянул на хозяина, склонил голову в реденьком проборе. Все явно ждали.
– Сано! Нашу! Да-ва-ай! – возопил Виктор Павлович, глянув на всех орлом.
Сано, согнув под углом свой плоский стан, как-то нежданно артистично ударил худыми пальцами по клавишам, заиграл нечто ухарское, расплясное. Эх, пляши, душа!
тотчас рыжая кошка с привизгом пошла, мотая косой, задирая подол. Мелькали пухлые белые ляжки, трещали каблуки, извивалось, блестело зеленое платье. Давно не видала я так самозабвенно, отчаянно пляшущей женщины и даже сквозь отвращение к ней почувствовала что-то вроде зависти. А кошка плясала. Светила глазами. Разнеженный, стоял полковник. Хлопал, топал здоровой ногой Виктор Павлович. Томно улыбалась Валя. Кукла Фрося, закинув плотную ногу на ногу, так что всем на виду кружево рубашки, курила, с прищуром водила головой. Рыжая плясала и плясала, пока Сано – Александр Иваныч – не завершил оглушительным бегущим
276
аккордом.
– Н-ну, уважили... Эх, лихо! – хлопал Виктор Павлович. В ход опять пошел графин. Потом Сано играл что-то медленное, и танцевали все, кроме Фроси. Потом почему-то погас свет, и тотчас этот проклятый Вольдемар, видимо, решив: пора! – кинулся обнимать, облизывать, лез под подол. Я молча ожесточенно сопротивлялась, он был примерно одного со мной роста, разве что чуть выше, и в конце концов смазала его по роже, от толкнула, так что он полетел на ковер, ушла на кухню.
Здесь увидела Виктора Павловича. Он сидел на табуретке у кухонного
грязной посудой стола и рыдал.
– Виктор Павлович? Что? Что с вами? – спросила я, останавливаясь, недоумевая.
Театрально вытер глаза. Театрально взглянул. «Все-таки актер, и порядочный актер», – подумала я.
– Ах.. Лида.. Лидочка.. Не спрашивайте.
– Да что с вами?
– Ах, Лида, Лида.. Я несчастен.. – сказал он, пьяно вытаращивая глаза. – Я всю жизнь.. Так одинок.. Единственная женщина.. Девушка. И.. Вы понимаете? Ведь она – не моя.. Ведь я.. так ждал ее. Ах, Лидочка! – Он снова упал головой на стол, катая ее среди корок и тарелок. – Ну, я понимаю.. Война! Фронт.. Ее можно понять.. Простить.. Но я.. Как же я теперь? Ах, Лида.
Позади меня послышался шорох. Я обернулась. В дверях кухни стояла Валя. Я указала на рыдающего влюбленного.
Валя поморщилась, как морщатся женщины с тем значением: «Да что ты берешь близко к сердцу? Ну, блажь! Поревет – перестанет. Утешу..» Она увела меня в какую-то еще небольшую комнату рядом с кухней. В комнате тоже были ковры и картины, стоял диван. Но все было попроще, беднее. Не эта ли – для домработниц? – вспомнилось мне.
– Ну? – спросила Валя, садясь на диван. – Зачем ты прогнала этого..
277
Вольдемара Захаровича? Эх ты.. Ты-ы.. Отпустила такого бобра.. Ведь он.. Да что с тобой говорить..
Я молчала.
– Что, теперь уж ты окончательно презираешь меня? – в глазах у Вали все давно знакомое мне.
Молчала. Не знала, ей-богу, что сказать ей. Обидеть? Валю? Выложить все, что я думаю?! Так бывает только в каких-нибудь фильмах, где герои говорят написанные за них речи. А здесь была жизнь. Не такая, может быть,
сложная. Это как кому взять, как рассудить. Но скорее все-таки сложная, перепутавшаяся, и ничего я в ней не могла разобрать.. Где добро, а где добродетель, где порок. Все эти слова хороши не здесь, не в такой об-становке.
– Конечно, Вольдемар – мужик дерьмо, с Виктором Павловичем не сравнишь. Но что тебе с ним, ребят не крестить..
– Неужели ты сейчас живешь с ним? С Виктором Павловичем? – спросила я зачем-то.
Теперь молчала Валя. Вздохнула, поморгала красивыми ресницами. Потом зло посмотрела на меня, как будто ударила. И этот взгляд ее я знала. Видала.
– А что? Ты – всегда правильная? Что? Я, по-твоему, должна голодать? Сидеть на пайке? На карточках? Жрать, как лошадь, этот овес? А если.. Я не хочу, не могу так жить? Не могу и не хочу?! Тогда что? Ну, считай как хочешь! Потаскуха, б... сука.. Считай как хочешь, а я буду жить так, как могу. Не всем быть такими, как ты.. Не всем! Поняла?! Жанна д’Арк!
Потом, глядя в пол, с видом кающейся блудницы прошептала совсем
тихо:
– Ты.. забываешь.. Он все-таки.. мой первый муж, если разобраться. В прихожей хлопнула дверь.
– Уходят.. – пробормотала Валя, поднимаясь. – Сейчас я..
В гостиной горел свет. Лысого завбазой не было. Обиделся и ушел.
278
Полковник с кошкой тоже собирались. Валя притворно удерживала, но кошка уже вела ухажера в коридор, начала одеваться: «Нет! Нет.. Нам пора..» «Нам»! – подумала я. – Как все, оказывается, просто. «Нам пора».
Кукла Фрося по-прежнему курила, сидя в кресле в той же лихой позе. Иногда она мрачно косилась в сторону. Александр Иваныч, сложась циркулем, мирно спал там на бархатной красной кушетке.
– Чай! Кофе! – возгласил Виктор Павлович, появляясь с двумя никелированными кофейниками. – Сано? Фрося! А где же? Ах, черт.. Ну – ладно. Чай! Кофе! Есть ликер! Валя, родная, стаканчики.. Ликер! Са-но! Да проснись же! Черт! Фрося! Поднимай его.
После кофе я объявила, что пойду в госпиталь.
Но Виктор Павлович и Валя сказали, что я сумасшедшая, и чуть не силой повели спать в ту самую комнатку.. «Для домработниц», – думала я, раздеваясь, сбрасывая этот проклятый военный ремень, эту гимнастерку с погонами.
Я уснула с трудом. То ли от кофе, то ли от непривычного вида комнаты. Тонкий въедливый запах нафталина шел от ковра на диване, где была моя постель. Мешала ли его пружинная горбоватость? Это мне-то, привыкшей спать под открытым небом, в окопах, в траншеях, вообще бог знает где? Не гремит артиллерия, не стучат пулеметы, не гудит и не может гудеть здесь вражеский самолет. Ничего такого. Глубокий тыл. Тишина. Безопасность. Я в родном городе. И все мне здесь чужое, не мое, предоставленное из любезности, а может, и из милости. А скорее всего, не давало спать чувство своей вины, сопричастности всему этому подлому, краденому счастью-веселью, в котором я волей-неволей участвовала, волей-неволей его испортила, а значит, была повинна вдвойне.
Утром ни гостей, ни Виктора Павловича не было. Проспала я долго, и меня за хозяйку провожала Валя. Она ничего не спрашивала, ни о чем не напоминала, только смотрела, как я натягиваю сапоги, одеваюсь перед огромным купеческим зеркалом, поправила мне портупею, завела ремень за
279
хлястик шинели. На широком подзеркальнике, среди статуэток и флаконов с духами, лежала моя ушанка, я потянулась за ней и вдруг увидела граненый хрустальный шар, который лежал рядом. Точно такой шар был у нас до войны. Я играла им с детства и очень любила его. Когда светило солнце, достаточно было поставить шар в его луч, и вся комната тотчас озарялась трехцветными радужными огоньками, а если начать шар крутить, по стенам комнаты бушевала вьюга солнечных зайчиков. Я глядела в этот шар, и весь видимый мир распадался на сотни радужных миров, и, глядя через шар в зеркало, видела сотни моих детских глаз. Шар был волшебный. Мать продала его за хлеб весной сорок второго, кажется, всего за четверть булки. И вот такой шар лежит на подзеркальнике в квартире Виктора Павловича.
– Какой шар! – сказала я, поднимая его. Он был тяжелый, холодил руку. У нашего на одной из граней была щербинка – когда-то я выронила его из рук. Машинально я покрутила шар, и пальцы мои тотчас нашли эту щербину, похожую на раковинку. Это был он – радужный шар моего детства.
Не помню, как захлопнулась дверь, как выбежала я из этого подъезда, из двора, из Банковского переулка...
Через две недели я была на фронте, в Польше. Догоняла свой полк.








