412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Весталка » Текст книги (страница 7)
Весталка
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:56

Текст книги "Весталка"


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

Иногда они куда-нибудь уходили вечером, в кино, в гости, возвращались поздно. Я всегда ждала их, грела самовар, пили чай с разными гастрономовскими вкусностями, которые они приносили: отец любил икру, шпроты, мать – сыр, конфеты, пирожное; сыр оца умела выбрать острый, ломящий десны, со слезинками в сырных дырочках, приносили вкусно пахучей колбасы, нарезанной тонко и ровно на гастрономической машинке. Ох, какая хорошая, какая.. была жизнь.. А ночью, просыпаясь иногда, я слышала из соседней комнаты их счастливый шепот, смех, вздохи и стон кровати.

Вспоминала, как расстались с отцом в последний раз. Провожали его майским утром до конца улицы, где стояли нелепые, покосившиеся ворота без створ. И створы, и забор, когда-то новый, давно растащили на дрова, остались одни ворота, изрезанные надписями, перекошенные, с них лупилась

97



тусклая зеленая краска – наша триумфальная арка. Отец не позволял про-вожать дальше. Обнимал нас и уходил, но все-таки оборачивался еще не раз, оставляя нам свою улыбку..

– У-у-ы-ы-х! – кричал паровоз.

Утром на первой остановке по вагонам передали команду, и мы с Платоновой, Вершининой и Голяковой бежали к продвагону с котелками, подавали их и получали обратно с нежной пахучей пшенной кашей с жиром, щедро разлившимся по краям, кидали в мешок буханки черного хлеба, другие несли термос и госпитальные чайники. В кухонном вагоне заправлял всем рыжий, лучше сказать, оранжевый, котовой масти, карикатурного вида мужчина – повар Степан Анисимович. Как описать рыже-малиновое, без бровей, голое лицо, с толстыми веками и даже будто бы губами в засеве веснушек? Не нахожу сравнения, разве что с готовым, всеми виданным случайно – вот на заборах, на каких-нибудь стенах рисуют как попало круглую рожу, с боков уши, глаза – две точки, рот, во рту зубы – решетка. Это и есть Степан Анисимович. Повар новый, не госпитальный, но все уже знали: работал раньше в ресторане «Ялта». И правда, каша, суп, чай у него были вкусные. Самая обычная пшенка не трещала на зубах, перловая, которую в госпитале и раненые звали дробью, елась как рисовая, чай пахнул чаем, а не вываренным котлом. Прежний повар, еще кой-какая продуктовая, складская челядь на фронт не поехали – опекал всесильный Виктор Павлович. За вкусную еду повара сразу полюбили и будто не замечали его комический вид, да еще в колпаке грибом. Кто придумал поварам такие колпаки? Зачем? Но не раз убеждались в жизни, сколько есть некрасивых мужчин, женщин, и они отнюдь не тяготятся своей внешностью, не ноют, не плачут, и никто тогда этой неказистости их будто не замечает. Важно, видно, самому не печалиться. А плачут полукрасивые и красивенькие..

– Степан Анисимыч! Ну, подбросьте еще черпачок! Какая каша вкусная!

98



– А придешь вечером картошку чистить?

Девчонки-сестры толкались у вагона, хохотали. Иные – вот диво – глазки строили этому старику. Все старше тридцати казались мне тогда стариками.

– На! Не жалко... Подставляй котелок. Давай масла плесну. – Щедро кидал жир маленькой чумичкой. – Можешь и не приходить – раз жадная.. Эшь, какая!

– Как это?

– А все вы, девки-бабы, жадюги..

– Вот еще...

– Конечно... За каждую свою конопушку с мужика стрясти норовите.

я вот ничо не беру! Конопушек-то у меня вона сколь: решетом сеяно!

– Ну ты, Василиса (это Платоновой)! Подставляй котелок. Ух, какая ты добрая! Из деревни, чай? Видать. На ржаном хлебушке, на молочке росла? Гляди не оголодай. Ишь, справная какая... На еще... Корми своих, сама ешь. Ешьте, милые девки. Наводите красоту.. Она у вас вся в одном месте.. сосредоточена.

– В каком? В чем? – «не понимали» сестры.

– Еще растолковывать имя... – грел рыжим взглядом «красное солнышко». Молчал со значением. Улыбка до ушей.

– Как же?

– Вона ваша красота.. С той стороны, пониже спины, где круглея, – ххо-хо...

– Хо-ха-ха..

– Ну, придешь? – глаза полыхали, и верно, кот, не мужик, хоть и старый.

– Ни за что.. Ха-ха-ха.. Вот еще!

– А... Не ходи. В другой раз каши не проси. – У Степана Анисимовича будто и зубы в веснушках. – А вот, девки, анекдот. Приходит, это, женщина к врачу. Ну, такая, в общем, доска, на доске два соска.. Ххо-хо..

99



Вот и жалуется ему. Как бы это, говорит, доктор, мне талею, а то я со всех сторон поглядеть – ровная.. И так, говорит, по неделям ничо не ем, а талии все нету, фигуры, значит. Доктор оглядел ее и пишет рецепт: каши овсяной, каши рисовой, каши пшенной. Принимать три раза в день. По глубокой тарелке.. Она на его: вы, дескать, что?? Смеяться решили надо мной?! А он и говорит: «Что вы, женчина? Тонкая талия, говорит, от широкой задницы.. образуется..» Хо-хо.

Анекдоты эти он, кажется, тут же на ходу изобретал.

Чистить картошку к Степану Анисимовичу все-таки ходили. А возвращаясь на следующей стоянке, сообщали чуть ли не с обидой: действительно, чистили, повар даже и не думал лапать, лезть с приставаниями. Только без удержу сыпал свои случаи, анекдоты, их повторя-ли в вагоне, за обедом, большинство я, конечно, не запомнила, кроме одного, как повару заказали уху из стерлядей высокие начальники, а он сварил куриный бульон, под конец положил туда стерлядь, плеснул сколько-то водки и сам подал на стол. Начальство осталось в диком восторге, записало благодарность, осыпало милостями. Эта куриная уха походила на правду, хоть слышала я о ней потом не раз и не от Степана Анисимовича.

Днем в вагонах появлялся комиссар капитан Дашевич с политруком Семеновым, черным маленьким мужичком, на котором вся военная форма как бы с чужого плеча: ремень криво, худая шея из широкого ворота гимнастерки и большой кадык на этой петушиной шее. Комиссар читал инструкцию по противовоздушной обороне. Семенов показывал листы с силуэтами немецких самолетов, и я, кажется, легко и прочно усвоила, какой самолет пикировщик «Юнкерс-87», какой «хейнкель», какой транспортный «юнкере», какой истребитель «мессершмитт». Самолеты на схемах не казались ни страшными, ни опасными. Никто вроде не думал, что с ними встретится. Ну, «юнкерс» и «юнкерс». 87 и 87. Еще 88. Кажется, у первого не убирались шасси, у второго убирались. «Мессершмитт» хотелось переводить по-детски и перевиром, шептали: «Мистер Шмидт». Ха-ха... А там еще у

100



немцев был какой-то «дорнье» – Борнье... «фокке-вульф». Собачьи названия! Дашевич читал инструкцию скучно, тихим, занудливым голосом; за грохотом колес мы многое не расслышали, ждали только, когда кончит. Надоело. Никто из нас не представлял, что такое ПВО, никто не умел и не собирался стрелять, сбивать эти самолеты, – мы госпиталь, мы под защитой Красного Креста? Комиссар Дашевич участвовал в финской, говорил, у финнов были эти самые «юнкерсы» и что даже летали на них немецкие летчики, но зенитчики наши, самолеты-истребители сбивали их моментально.. Только и всего! Потом, правда, следовало, что делать по тре-воге, как укрываться, какой глубины и формы должна быть «щель для укрытия», как транспортировать и укрывать раненых. Как защищаться от ОВ и виды этих ОВ: капельные, газовые, чем пахнут. Запомнила: иприт пахнет сеном, люизит – гнилыми яблоками. Противогазы нам всем были выданы в день отъезда, кучей висели по крючкам, по стене. Иногда мы дурачились, надевали их, стаскивали друг с друга, шалили, как дети.

Когда поезд останавливался и комиссар с политруком уходили в другой вагон, все облегченно вздыхали, начинали судить и рядить. Я брякнула, что Дашевич похож на Карла Двенадцатого, и сравнение сразу приняли, только почему-то стали звать его просто «двенадцатый» и «наш двенадцатый». Вообще, на второй день в вагоне уже текла обычная женская жизнь, кто-то шушукался, кому-то расчесывали волосы, чаще всего Платоновой, заплетали косы, кто-то писал письма (додумались их выбрасывать на ходу, на полустанках, где поезд шел тише и были люди), я тоже писала, просила мать не беспокоиться. Жива, здорова. Никто уже не плакал, – одна Слепухина сидела на нарах, как немая, и ничем ее не могли разговорить, а Лобаева даже зло рявкнула: «Ну, ты, чо сидишь, квасишься, как мымра? Тоску только наводишь.. Пе-ре-жи-вает она! У меня, может, тоже осталось об ком пере-жи-вать!» Слепухина ничего не ответила.

Впрочем, Лобаева на всех рычала, изощрялась в своих шуточках, даже про смирного Дашевича.

101



– Про «хейнкели» рассказывал, а сам только под подолы и глядел. Вон Альку дак облизал всю глазами! А ты чо его приманиваешь? Думаешь, к себе возьмет? Пригреет! Ишь, расселась. Погоди вот, узнаешь на фронте, какие они кобеля! Тебя-то уж точно не обойдут. Образуют – в первый день... – Было в Лобаевой что-то блатное, тюремное в манере выражаться и во взгляде, в развинченной напоказ походке. О прошлом она никогда не говорила. Однажды я попала вместе с ней в душевую. Было это полгода назад. Лобаева удивила меня липким, прицельным взглядом, которым она будто еще раз раздела меня, уже раздетую. Я мылась, отвернувшись от нее, а когда Зина пошла одеваться, вдруг увидела на ее круглых белых и пухлых ягодицах синюю наколотую бабочку. Когда Лобаева шла, бабочка то складывала, то раскладывала голубоватые крылья.

Мне всегда казалось, что Зина меня не любит, презирает, как презирала она с усмешечкой вроде бы всех. Во взгляде ее словно не иссякал насмешливый вопрос: «Да кто ты такая? Кто ты такой?!» В запале, легко ввязываясь в любую свару и ссору, она действительно начинала с этих слов, могла и грязно, с особым каким-то переверченным смыслом выматериться, могла ткнуть кулаком.

И вторую вагонную ночь я не спала. Лежала, слушала стук колес, ночной крик паровоза. Колеса же будто твердили: убьют – убьют.. убьют – убьют.. убьют – убьют.. Боялась ли я? Нет. Ничего не боялась.. Боятся, может быть, или совсем маленькие, или совсем старые, дорожащие жизнью.. Впрочем, не знаю. Было только нестерпимо чего-то жаль. Жалела мать, отца, прошлую жизнь. Даже недавнюю. Вот проклинала страшную работу в челюстно-лицевой палате, кляла голодуху, рынок, ларек-закусочную, – теперь выходило, и то была вроде бы райская жизнь. Садили картошку, копали землю в своем дворе, я была дома, с матерью. Как она теперь? Мысль и днем не оставляла меня, ночью же становилась невыносимой, жгла каленым угольком. Наверное, она сейчас не спит, ходит по комнате или даже по двору, – когда ей было слишком уж тяжело, мать не могла находиться в

102



комнате, уходила на улицу, и я видела, как она бродит взад и вперед по площади двора, взад и вперед, от ворот до крыльца.

Ее всегда преследовал страх одиночества, и она не умела быть одна, до войны никогда не оставалась, не могла одна спать. Как же она теперь? Я видела сейчас, как мать в короткой рубашке сидит на кровати, похожая на большую толстую девочку, ждет рассвета, с рассветом она засыпала, могла немного уснуть. Как же она теперь будет жить? А я, бывало, на нее сердилась. Считала материну болезнь прихотью. И опять лишь сейчас, ночью, в этом черном вагоне, поняла, что людям таким, как она, живется всегда донельзя трудно, больно, и никуда они не могут уйти, деться от своей души, чувствительности и боли. НИКУДА..

А потом меня мучила уже совсем сумасшедшая мысль: «Что, если все: темный, трясущийся в грохоте вагон, жесткие нары, солома, неприятно долетающее до меня дыхание Лобаевой и даже ВОЙНА – все жуткий, дикий, беспросветный сон, потому что наяву просто не может и не должно быт ь такого, как не может быть людей без лиц, без ног и рук, не может быть челюстно-лицевой, танков, вереницами плывущих убивать и на убой, ничего такого не мо жет быт ь – это сон, кошмар и – надо только вскочить, изо всей силы грохнуться головой о стену, лучше всего о балку, чтоб больнее, – и все это враз исчезнет, как наваждение, исчезнет, и я проснусь наконец в своей комнате, в своей мягкой постели, дома, услышу из соседней комнаты родные голоса матери и отца. Мысль была сумасшедшая, и все-таки я всерьез обдумывала ее, пока не поняла, что если и возможно, то лишь нечто обратное – уснуть и все это светлое увидеть

ощутить во сне.

спать не могла. Болели бока, ныли руки, в вагоне гуляли сквозняки. Тогда я встала, приоткатила дверь. Запредельная ночь была над сумрачными равнинами и лесами, нигде ни огонька. Ручкой вниз висела Медведица. Хороводом призраков мельтешил и бежал от поезда ближний лес, а дальше под равнодушно-спокойной тьмой было само молчание. Может быть, в этот

103



момент я почувствовала все бесконечное, неохватное, не подвластное никому безучастие природы. Может быть... Хотя и не верила, не могла поверить до конца и сейчас в ее безразличие к нам, к нашей судьбе и сущности. Приглядевшись, я обнаружила над бегущим лесом едва-едва прочеркнутый месяц. Такого тонкого, слабого месяца я не видела никогда. Он был как начало чьей-то жизни, судьбы. Теперь месяц двигался вместе с поездом, и тусклая красная звездочка гналась за ним – не могла догнать. Мне подумалось, что это, наверное, Марс. Он был неведом мне, я только знала, что он красный. И еще знала: это планета. А Марс – бог войны. Звездоч-ка была в самом деле воспаленная, зловещая, как выпавший уголь. Я подумала – вдруг и там, на этом Мар се, идет такая же всемирно жестокая война: мыслящие существа грызут, истребляют друг друга ради неясного, оголтелого желания захватывать, подчинять, утверждать господство, а может быть, просто упиваться по-злодейски чьим-то горем и чьим-то страданием? Красная звездочка мерцала, будто там вспыхивал, притухал и опять накалялся-горел всепланетный пожар. Да, ее не зря окрестили именем бога войны.. Может быть, все это я думала не так и не столь определенно. Может быть. Но уже тогда, двигаясь в стучащем вагоне, в длинном эшелоне, навстречу войн е, осязала: война – преступление, может быть, самое тяжкое, какое способен совершить человек, и самый большой преступник тот, кто ее начал, благословил, преступник, в миллионы раз больший, чем жалкий душегуб, кто такой вот, едва месячной, ночью выходил на дорогу с шиповатым кистенем, с топором за опояской..

Глухо качало. Кренило на поворотах. И все тем же хороводом призраков перебегали в едва видном свете месяца березы и сосны – вели свои тайные ночные игры, тоскливым басом вопил и стенал впереди всезнающий паровоз ФД, будто изнемогал от крика.

Э-э-э-ху-ы-ы-ы... А дальше слышалось его учащенное, торопливое дыхание.

Окаменелая, холодная от ветра, с мокрым лицом – я не замечала, что

104



плакала, – легла на нары, заползла поглубже, шелестя и хрустя соломой, укладывалась, укрывалась шинелью. Слышался злой шепот Лобаевой: «Чего шляешься? Прижми задницу – и спи!» Сама она спала еще хуже меня, вставала по десять раз за ночь. Говорила всем – простыла на погрузке, мучается циститом. Но сестры на ушко еще в госпитале передавали, что Лобаева «привезла» с фронта и никак не может разделаться, а может, добавляет по гулянкам. У Зины везде были какие-то подруги, с которыми она, плача, лобзалась на перроне. Кто их сюда пустил, как – непонятно. Я не любила Лобаеву с ее вывернутым ртом, прилипчивыми глазами. Я часто ощущала на себе этот жадный взгляд, не могла его понять. Лобаеву вообще понять трудно: то всем хамит, ругается, кроет матом, то вдруг добрее доброй, и все: на, возьми – ничего не жаль. Говорили, детдомовка. Да мало ли что.. Вот однажды подошла ко мне – я стояла в коридоре у окна, еще там, в госпитале, – ни с того ни с сего, крепко обняв, погладила со словами: «Какой у тебя задок кругленький!» Уставилась на нее. Она улыбалась, сжав зубы, змеиной улыбкой, оглядела с ног до головы и ушла. Еще помню, встретив в вестибюле, на лестнице, останавливала, звала «на вечерок», обещала с кем-то «познакомить». Меня она почему-то звала то «Мура», то «Кошечка».

Совсем уже засыпала, когда услышала скрежет сдвинутой двери. В проеме смутный силуэт. Кто? Скорее всего, Слепухина. Поезд шел, должно быть, по какой-то насыпи перед рекой, передние вагоны уже грохотали по мосту, когда силуэт с тонким криком перевесился через балку, исчез..

– Де-воч-ки-и! – закричала я, взлетая с нар. Подскочили к двери.

Далеко внизу что-то все еще падало, катилось, явно разбитое, неживое.. Это была Слепухина.

Наутро все узнали новое слово «чепе». Его назойливо повторяли по эшелону. В вагон явился сам начальник госпиталя подполковник Неверов,

105



комиссар Дашевич, начмед Оганесян, какой-то еще неизвестный лейтенант с планшеткой. Нас опрашивали и словно судили. Растерянно тряслась Вера Федоровна: «Ой, что это? Как она могла! Как это?!» Капитан Дашевич произнес обвинительную речь. Она у него как-то не получалась. Мирный, добрый, спокойный человек, он не умел обвинять, хотя слова были: «Не воспитали! Недоглядели! Проявили политическую близорукость!» Зато начальник грозно дополнял, блестел очками, стучал по ящику. Глаза за толстыми линзами очков казались сырыми, угрожающе огромными: «Прошляпили! Не увидели дезертира! Неизгладимый позор для всей части! Черное пятно на весь персонал!»

Перепуганные, изруганные, стояли навытяжку. Никто не оправдывался. В самом деле, видимо, «недоглядели», «не воспитали». Не смолчала только Лобаева.

– А вы, товарищ начальник, может, зря Слепухину завинили! – брякнула она, когда Неверов остановился набрать новую порцию обвинений.

– Что такое?!

– Говорю, может, она просто с катушек слетела.. А вы..

– Защищаете дезертира!!

– Никакой она, Слепухина, не дезертир. Дезертиры готовятся к побегу. Может, сухари сушат.. То-се... А она – вон, шинель валяется, все тряпки тут...

– Старший сержант Лобаева! Это уже слишком! Стыдно вас слушать..

– А что? Товарищ подполковник, и мне, может, приходила такая мысль.. Брошусь вот под откос, и все. Не майся.. Только мне не восемнадцать. Я на фронте была. Тормоза есть. А у Слепухиной, может, не было.. Или просто лопну л тормоз. По-вашему, не бывает такое?

Комиссар Дашевич, забывшись, сочувственно кивал. Начальник кипятился:

– За такие слова вас!..

– А чо я? Я правду сказала..

106



Правда Лобаевой не помогла никому. Следствием «побега» Слепухиной был грозный приказ. Веру Федоровну предупредили, что разжалуют в рядовые. Нам всем по строгому выговору. Вагоны на ночь было приказано запирать снаружи. Чуть не целый день у нас сидел тот незнакомый лейтенант, скучно, дотошно расспрашивал всех о Слепухиной, писал какие-то бумаги, подложив планшетку, ненадолго исчезал на очередной остановке, являлся снова.

– Посеять даже не дает особотделец-то, – ерничала Лобаева. – Такой весь из себя, ханурик. Не подступись.

Лейтенант был впрямь каменный, закрытый, на замок. Не улыбался, не отвечал на наши женские шуточки-подходы, на развязно-прямые, с издевочкой вопросы Лобаевой: «А вы женаты? А сколько у вас детей?»

Мы стеснялись этого угрюмого парня с оловянным взглядом большой рыбы – сома не сома, акулы не акулы, но рыбы.

Ночью теперь было некуда выплеснуть даже это проклятое ведро. Им пахло до утра. Все возмущались, пробовали жаловаться Дашевичу. Он только разводил руками, еще больше становился похожим на Карла Двенадцатого, говорил, приказ в армии не обсуждается, а он, комиссар, не может отменить. Запирали наш вагон солдаты из эшелона, которыми командовал капитан в синеверхой фуражке. Наверное, наш начальник с ним поладил.

Утром следующего дня, когда несли котелки с кашей, я получше разглядела этого человека. Капитан в своих неснимаемых ремнях, с наганом в милицейской кобуре, прохаживался вдоль состава. Утомленное лицо никогда не высыпающегося человека, жесткое, несколько лоснящееся постным блеском, худое, со впалыми глазами, с запавшими в прямую черту губами, отчего подбородок сильно выдавался, будто капитан все время обиженно досадовал или что-то напряженно соображал, но скорее досадовал. Все бы ничего, если бы не уши, они были отогнутые вперед, противно слушающие. По всему виду он был из заядлых вояк. Давно кадровый. Может,

107



служил с рядовых. Командовал резким, привычным к командам старшинским голосом: «Ппээ-ва-гонам!» И еще чем-то напоминал он мне прибывших в госпиталь в прошлом году четырех раненых пограничников. Они отличались от обычных бойцов худыми, остроскулыми, сугубо военными лицами. Фамилия капитана – Полещук. Фамилию узнали на другой день от красноармейцев его батальона, которые все старались хоть как-нибудь пообщаться с нами, сестрами, – не по этой ли причине он бродил на стыке наших эшелонов, явно препятствуя такому общению. Меня он тоже изучал, нет-нет и зыркнет, я чувствовала его взгляд спиной, и всегда мне казалось, что у капитана должны в этот момент шевелиться уши, как у сторожевой овчарки.

От бойцов батальона узнали: вернее всего направляемся в Сталинград. Действительно, до Москвы не добрались. Поезд свернул на одноколейку, потом еще и еще, и все наконец поняли: едем на юг. Новость обсуждали. У кого-то нашлась карта. Когда проехали Михайлов и Мичуринск – стало ясно: к Сталинграду – больше некуда. Из бойцов эшелона кто-то сказал, что выгружаться будем на Филоново или за Волгой, потому что немцы разбомбили все станции к северу от Сталинграда километров на сто, может, и больше. Но доехать и до этого Филоново не пришлось...

X

Ночью вдруг проснулась от толчка. Кто-то свалился с нар. Кто-то ударился головой. Впереди с истошной безнадежностью выл наш ФД.

– Девки! Тревога! Воздушная тревога! – кричала в темноте Лобаева.

вагоне как в ящике. Тьма. Ничего не видно. Скакали с нар, сшибались, падали, хватали шинели, путались в них... Так же неожиданно, как встал, поезд рванулся, и мы покатились друг на друга. Эшелон летел, набирая скорость, а над нами и где-то сбоку послышался прерывистый ноющий гул самолетов. Он приближался, приближался..

108



– Бомбить будут! – причитала Лобаева. – Девки! Спасайся! Дверь! Дверь вышибай!! – Она оказалась рядом со мной, рванула за руку, толкала к двери.

– Молчи ты! Чего паникуешь! Может, наши?! – крикнула я, вырываясь.

– Это наши, девочки! Наши! – кричала Вера Федоровна.

– Конечно, наши...

– До Сталинграда далеко!

– Наши!

– Да заткнитесь вы, мать вашу... дуры! Немцы это! Пикировщики! Слышу я! Будь все проклято! Счас начнет. Бомбить будут!! Дверь!! – Лобаева колотила ногами, хрипела.

Сбившись в кучу, держась друг за друга, прислушивались к нудному, уже нависшему гулу. Эшелон мчал на всех парах и вдруг опять начал тормозить так резко, безудержно, что мы снова кучей покатились на стену. Трещало дерево. Паровоз вопил – дикое раненое существо. Он задыхался, изнемогал от крика. Предупреждал и вдруг умолк, потерялся в грохоте. В реденькую синеву единственного окошечка вверху ворвался с воем врастающий в уши свист. Удар!!! И новый свист. Всплески света в окошечко. Гул самолетов точно накрыл нас. А через секунду все вздрогнуло, дернулось, прыгнуло от грохота. Лопалось дерево, металл, воздух...

– Девочки! Караул!! Налет!! Бомбя-ят!! – с визгом кричала Вера Федоровна. – Кара-у-у-у... Спа-си-те-е-е!

Наступая друг на друга, мы бились в дверь, кричали, расшибали кулаки. Кому-то удалось выколотить доску, но что доска – кто-то лез в окошечко, кажется, застрял. И эшелон и вагон дергались, как живые, впереди, справа и слева свистело, выло, грохотало, гудело.

Стучали чем могли. Кричали. Кто-то рыдал: «Да откройте же! От-крой-те-е!! Ма-а-ама-а!!»

Нас не слышал никто. А по эшелону молотили гигантским цепом, что-

109



то с треском рушилось, рвалось. Слышались крики, словно по живому рубили топором, так кричат горящие заживо. Плеснуло огнем. Два удара в дверь. Отпрянули. Дверь вдруг сдвинулась. В горящем проеме багровый силуэт. Кто-то узнал: «Повар! Степан Анисимович!»

– Жи-вы? Девки? Беги-и-и! Бе-ги-и!! – страшно крикнул он, как-то странно приседая, метнулся к другому вагону. Исчез.

И когда мы кубарем, кто как мог и успел, валились на жесткую насыпь, расшибая колени и локти, над нами возник тот же вжимающий в землю свист. Помню.. Я помню, как кинулась под откос, взрыв и там достал меня, великаньей лапой двинуло в спину и по затылку. Я оглохла, ослепла, показалось – нет головы! А когда зрение вернулось, не увидела ни соседнего, ни нашего вагона, их будто сдуло, не то сбросило и развалило по ту сторону низкой насыпи. По другую сторону вставали облака земли и огня. Огонь вспыхивал едко и ярко. И так же ярко, как на показном пожаре, пластало пламенем передние вагоны, не вагоны – костры.

Показалось: налет кончился и – тишина. Я стояла на коленях, будто молилась, зажимала рот и нос – ручьем текло – и, вытираясь, не могла вытереть залитые кровью руки. В голове вдруг что-то щелкнуло, точно включилось, я услышала хряский гул пламени, крики, храпящий гром самолетов, который отходил за насыпь. Дернула головой, переводя взгляд, и увидела почти рядом Платонову – свернута, запрокинута голова, задрано согнутое колено; по неестественной позе, ко всему уже безучастной, по оторванной косе, разваленной, перелитой кровью, поняла: Аля убита. Наповал. И еще одна девочка-сестра. И еще, еще! Лежали дальше.

– Вон они! Вон они!! – закричала, приподнимаясь и падая, какая-то женщина.

На красном от зари и огня небе снижались со стремительно навевающим рокотом черные распластанные кресты. Свист и грохот накрыл меня. Валилась земля, камни, мгла.. Дунуло паленым ветром, обжигая руки.

– Ма-ма-а-а!! – кажется, кричала я и бросилась прочь от насыпи, от

110



эшелона, отбежав сколько-то, упала, наверное, инстинктивно, потому что новая волна крестов была уже над головой. Где-то там, наверху, они опрокидывались, сваливали свой ужасный воющий стон и свист прямо на меня. Земля прыгала, будто я прижималась к скачущей лошади. Все сливалось в обвальный грохот, а когда я, не знаю даже как, на долю секунды поднимала голову, видела, как по насыпи вставали дыбом горящие вагоны, взлетали, как лестницы, рельсы, спичками летели шпалы. По рукам, по спине било, обсыпало, и, закрыв голову, вжимаясь в землю кровяным лицом, сводя плечи, я только ждала: вот сейчас, сейчас.. СЕЙ-ЧА-А-А-АС!!

Гул самолетов опять ушел, я снова поднялась, безумно глядела на остатки эшелона. В лицо ударило горячей пылью, дымом, землей, перехватывало, заткнуло дыхание. Гром самолетов перекатывался где-то близко. «Как быть? Куда бежать? Где все?» – это я сейчас задаю вопросы, тогда был один инстинкт – к людям! Только бы к людям! К живым.. Впереди, вдали от насыпи, ходил по небу голубой луч. Чудились остатки черных строений. Там же примерещились силуэты людей. И уже не размышляя ни о чем, я вскочила, бросилась туда сломя голову. Была без шинели, в гимнастерке, в одном сапоге, в разорванной юбке. «Неужели все погибли? Неужели все... Неужели все.. Все-е?? Неужели все.. – кажется, это твердила или причитала на бегу. – Неужели все.. Неужели все... Неужели все??»

Я бежала к людям, а гул самолетов опять заворачивал, откуда-то возник, приблизился. Это придало мне силы, я бежала так, как не бегала, не могла бегать никогда. Мне казалось, за мной гонится сама смерть, и я успела, выскочила к этим людям, увидела – солдаты, НАШИ, в касках, в шинелях, они суетились у трех маленьких тонкостволых пушек и большого нелепого пулемета на какой-то карусели. У пулемета были четыре толстых, в ряд, ствола. Все они молчали. Неподалеку свернутая взрывом еще одна пушка.

Никто не глядел на меня. Не замечал. Пушки крутились, выцеливая стволами небо. Я слышала, но не понимала команды. Гул самолетов глушил.

111



И вдруг все пушки заблестели огнем, задергались с сухим грохотом, кивая стволами.

– По пикировщикам!! – поняла я наконец слова. И тотчас заблестела огнем, страшно загрохотала пулеметная стойка, у которой крутились трое-четверо солдат. Я упала, закрылась ладонями. Но вид стреляющих пушек, их частый грохот и гул пулеметной стойки будто отрезвили меня. Лежа на земле, держась за голову, я стала смотреть в небо. Видела, как черные самолеты сворачивали в сторону, уходили вбок, ни один из них не падал, не шел к земле, хотя пушки стучали наперебой, в облаках прыгали желто-белые росчерки. Самолеты явно удалялись.

– Отбой! – слышалась команда.

Спотыкаясь о груды звякающих гильз, меня окружили красноармейцы.

– Откуда? Кто такая? С эшелона? – меня спрашивали, а я молчала, зажимаясь, глядела и ничего не могла понять: солдаты-то, солдаты, в касках, в шинелях, но это были не мужчины, а девушки, женщины.

Тогда я еще не знала, что по дальним станциям, на обороне в глубинке, на подвижных батареях часто стояли женские зенитные дивизионы и женские расчеты на малокалиберных пушках.

Молчала, таращилась на странных солдат.

– Девочки!! Косорукова, Щапова, поднимите ее! В блиндаж.. Перевяжите, умойте. Кажется, она ранена или контужена. Вся в крови.. – Подошел командир. Был в каске, надетой на бинты. Лицо я видела плохо, что-то черное, будто грачиное.

– Ранена? – спросил он, наклоняясь надо мной.

Мотала головой.

– Что молчите? Как вас? – У него были черные брови из-под бинтов. Глаза показались татарскими.

– Нет.. Кажется.. Нет.. – бормотала я, пытаясь сцепить свою разорванную кровяную юбку. Вот уставился..

– Ведите! Ведите! – приказал он и отвернулся,

112



– Встать можешь? – Девчонки-солдаты помогли мне, взяв под руки. Повели за позицию к подобию норы из шпал, укрытых дерном. Светало. Ноги меня не слушались, и вот стыд – была вся мокрая..

В землянке помогли умыться, руки у меня тряслись, все было в ссадинах, колени разбиты. Мазали йодом, перевязали, дали белье. Потом посадили к столу. Голова сильно болела, кружилась, поташнивало. Пришел тот командир, лейтенант. Я попыталась встать, он велел сидеть и быстро стал спрашивать: кто я, откуда. Объяснила с трудом, через боль, путалась, косноязычила, в конце концов подала ему свой пластмассовый медальон, к счастью, был в кармане гимнастерки, документы остались в шинели.

Потом те же девушки накормили меня, показали, где лечь, укрыли шинелями. Сразу провалилась, как в обморок, в оглушающий, больной, беспокойный сон. Проснулась. Вскочила в темноте. Не могла понять, где я и даже кто я. Едва пришла в себя. Помогли те же девушки, которые кормили и перевязывали. Все тело у меня ныло, голова кружилась. Катя и Соня – так звали зенитчиц – сказали, что спала больше суток, кричала, вскакивала. А я ничего не помню, кроме какого-то качания. Катя и Соня качались передо мной вверх и вниз. Вверх и вниз качался котелок на столе, фонарь «летучая мышь», стены землянки. Потом все стало кружиться, поворачиваться.. Понемногу отошло. Я выбралась из землянки. Вздрогнула, озираясь. Холодная, пустая степь кругом, бурые, горелые постройки станции – больше ничего. Вдали, где железная дорога, еще стелило дымом, чадило и горело. Наш эшелон. Виднелся остов паровоза и два-три перекореженных вагона.

Худой, черноскулый, закопченный дымом лейтенант стоял неподалеку, смотрел в бинокль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю