
Текст книги "Весталка"
Автор книги: Николай Никонов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ЖЕНЩИНА И ВОЙНА
Женщина и Война. Несовместимость этих понятий как будто очевидна, хотя если взять даже не историю человечества, а события более близкие, отстоящие всего на полвека с небольшим, можно отметить совершенно ясно: самая тяжелая минувшая война не обошла женщину, и не только в прямом
1
смысле – заставила воевать, быть снайпером, телефонисткой, радисткой, разведчицей, партизанкой, даже механиком-водителем танка, летчиком-истребителем и штурмовиком, зенитчицей, не говоря уж про медицину, – везде на войне была женщина, часто наравне с мужчиной, а иногда и превосходя его по терпению, упорству, молчаливому страданию. Для меня, очевидца той войны, даже начальный зрительный образ совмещался с плакатами, где была изображена ЖЕНЩИНА: «РОДИНА-МАТЬ ЗОВЕТ!» или «ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ ДЛЯ ФРОНТА?» Плакаты эти, наверное, памятны всем, пережившим войну. И все-таки несовместимость ЖЕНЩИНЫ, существа, рождающего ЖИЗНЬ, и конкретно-убийственного понятия война не могло быть признано нормальным человеческим сознанием, нормальным восприятием, если человек действительно Хомо сапиенс, а не бесчувственный чурбан с глазами. И тем не менее, помню, когда я работал над романом «Весталка», я столкнулся с вопиющим общественным непониманием упомянутого выше парадокса. В «Весталке» я писал о женщине и войне, но главным образом, не с позиций описания военных эпизодов и событий, хотя без них роман невозможен, а о той губительной сверхсущности, какую содержит и несет в себе человечеству война, калечащая людей не только физически, но и духовно. При этом я отрицаю понятие «пацифизм», ибо в данном случае он не подходил для войны не без права называвшейся Отечественной. Главная мысль, которую я разделяю и поддерживаю, четко усматривается сегодня: «Человечество будущего XXI века должно исключить войну из своего „обихода“. Оно должно, обязательно должно научиться жить без войн и желательно также без „революций“.
Беру не себя смелость утверждать, что сверхзадача романа «Весталка» о женщине на войне подчинена той же цели и подчеркивает ее главную организующую идею. Но раз уж я коснулся изображения войны, незамедлительно встала передо мной и проблема ПРАВДЫ, особенно трудная в тех условиях – торжества тогдашнего «социалистического реализма», где количество разного рода благонамеренной лжи и
2
замалчивания ужаса и горя военного времени стараниями разного рода ханжей, историков и критиков-баснописцев превышало всякую меру.
Сказанное не значит, что о войне совсем не было правдивых книг, они «просачивались», пробивались, их-то в первую очередь и выбирал читающий народ, будь то воспоминания Жукова, книги Тендрякова, Некрасова, Горбатова, в какой-то мере Симонова... Но сколько же появилось, спустя годы, бодренькой полуправды, той набившей уже оскомину «штамповки», где задействованы словно одни и те же, кочующие из книги в книгу лихие разведчики, мудрые «комбаты», рядовые, так скажем, «под Васю Теркина» и, конечно, медсестры с именем Маруся, главное дело которой на передовой будто бы только любить и стать любимой, а там, через весь роман, повесть ли, скажем уж штампом, красной нитью счастливая любовь и под салют Победы веселая свадьба с приданым.
Может быть, так и было... бывало... Случайности нередко именуются счастливыми. Но это ли главное содержание слова ВОЙНА, где мне, пережившему, слышится главным образом ее первый корневой слог. И это даже не вой снаряда, минного осколка, а тот безумный и потрясающий крик ЖЕНЩИНЫ, матери, получившей похоронную на сына (кстати, уж никто тогда не называл эти страшные серые бумажки сокращенно-пренебрежительно на манер «тушенка»), жены, ставшей вдруг вдовой. Я сознательно не беру здесь слово «плач». Не то слово. Плачем можно назвать ведь и голос собаки, неисповедимым звериным чутьем вдруг узнавшей, что нет и не будет уже никогда ее любимого хозяина, которого каждый день лаем и визгом встречала она у ворот и провожала взглядом, полным любви и бесконечной преданности. Не продолжаю.
Бодряческая литература о войне напоминает те письма с фронта и на фронт, где живая и больная человеческая мысль и душа словно вымарывалась чьей-то сверхбдительной рукой и получалось трафаретное: «Бьем проклятых фрицев…» и в ответ нечто такое же: «Все хорошо, лучше не бывает». Впрочем, зачем трогать письма. Они-то, как и люди их писавшие,
3
не виноваты, виновато время и те лгуны, что еще не так давно в серьезных вроде статьях доказывали, что и вся Отечественная была выиграна на «Малой земле».
Автору же этой статьи пришлось выдержать буквально бой с теми, кто доказывал, как славно было воевать и все, вплоть до госпитальных нянек и техничек, были, оказывается, героинями. Война в сущности своей самая высшая несправедливость. Лучшие ее герои хорошо если вернулись живыми, пусть и калеками. И было им все: забытые заслуги, открывающиеся раны, неврученные награды.. Впрочем, были награды и незаслуженные. Были. Было все, и во имя правды войны сегодня особенно нет нужды полировать прошлое, пудрить его и закрашивать розовой краской, вещая молодым и невоевавшим, как хорошо, геройски славно было «драться с фрицами», а потом еще сетовать: не слушает, мол, молодежь или слушает с показным вниманием, которое до порога.
Столкновение понятий «война» и «женщина», может быть, исподволь и вело меня к написанию романа. Работая в подвалах библиотек и хранилищ, я лишний раз убеждался, что куцую правду войны и там изымали подчас чьи-то прилежные приказные ножницы. Даже страшный день 22 июня не пощажен. А кстати, кто читал «Ультиматум Германии об объявлении войны»? Он не опубликован и по сей день. Но правда минувшей войны всюду опрокидывала бодрую политуру, звала к справедливости изображения.
Повторю, что сам видел и горько пережил войну. Я встретил ее десятилетним мальчиком, а в 45-м мне шел пятнадцатый год, и в нашей мужской школе не было десятого класса. Вместо десятого – фронт.
Войну я пережил, и не случись этого, возможно, не имел бы морального права писать о ней. Война и сейчас с ее госпиталями, воздушными тревогами, затемнением, карточками, голодом, дистрофией и цынгой, вареной лебедой, керосиновыми коптилками, бесконечными раздумьями, что там, на фронте, стоит во мне и сейчас тяжелым отстоем, дополненным тем, что довелось и случилось узнать.
4
О войне нужно знать правду, правду и только ПРАВДУ. Это я и пытался сделать, отбирая верное и отбрасывая то, что внушало хоть какое-то сомнение. И если удалось мне показать тех девушек, что, пройдя войну, непорочно служили богине Родины и домашнего очага Весте, это не снимает главного вопроса: совместима ли Война и правомерно ли в ней участие ЖЕНЩИНЫ?
В меру своих сил я постарался показать в образе «весталки» Одинцовой, как женщина может противостоять войне, может подняться над ней, вопреки обстоятельствам, остаться личностью и женщиной, сохранить свою честь, не ступить на стезю благополучного и спасительного приспособленчества или порока. А такие примеры были и нашли отражение в романе.
Вот и сейчас, спустя десятилетия хочется вспомнить героизм женщины, поставленной лицом к лицу с ВОЙНОЙ. Вспомнить, чтоб еще и еще задуматься: не пора ли совершенствующемуся убрать и изгнать из обихода страшное это и бесчеловечное понятие ВОЙНА. И как самое противостоящее напоминание о ней воздвигнуть памятник женщине, символу ЖИЗНИ, нет, не с винтовкой на плече, не со снарядом в руках (да, и этим занимались женщины, стоя у станков, трудясь на полях, катая желтые госпитальные бинты и просто перегорая в нервном потрясении, ожидая тех, кто уже никогда не придет), воздвигнуть памятник женщине, стоящей на поверженном чудище с именем «война».
Такой памятник был бы, наверное, не менее величавым, чем фигура воина – спасителя жизни, – так подсказал мне, а, может быть, и скульпторам один из инициаторов выпуска этой книги.
КНИГА ПЕРВАЯ
Автобуса не было, и народ столпился на остановке, на скамьях около
5
въездной площадки. Женщины с детьми, старухи с кошелками, сумками, сетками, где сваленным натюрмортом гляделись бутылка молока, при-тиснутая красными помидорами, глянцевый перец, пучок небрежно согнутого укропа. Пенсионер в летней шляпе с огромным узбеком-арбузом в сетке, на который он то поглядывал с сомнением, то приподнимал, как бы пробуя вес, то осторожно опускал и придерживал, как тяжесть, готовую взорваться. Арбуз тревожил душу владельца, и все отражалось на уныло-хмуром, удлиненном и резком лице пенсионера: купил сгоряча этакую «дуру», истратил деньги, а он вдруг – белый, невкусный, как кочерыга. И тяжеленный..1 Да вдруг лифт еще не работает.. Пенсионер явно был из отставных служивых, из тех, кто хлебнул жизни, воевал, командовал, был, вероятно, и крут, и жесток, и даже сейчас, когда время осадило, морщины и немощи съели прошлое, сделали человека мирным, как его шляпа, как садоводный этот загар на носу и лбу, по впалым щекам, от неизбывной военной выправки что-то осталось, проглядывало и говорило в дополнение к широкой орденской колодке с цветной рябью ленточек и к давнему, когда-то бугристому, а теперь глянцево-гладкому шраму, точно проведенному утюгом поперек морщин на пенсионерском лбу. Живы были и глаза этого пожилого мужчины, чтобы не сказать – старика. Уже порядком обезличенные временем, водянисто-кисельные, они все-таки прицельно трогали женщин, пробегали без остановки по старухам и снова с ожиданием высматривали из-под шляпы даль улицы.
Не было автобуса. И толпа уже переполнялась раздраженным томлением, готовым выйти из берегов.
Прошел под лавками хмурый, облезлый к осени кот. Кот был стар, равнодушен, открыто презирал толпящихся двуногих всем своим мужским, не теряющим веры хладнокровием. Он хромал на переднюю лапу – был бит, дран, царапан, палевая шерсть на боках отвисала, был бездомен, несчастен, по крайней мере, казался таким, если б не взгляд, по-котовому дерзкий,
1 В ряде случаев автор употребляет в романе двуточие – там, где традиционное многоточие кажется
6
выдающий решительную, опасливую и непреклонную натуру.
Этим взглядом кот и нацелился вдруг на невысокую женщину, что стояла несколько поодаль у края дороги, не доходя на шаг до забрызганного грязью поребрика. В нагло-зеленом котовом взоре мелькнуло нечто раздумчивое. Приостановившись, кот изменил маршрут, вышел из-под скамейки и, не таясь, направился к женщине, остановился у полноватых ее ног в светлых чулках, в коротких ботинках-ботиках на полувысоком каблуке. Такие ботики на полувысоком носят чаще женщины-одиночки, не желающие сдаваться возрасту и потому, возможно, долго сохраняющие неведомую замужним однолеткам независимую статность. Кот дважды повел носом. Он явно ждал, что его заметят, быть может, инстинктом животного угадывал в этой женщине какую-то особую душу. И женщина тотчас заметила его и поняла, как он голоден, потому что открыла свою сумку, вытащила завернутый в бумагу бутерброд с колбасой и, отломив половину, положила ее перед котом. Кот, галантно задрав хвост, изобразил благодарность, взглянул на женщину и стал есть с той осторожной жадностью, с какой едят только кошки и донельзя воспитанные голодные люди. Женщина глядела на кота. Она даже отступила еще от поребрика легким, почти танцевальным шагом. Без сомнения, это была одиночка: семейные женщины имеют обычно другое оперение.
Вдруг кот отскочил. Рядом с поребриком визгнула, зашуршала, останавливаясь, черная в голубых сполохах новая «Волга». Задняя дверка машины раскрылась, из нее довольно неловко выставилась полная женская нога в черном прозрачном чулке, а за ногой выбралась и вся женщина – грузная, крупная, немолодая, в блестящем, облегающем крутые формы платье зеленого трикотина. Женщина была ярко подкрашена, в прошлом брюнетка, из разряда вызывающе красивых плотской, бесовской красотой, увялой теперь до степени той благопристойности, через которую она, красота, просвечивает былой и вульгарной истиной. На секунду женщина
излишне многозначительным.
7
приостановилась, не отрываясь от дверки машины, и, чуть прикусив полную, в шоколадной помаде губу, смотрела на ту невысокую в голубоватом плащике, что стояла поблизости. Женщина как бы сомневалась или догадывалась о чем-то. Но вот на лице ее обозначилась уверенность, она захлопнула дверку машины, не то позвала, не то крикнула:
– Лида? Лида?!
Женщина в голубом плащике, погруженная в свое ожидание, испуганно-недоуменно подняла взгляд. Она не узнавала какое-то мгновение. Всего мгновение, потому что через секунду взгляд ее озарился и заблестел.
– Валя?! – так же полудогадливо вырвалось у нее. И обе двинулись навстречу друг другу, охваченные уже чем-то тянущим, дальним, неведомым тем людям, что стояли на остановке и смотрели на них. Женщины обнялись, прижимаясь щеками, целуясь, как целуются сестры или родные после долгой разлуки, всхлипывая и вытирая слезы.
Женщины отошли в сторону, потому что автобус наконец появился и как будто сдвинул их, сдул, отделяя от прихлынувшей толпы. Но и когда он ушел, женщины все стояли, разглядывая друг друга через слезы, через что-то большее, чем простое любопытство давно не встречавшихся, хоть некогда дружных знакомых.
– Ну, Лидка! Я же тебя сразу узнала! На ходу! Из машины. Заворачивали медленно, и я вижу: стоишь ты. Ты?! Это как в сказке! Я тебя сразу узнала. Ты будто не меняешься и как сорок лет назад... Сорок! Понимаешь ты... Нет, тридцать девять.. Ну, что там! Сорок лет! И ты так сохранилась.. Лицо.. Фигура.. Даже седины нет. Мало. Незаметно. А я уж крашусь, крашусь.. Ничего не помогает. Старуха стала.. Лидка, ну, как ты? Где? Как живешь?– всхлипывая и несколько в нос говорила полная.
– А ты?– вопросом ответила светловолосая, улыбаясь и тоже стряхивая слезы. – Ты как вишня.. И осенью цветешь.
– Я.. Да вот, знаешь, домохозяйка. Возраст. Да и дети.. Дважды бабушка. Сын. Дочь. Оба женаты. Сын уже второй раз успел. Не везет ему..
8
Да и сам – золото самоварное. Гуляка. Пьет.. А-а.. – потрясла крашеной коричневой сединой. Задрожали щеки, и, может быть, посыпалась пудра. – Ой, я тебя выпачкала. В помаде.. Дай уберу.. – щелкнула сумкой, достала надушенный платок, провела ей по щеке, вытерлась сама. – Наверно, и я.. – Достала зеркальце. – Боже! Лидка, что ты молчишь.. На кого я.. Ресницы потекли! Держи сумку.. – начала стирать тушь, лишь размазала, втерла в морщины, глаза сделались несчастно старыми. – Ужас! Ой! Ну, ладно.. Дома.. А ты не красишься? Нет? У тебя химическая?
– Никакой..
– Ну диво.. И все-таки кто ты? Где? Не молчи!
– Сестра, – ответила невысокая. – Все там же, сестра милосердия,
– усмехнулась.
– Неужели до сих пор?
– До сих пор.. Работаю в госпитале инвалидов. Патронажной сестрой..
– Но ведь ты же должна быть давно на пенсии? Фронтовичка! – Брюнетка круглила запачканные тушью ресницы.
– Должна.. Но.. Не хочу быть пенсионеркой..
– Узнаю тебя.. Это ты, ты..
– Конечно – я.
– Ну, а семья? Личная жизнь..
– …
– У тебя не сложилась? Неужели одна?
– Сложилась.. Есть дочь. Сын.. – она не договорила.
– Так ты все-таки замужем?
– Нет.
– Разошлись?
– Нет.
– Ничего не понимаю.
– И не надо понимать.
– Ты вдова?
9
– Нет.
– Господи.. Но как же?
– А так.. Спроси что-нибудь полегче.
– Да-да.. Прости.. Наверное, я..
Светловолосая отрицательно и, как могло показаться со стороны, горьковато качнула головой. Луч низкого солнца из-за крыши пал ей на лицо, и стало видно, если глянуть близко и пристально, что женщина немолода, с морщинами у переносья, как у людей, привыкших к частой сладости или постоянной боли. И это же было у нее в глазах, похожих на отраженное в них небо теплого городского сентября, где голубизна отошедшего лета еще спорила с осенней холодной зеленью. Но солнце так же внезапно потухло, и стало ясно – глаза ее зелено-серые, с желтовато-песчаным дном, а не голубые.
– Неужели с т е х пор все одна?
– Расскажи лучше о себе.
– О себе.. Ну, что.. Я.. я – генеральша,– сказала полная, при этом лицо ее несколько изменилось – не то чтобы стало строгим и важным, хотя чаще всего, обращенное ко всем людям, оно, видимо, таким и было, но просто с этими словами женщине вспомнилось и вернулось ее собственное положение вместе с нежеланием как-то оттолкнуть или унизить встреченную, но все-таки с тайной, далеко припрятанной гордостью за это звание, хотя, быть может, в этот момент ей хотелось спрятать гордость и еще поглубже.
– Вот так, Лидочка.. Но как я рада, что тебя нашла, встретила, увидела. Сколько воды утекло. Слез.. Жизни улетело.. А я где только не была. Куда нас не заносило.. И в Германии жили, и на Сахалине, и на Таймыре. Правда.. Моего все переводили. Туда-сюда.. Служба.. И я с ним, с ребятами.. Тоже маялась, таскалась.. Всю красоту растеряла. А ты? Будто я с молодостью встретилась.. Право.. Ах, молодость.. Чего там! Счастливая ты.. Так выглядишь. Конечно, следишь за собой?
10
– ...Только этим и занимаюсь.
– Нет, правда? Лидка! Лидуша.. Милая.. Фу, чего он сигналит?! Да, сейчас.. Он на службе.. Сейчас! Лида! Заходи к нам. А может, поедем? Сейчас? Моему на службу. А там.. Шофер довезет. И к нам.. Познакомлю с мужем. Идем! – Привычка важных офицерских жен все решать на ходу.
– Что ты? Я же на работе.
– Лидочка, едем! Вот машина! – убеждала генеральша.
– Не могу, Валя. Что ты? В другой раз. Выберусь к тебе сама. Сейчас еду навестить больного.
– В Комсомольский? Там же новостройка. Грязюка.. Ну, хочешь я тебя довезу?
– Да что ты..
– Лидка, поедем. Сказано, довезу.. Вот еще..
– Нет-нет, – оборонялась светловолосая. – Сейчас будет автобус. Народу немного. Да на машине там и не проехать. Грязи по колено. Осень..
– Ах, какая ты!– брюнетка поежилась.. – Даже холодно... Нет, ты не изменилась. Как была несговорчивая.. Так и есть. На номер, телефон. Звони. Надо встретиться. Нельзя же так.. Квартиру посмотришь. Мы в городке, за штабом округа сразу. Дом пятнадцать, квартира семь. Запомнишь? А ты где, не в Комсомольском ли?
– Нет. В Юго-Западном.
– Квартира какая?
– Однокомнатная. Нам хватает.
– Нн.. Хватает.. Но как это я тебя заметила! Сорок лет – и я узнала.. Ты так сохранилась..
– Спасибо тебе.
– А помнишь наш класс? Уже, наверное, половины в живых нет. Особенно ребят. У нас ведь тогда и выпускного не было.
– Да. Нет многих. Я узнавала. И Миша Пирогов погиб, и Алеша Золотов..
11
– Постой, постой. Какой Пирогов?
– Ну, Пирогов. Миша.. Мишка... Ну, твой же. – Глаза и губы светловолосой выразили удивление, такое удивление, что толстая женщина задумалась.
– Мишка? А-а.. Ну, да.. Но... Ведь за мной.. За нами то есть.. Вся школа бегала. Да.. Мишка, Мишка.. Пирогов.. Теперь помню. Такой был худой, высокий, черненький? Да?
– Да не высокий он был. Как раз из -за этого ты его и не любила, кажется.
– Ну, может быть.. Время, Лидка... Время.. Все спуталось.. А помнишь, нас «две ягодки» звали? Это из-за моей фамилии, наверное. Теперь уж я ее почти з абыла. На себя не похожа стала. А уж про вес не говорю. Худею, худею – ничего не получается. Мой даже ругает: «Фу, какая ты толстая!»
Из «Волги», стоявшей неподалеку, опять раздался сигнал.
– Ну, какой! – раздраженно сказала генеральша. – Не может подождать.. Ты извини, Лидуша. На службе он. Надо ехать. А то еще командующий.. Надо. Ну, как я тебе рада, Лидка! Звони.. Приходи. Ради бога, приходи. Не исчезай!
Они расцеловались.
– Ой, опять тебя вымазала, – сказала генеральша.
– Ничего..
Женщина, махнув, заспешила к машине, подрагивая круглыми объемистыми бедрами. Усаживаясь в машину, еще раз махнула. «Волга» резво взяла с места.
Длинный оранжевый «Икарус», «безразмерный», опять подкатил к остановке. И накопившаяся снова толпа хлынула, как на абордаж, но автобус был пустой, всосал всех и даже не заполнился. В числе последних поднялась на ступеньку женщина в голубом плаще.
Вслед ей с мрачным раздумьем глядел из-под скамейки заброшенный
12
кот.
В жилом районе осень. Над новыми крышами стаей кружились голуби. Цвенькали, перелетали синицы-новоселки. Редкие, по ранжиру посаженные липки стояли печально желтые, иные облетели. Круглые листья-червонцы лежали, прилипнув к асфальту дорожек, и в колеях около отражалось бездонно и ветрено просквоженное грядущим холодом окраинное небо. Листья желтели и по обочине канавы, через которую был брошен мосток-времянка – две хлипкие, гнучие доски. Во дворах со стенами многоэтажья неизбежно блажило чье-то радио – назойливое зло коллективного бытия; кое-где мыли окна, перед тем как заклеивать; кучки старух у подъездов грелись на позднем солнце. Безнадежный шатун-ветер бродил вдоль бетонных стен, путался в балконах и лоджиях, колыхал цветные женские штаны, мужские рубахи, простыни и полотенца. Микрорайон жил своей объединенной повседневностью, многолюдьем и отчуждением, пресыщением и одиночеством. Мозаика окон, балконов, лоджий затопляла и закрывала даль трезвой фантазией холодного чертежника, настроенного на вечную бесконечность жизни. И бесконечность эта объединяла как будто в одно целое всех новоселов – счастливцев и горюнов, молодоженов и обреченных, тех, кто, лоснясь от счастья, еще только подвозил фургоны со стенками, зеркалами и гарнитурами, ошалело таскал подушки и книги, по-хозяйски удерживал лифт, и тех, кто уже никуда не спешил и не рвался, покоренно курил, уставясь безличным взглядом в новодельный газон под стеной, зеленеющий по ровному торфу редкими необжилыми травинками, меж которых желтели замоклые окурки.
Сестра медленно шла вдоль нескончаемых подъездов. Ее голубенький плащик и светлая сумка были здесь летним пятном. Она остановилась возле новехонькой, только что возведенной шестнадцатиэтажки и сверилась с номером. Район явно был знаком ей, но этот дом вырос, как гигантский сетчатый гриб, и еще не вписался в ее участок, был для нее новостью. Она что-то прикидывала, не то высчитывала этаж, не то сомневалась, но вот, явно
13
приняв решение, пошла по ступенькам в те двери, где был вход не в лифт, а на лестницу. По лестнице она поднималась так же, как шла, неторопливо, с терпением выносливой женщины, и не просто женщины, а медицинской сестры, и не просто сестры, но сестры с огромным, сорокалетним стажем, который, глядя на нее со стороны, никак не возможно было предположить. Никто не поверил бы, что этой красивой, пусть уже осенней красотой, женщине в плаще, в светлых чулках и ботиках на полноватых стройных ногах уже почти шестьдесят, что она была трижды тяжело ранена осколками
плечо и в грудь, что под правой грудью, наискось к животу, у нее большой,
две ладошки длиной, белый шрам, а одна из этих ног, со спокойной неторопливостью ступающих вверх по лестнице, хранит на нежной и пухлой поверхности много выше колена гладенькую воронку-вмятину, теперь уж, пожалуй, даже красивую, а некогда страшную, развернуто-черную, из которой толчками плыла кровь. Этого не знал никто, как не знал и того, что женщина не любила лифты и даже боялась их. Падающая пустота лифтной шахты, глухая безнадежность кабины, которая, будто считая пульс, несла вверх или опускала, всегда доставляла ей самые неприятные моменты, до одышки и сердечных перебоев, и, как-то едва пережив часы в битком набитом остановившемся лифте, где не было чем дышать от запаха табачных ртов, водочного гарева и псины (в кабине оказалась женщина с большим терьером и двое пьяниц), она никогда больше не входила в лифт, а поднималась пешком. Она не забыла тот случай и всегда вспоминала, что среди мата, стука, криков спокойнее всего, рассудительнее словно, оказалась собака, которая сперва поскулила, а потом просто легла под ноги и ждала. И может быть, эта собака, ее тепло в ногах помогли тогда не потерять сознание и дождаться освобождения.. Может быть, вспоминая об этом сейчас, сестра даже прошла лишний этаж, выше. Опомнившись, тряхнув головой, она вернулась, миновала входную лоджию, отворачиваясь от воняющего помойкой мусоропровода, зашла в коридор и остановилась перед дверью в тупичке. Еще раз сверилась. Позвонила.
14
– Не закрыто! – раздался резкий, повелительного тона старческий голос.
Она вошла.
Это была типичная однокомнатная одинокого человека. Опрятная кухонька. Ковер. Телевизор в большой комнате. Телевизор, который, как видно, никогда не выключался, – вот и сейчас там бегали-мельтешили какие-то футболисты, взлетал и катился колобком неунывающий мяч. Пенсионер, худой и седой мужчина, тот самый, что был с арбузом на остановке, теперь, только уже без своей палевой шляпы и без пиджака, лежал на тахте, страдальчески полуоткрыв рот с коронками металлических зубов, холодно глядя на сестру из-под принахмуренной прицельной брови. Табуретка со стаканом, каплями, таблетками, куском едва розового недоеденного арбуза стояла у тахты. Арбуз все-таки оказался неспелым, ерундовым.
– Что же вы так долго?! – упрекающе-жестким голосом сказал старик. – Ждать надоело!
Он чуть приподнялся, опираясь на локоть и морщась. Сестра молчала.
Он не приглашал ее ни раздеться, ни сесть. И она сама сняла плащ, поискав взглядом, повесила на ручку двери, сняла ботики и, подняв свою сумку, прошла в комнату.
– Садитесь! – наконец буркнул пенсионер.
И она присела к столу, где лежали какие-то бумаги, неоконченная рукопись, книги с закладками, достала карточку.
– Ваша фамилия Полещук?– спросила она.
– Полещук.. Михаил Митрофаныч, – ответил он.
– Михаил... Митрофанович?– она оторвала взгляд от карточки и медленно, точно во сне или пытаясь что-то припомнить спросонья, перевела взгляд на тахту.
Пенсионер уже сидел на ней, сгорбленный, насупленный, удрученный,
15
он прислушивался к своей боли.
– Ну, что?– по-своему истолковав ее вопрос и взгляд, резко переспросил он: – Никогда такого имени не слыхали?
– Нет.. Слышала.. – ответила сестра, становясь вдруг белее известки. Ручка выпала у нее, покатилась по ковру..
– Что это вы?– кряхтя, сказал пенсионер все с тем же раздражением, поднял ручку, положил на стол. – Да оставьте вы вашу канцелярию.. Потом. Болит.. Сил нету.. Я уж вас жду, жду..
– Сейчас, – ответила она... Достала из сумки коробку с ампулами, коробку со шприцем. Подошла к окну. Пенсионер приглушил телевизор. В тишине стало слышно, как хрустит стекло.
После укола старик прилег, боль, должно быть, отпустила его, и он уже мягче смотрел на сестру, как она записывала в карточку. Белый шрам на лбу пенсионера зарозовел, пересекся морщинами припоминания.
– Где-то я вас видел?
– Нет, – ответила она. – Вы ошиблись. Мы не встречались.
Она явно торопилась уйти, нервно черкая в карточке.
– Да как же «нет»?– не согласился он, поворачиваясь и приподнимаясь, пытаясь сбоку вглядеться в ее лицо.. – Как будто.. Нет.. Вы..
Но она уже встала, торопливо укладывала в сумку свои инструменты, отворачиваясь от него, а он все смотрел, ошаривая взглядом ее фигуру, с видом озадаченной ошеломленности, неверия, припоминания и, может быть, даже боязни. Он явно соображал, что еще сказать, спросить, но его сестра уже вышла в коридор, стала надевать плащ, путаясь в рукавах. Теперь она очень торопилась.
Больной сел, нащупывая ногами шлепанцы, с сомнением кривился.
– Как вас звать?– не вставая, спросил он с той резкостью, какая выделяет мужчин, долго бывших на командных должностях, связанных с беспрекословным подчинением и ему, и кому-то. – Как?
16
Сестра еще путалась с рукавом плаща.
– Ну, что же вы?
– Лидия Петровна, – наконец сказала она.
– А фамилия?
– До свиданья, – обронила она с порога и, закрыв дверь, быстро пошла по коридору к лестнице. Скорее. Скорее..
Пенсионер встал, потом медленно сел, глядя в безмолвно мельтешащий телевизор. Кажется, там забили гол, потому что футболисты прыгали, обнимались кучей. Старик провел по худой, впалой щеке, будто у него открылась зубная боль, медленно убрал руку, уронил ее на колени. Казалось, он что-то вспоминал или вспомнил и словно бы боялся этого воспоминания или уверенности в нем.
Сестра уже вышла на лестницу, быстро спустилась на два пролета, но чем ниже, тем медленнее она спускалась, и, когда наконец вышла из бетонных недр шестнадцатиэтажки, сошла с высокого крыльца, она была совсем не похожа на ту спокойно-уверенную женщину, которая входила в этот дом полчаса назад. С потерянным, слепым лицом она шла, как ходят только тяжелобольные с нарушенной координацией движений, пытаясь все-таки не упасть, и на нее с понимающим недоброжелательством глядели и провожали взглядом старухи со скамей.
«Напилась! Эко чо! Эко чо!» – было в осуждающем любопытстве, во взглядах, которые втыкались в нее и висли на ней.
Все тем же шагом женщина добрела до пустой скамьи. Села. Сперва уронила, а потом подняла и поставила рядом сумку. Так она сидела, пока к ней не подошла какая-то из старух.
– Тебе чо? Плохо, чо ли?– по-деревенски спросила старуха. – Ась?
лица-то ты, баба, бель-беле-хонькя.. Занемогла, дак, может, «скору помочь» позвать?
– Не стоит.. Не беспокойтесь.. Пройдет.. – Женщина отрицательно покачала головой, пытаясь, видимо, справиться, даже улыбнуться. Она явно
17
не хотела ничего объяснять.
Старуха, поглядев, постояв, двинулась обратно, качаясь уткой и еще полуоборачиваясь, посматривая на женщину, которая сидела, как сидят оглушенные ударом, наткнувшиеся с разлету на провода, на стены или стекла птицы, и не ведомо, не понятно никому, смогут ли они снова подняться и улететь..
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДВА ГОДА
I
Мать совалась по комнате, как безумная, и все повторяла:
– Нет.. Не-ет! Это невозможно.. Не-ет.. Невозможно это! Это не так.. Не так.. что-то.. Ведь он же писал – никако й опасности. Войны не будет. Все тихо. Нет! Это какая-то ошибка.. Господи, господи.. Откуда? Почему это? Лида? Неужели его уже нет? Лидка-а? Папы нашего.. Па-пы! На-ше-го-о... О-хо-хо-о.. а-а.. – Она заходилась рыданием, грузно опустясь на стул, катала голову по рукам, а то поднимала мокрое красное лицо и безумно смотрела, бормотала: – Папы... нашего... Папы-ы... О-хо-хо-о-о. Господи, господи.. Гос-по-ди! Спаси его, господи.. Ничего не надо! Ни-чего! Только спаси! Только спаси... Спаси его, господи..
крестилась куда-то за окно, на запад. Раньше она никогда не обращалась к богу и не крестилась. Я плакала у окошка, сжав кулаки, глядя на нее. Мне было ее очень жаль, а про отца я думала, что он жив. Конечно, он должен быть жив, как же иначе.. Он такой сильный и крепкий. Наш папа.. А проплакавшись, мы обе смотрели на черный матовый конус репродуктора в простенке, но репродуктор молчал, будто насмешливо знал, таил что-то свое,
пробуждаясь, начинал марши. Марши гремели в нашей как будто враз пустой, с остановившимся временем комнате.