Текст книги "Весталка"
Автор книги: Николай Никонов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
– Ой! – вскрикнула вдруг Нина, толкнула меня. Вытаращенные глаза. Закрывается ладошкой.
– Что?!
– Смотрят!
– Где? – тут и сама увидела. В закоптелом, с потеками извести окошечке жадные, будто светящиеся глаза. Их было две, а то и три пары. «Эх, коты? А куда денешься?» Погрозила кулаком, отвернулась. Мысль пер-вая: «Убежать!» Другая мысль: «Не домывшись?» Третья: «Да пусть, смотрите! Защищена я от вас своей новой сутью, своей чистотой. Смотрите
– а я даже не взгляну на вас, не вижу вас, не знаю, и в этом моя сила, мое превосходство».
Нина стояла все там же, скорчившись, прикрываясь ладошкой. Голое видение ужаса.
232
– Мойся! – сурово приказала ей. – Не обращай внимания. Что с них? Ну, хочешь, заслоню.
Продолжали мыться, не оборачиваясь, не глядя на окна, а когда все-таки решились взглянуть – никого не было..
Из бани вышли со счастливым звоном, с холодком в ушах. Новые, чистые, легкие, невесомо рассолоделые, со сладкой болью в каждом суставе. И впервые, может быть, за многие, многие дни опять почувствовала – ЖИВУ! Я опять жив у на Земле, а то, что там, на пе редовой, – это не было жизнью, лишь промежуточным состоянием, так примерно люди живут
бреду, с высокой температурой, в отчаянии, в безысходности, когда не видят ни лета, ни осени, ни зимы, ни весны, когда забываются числа и дни и нет ничего, кроме тяготы, страха и горя, одного только долга, который живет
тебе, поднимает тебя, но тяжел, как глыба. Здесь словно бы сошло все это. На какое-то время свалилась с плеч опасная плита, которую привычно носишь, но знаешь: оступись – и задавит. И хотелось, хотелось вздрогнуть, передернуть плечами, окончательно сбросить и забыть это мешающее, и не вздрагивалось, а только хотелось. Звено бомбардировщиков Пе-2 с вертикальными открылками на хвосте пронеслось, напоминая о реальности видом и грохотом. Стихал их гром и как будто сливался вдали с тем, неслышимым, который снова ждал нас...
Дальше опять, даже не вспоминаются – видятся, и все в одно: пыльные дороги, окопы, бои, все как один тягостный бой, – раны, раны, раны, кровь, кровь, кровь, алая и темная, коричневая, запекшаяся и совсем свежая, самая страшная, мои руки в этой крови, бинтующие, бинтующие, и слова утешения, которые я бормочу ошалелому, ничего не понимающему от боли и отчаяния человеку.
XXII
Наступление. Странное слово и понятие. Наступление. Я
233
пережила его уже не один раз – волновалась так, что трясло лихорадкой – вот разорвется сердце, – так колотилось, трепыхалось, билось, когда земля и небо наполнялись жизнью ли, смертью ли, но все дрожало, содрогалось, метало огонь и полыхало огнем, а грохот орудий, свистящий гром и шелест эрэсов – реактивных снарядов, мигание торжествующего света перекрывал вой низких черных призраков, на мгновение мелькнувших над тобой и пропавших там, в аду дыма, земли, грохота и какого-то скачущего, живого пламени, которое металось под этим дымом, а возвращалось оттуда снова огнем, взвитой, взнесенной землей и поющими, всяк по-своему, свистящими, шваркающими, чаще всего истошно воющими осколками. Картину эту видишь урывками, а то лишь ощущаешь, потому что голова уткнута в колени, в руки и грудь и сама пытаешься сжаться, сделаться как можно меньше, прижимаясь к западной стенке траншеи, где-нибудь за выступом, чувствуешь только, как трясется земля, сыплет, кидает на спину. Так ждешь, пока стихнет огонь, трясешься вместе с воздухом и землей.
Наступление начиналось, и дальше было и проще, и страшнее: самое главное – это когда умолкали «катюши», отрывочно била артиллерия и приходила пора танков, за ними пехоты – наша пора. В кино, в документальных кадрах, наступление – бегущие с криком «Ура-а!» прямо за танками автоматчики, парадные красивые цепи, редко падение раненых, сбитых пулей. Такого наступления я не видела ни разу. Были танки, шли через нашу оборону, через нас: тяжеленное чудовище с грохотом-звоном накрывало траншею, летела в стороны, оседала земля, разлетались бревешки креплений, а танк уже буровил впереди, оставив полосу маслянистой гари и синего чада, мчался туда, где лопались мины. Было и наше движение за танками, но всегда бросками, перебежками, а то и ползком, с боем за каждую траншею, высоту, овраг, сгорелую деревню. Вперед! Это мины, на которых подрывались первые; всегда неожиданный, невесть откуда пулемет, иногда кинжальным, чуть не в упор... Вперед! Это и падающие от своих гранат, собственных бомб, скошенные ошалелыми выстрелами бегущих. В бою,
234
особенно новички, часто без всякой нужды, со страху жмут на спусковые крючки автоматов – и по своим! Вперед! Это иногда и без боя, хорошо на танках, на санях, хуже в походной колонне – все на себе: минометные плиты, пулеметные стволы, ломы-бронебойки на плечах, на горбу катушки с кабелем; все на себе: скатки, каски, мешки, укладки боезапаса, кирзовые подсумки, кирзовые «непромокаемые» «хляп-чмок» по измешенной, избитой земле. Пот. Ругань. Махорочный чад. Команды. Качание пилоток и плеч. Танковые колонны обгоняют с гремучей синей гарью. В небе точки-полосы далекого воздушного боя; в небо поглядывай, берегись – оттуда вмиг может налететь гроза.
А чаще все-таки «вперед!» было ползком: по глине, чернозему, холодной грязи и в ледяном снегу. Знать бы, сколько я проползла за эти годы. Все мои колени-локти иссечены, в коростах, в шрамах, вечно болят, особенно летом. Добро бы только локти-колени. Напарывалась и грудью, и животом. Наступление. Наступление.
детства жило во мне, мыслилось понятие о женщине в белой косынке
красным крестиком как о святой. Старые бабушкины журналы «Нива» с ангелами на обложке. «Сестры милосердия на русско-японской войне». «Сестра милосердия перевязывает раненого». «Сестра милосердия». Бой. Атака. Штыки. Солдаты в бескозырках с винтовками наперевес.. Полковой священник с подъятым распятием впереди солдат. Среди них женщина в белой косынке. «Госпиталь ея Императорского величества царицы Марии Федоровны». Санитарный поезд того же имени. И милые, кроткие женщины в черных платьях, белых передниках, белых платках-покрывалах. Безгрешные, чистые, неприкосновенные. Несли спасение, казалось, одной святостью, одной своей ангельской красотой.
Листала журналы беловолосая наивная девочка. Как нравились эти женщины в длинных платьях, белых передниках! Кроила косынку, точно такую! Вышивала красным наивный крестик. Надевала с дрожью. Вертелась перед зеркалом. Вот оно, счастье! Мечтала – вырасту, будут такой! Сбылась
235
мечта..
В прошлом году, осенью, в наступлении вышли на поляну в дубовом лесу. Бежал ручеек в осоке, было сыро. В измятой, истоптанной траве вразброс десятка три наших раненых, вернее, уже убитых, мертвых. А на согнутом молодом дубке ногами вверх висела голая, страшно исполосованная ножами, штыками женщина – сестра милосердия. Роем жужжали и ползали мухи. Более жуткой картины я никогда не видела, бойцы отвели меня, заслонили, не могла даже пить, сидела у ручья, в траве, и не могла понять, совместить этот спокойный солнечный день, резную листву дубов, зелень сырой травы, цветы и бабочки над ней – и трупный запах, жужжание этих всенаходящих синих и золотых мух и в глазах белое, остановленное временем тело с фиолетовыми полосами ран, с потеками черной, мертвой крови.
Я еще как-то выдержала зрелище, – другую сестру унесли замертво. Жалели больше меня. Мы не знали, что это за раненые, чья часть, чья медсестра. Лишь позднее дошел слух, фамилия ее была Петрова, с автоматом в руках она пыталась защитить раненых...
Самое трудное в наступлении было для меня даже не в бою, бой – это и есть бой, там все складывается само: перевязываешь, оттаскиваешь в укрытие, прячешься сама, и как-то это у меня получалось, привыкла. Но никак не могла приспособиться, когда фронт все время уходил, передовая сдвигалась, иногда стремительно, особенно если там шли танки ударной армии, и я всегда отставала. Подобрать раненых, обработать, написать карточки, отправить в санбат, который тоже не поспевал за фронтом, так что, казалось, нарочно медлят, дело нелегкое. Вечно я догоняла свой полк, батальон в незнакомой местности, на перекрестках непонятных дорог, где пешком, где попуткой, хорошо, если санитарной машиной, – всего не опишешь, да и зачем.. Одно только приставание шоферов... Или вот только хотя бы: где ночевать, когда идет наступление? Где приткнуться, пусть летом, не говорю уж зимой – сырой украинской зимой, когда то мокрый
236
снег, то просто холодный дождь, ломит такой же ледяной, выдувающий душу ветер. Как согреться, если давно вдрызг сапоги, как губка шинель, гимнастерка и вообще все, что может промокнуть, кроме тела, а кажется, и оно промокает, становится холодным, тяжелым, резиново-непослушным. Сейчас уже не могу представить, как умудрялась спать, держаться на ногах, если наступление длилось месяц, пока не останавливалось, затихало словно само собой, – отставали тылы, без пуль валились люди, замирала техника, кончались боеприпасы, и надо было опять держаться, потому что немцы словно чуяли, когда наступление выдыхалось и начинались эти «ожесточенные бои местного значения». Все-таки и сейчас я понимаю: воевали немцы умело, никакой промах не обходился нам даром. Просчет оплачивали тяжелой солдатской кровью и потерями, как опять же простенько писалось тогда, «живой силы и техники».
Это было уже в Белоруссии. Несколько дней не переставая шли бои. Немцы укрепились здесь заранее, зарылись в землю, пристрелялись, подтянули резервы, и, когда все-таки мы прорвали их оборону, раненых было донельзя много, сплошь и рядом тяжелые: в лицо, в живот, в грудь. Медсанбат отстал во время прорыва, и мы вместе с другими сестрами и санитарами организовали, как тогда называлось, осадочный пункт для нетранспортабельных, да и вообще деться некуда, санбат неизвестно где, повозочных не то убило, не то отсиживаются. Тыловики вообще народ был всякий. Недалеко от разрушенной, взорванной железной дороги мы нашли пустой барак, чудом целый, необгоревший, лишь с выбитыми окнами. Здесь и решили разместить раненых до подхода санбата. Счастье, казалось, вот оно
– у барака замаскированный, забросанный досками колодец с чистой водой! Я, Нина, еще четыре санинструктора и пожилая женщина-военфельдшер, лейтенант из санбата, несколько санитаров из нестроевых сбились с ног, – перевязывали, кормили, поили, утешали человек до ста тяжелых раненых, которых мы собрали здесь под крышу барака. В беленных синькой комнатах стоял сплошной стон, ругань, хрип. Раненые требовали,
237
чтобы мы их оперировали, везли в санбат, а мы ничем не могли помочь, кроме уговоров и кой-какой первой помощи. То ли нас потеряли, то ли санбат свернул в сторону – у нас не было ни ма шин, ни подвод, ни продовольствия, ни связи. Фронт грохотал близко, временами казалось, грохот не отдаляется, а становится ближе. Над нами и в нашу сторону прошло несколько тупорылых больших трехмоторных «юнкерсов»-транспортов. Куда они? Неужели к окруженным? А вот и «юнкерсы»-пикировщики. Тотчас послышался вой бомб, совсем близко подпрыгнула земля, дрогнул воздух, камни ударили по листьям тополей у барака. Кричали раненые, иные вставали, пытались ползти к дверям, но пикировщики пролетели дальше, не сочли нужным бомбить барак. Едва мы успокоились, как увидели на дальнем бугре бегущие фигурки солдат. Без касок, без пилоток, они отчаянно бежали в нашу сторону, к насыпи железной дороги, из-за бугра их настигали разрывы. Двое солдат тащили ружье ПТР, добежав почти до наших тополей, бросили его, вскарабкались на насыпь, исчезли. Другие продолжали бежать к насыпи и мимо барака. Серые лица, вытаращенные глаза. В глазах безумие. Белый страх. Что это были за бойцы? Что за часть? Судя по обмундировке – тыловики, хозвзвод, поставленный под ружье, или еще какие из по полнения, из запасного полка. В сорок четвертом уже нелепо было видеть вот так бегущих.
– Стойте!! Остановитесь! Стойте!! – орали мы, но бегущие перекатывали насыпь, исчезали, не обращая внимания.
– Кажется, немцы идут! – сказала я, тревожно оглядываясь на барак, вспоминая, где моя сумка с гранатой. Правда, у нас было полно оружия, сложенного прямо в сенях: автоматы, винтовки, гранаты, и даже противотанковые. Я и женщина-военфельдшер имели по пистолету ТТ. Но что мы могли сделать, не умеющие даже как следует стрелять? Мы, девчонки, и несколько стариков санитаров, которые тоже куда-то делись.
На бугре же выросли башни двух танков: большой приземистый с короткой пушкой и еще более огромный с длинным мощным орудием.
238
«Тигр»! – сразу узнала я. «Тигр», которого не берет и противотанковая пушка! Его могут остановить только тяжелые снаряды! Все мелькнуло в голове, пока танки, за лесом на бугре, будто в раздумье, двинулись сюда, к бараку, к которому так же инстинктивно, спиной, как к единственной защите, пятились мы..
– Нина!! Валерия! Ольга! Девоч-ки!! – заорала я. – К оружию! Берите оружие! – Сталкиваясь, мы бросились в коридор барака, хватали кто что: автоматы, гранаты, винтовки. И когда выскочили—танки были уже близко, точнее, близко был один, тот огромный коробчатый, с ужасной длинной пушкой. Второй танк стоял в отдалении. Может быть, его успели подбить и он потерял ход. Из барака к нам выползло несколько раненых.
– Занять оборону! – хрипел совсем молоденький парнишка-лейтенант. Подбежала к брошенному пэтэ-эровцами ружью. Тяжелое. Кое-как подняла, поставила на сошки. Как оно заряжается? Где? Торопливо дер-нула подобие затвора. В казеннике ружья был только один патрон. И что это против бронированной махины! К тому – нет патронов! Танк приближался, он двигался медленно, может, что-то в нем было неисправно. И так же неторопливо поворачивалось его орудие. Танк не стрелял. Но вот он приостановился, и пушка полыхнула облаком длинного огня, снаряд с визгом ударил по крыше барака, пробил, и где-то дальше ударил взрыв.
– Спа-си-ите-е! – закричала женщина-фельдшер, бросилась к насыпи, за барак.
Я припала к прикладу тяжеленного ружья и никак не могла навести его на танк. Он терялся из прицела, словно прыгал, и я не решалась нажать на спуск. У меня один патрон. Один патрон! Наконец вроде поймала в прицел гусеницу и, зажмурясь, давнула спуск. Ружье ударило в лицо, в плечо, как поленом. Танк продолжал катиться. И тогда я схватилась за автомат, прекрасно понимая: что автомат против этой на глазах вырастающей стальной горы, которая ревела уже близко, надвигаясь неотвратимо! Очередью его пулемета резануло по тополям.
239
Рядом со мной внезапно оказалась Нина.
– Что ты? Что ты? – как зачарованная, не сводя глаз с танка, спрашивала я. – Что ты?
– Я его не пущу! – услышала я ее тонкий изменившийся голос. – Вот! – ткнула она меня, я увидела, что Нина подталкивает мне связку из двух противотанковых гранат. – Это тебе! Тебе!! —быстро бормотала она.
– Скорей!
– Что ты?!
– Молчи! – крикнула она. – Если я его не... Тогда ты!
Позади хрипел раненый лейтенант:
– Чеку-у! Чеку... Вы-дер-ни!
Новым снарядом нас забросало землей. Ссекло вершину тополя. Жутко урча, танк был уже на расстоянии каких-то ста метров. Слепой, неостановимый, приближающийся. Слоновым хоботом качалась его пушка с широким круглым надульником. Танк не стрелял, поворачивая пушку назад. Танкисты поняли, что перед ними санчасть, решили, видимо, просто раздавить барак.
А впереди мелькала навстречу узкая зеленая спина в гимнастерке, тощая юбочка.
Я прижала тяжелые гранаты к себе, и мне стало легче, хотя душа тряслась за подругу.
– Нина! Нин-а, – повторяла я. Неужели танкисты не заметят? Не видят?! Загрохотал танковый пулемет.
И последнее, что увидела: зеленую струнку, метнувшуюся к гусеницам. Взрыв бросил меня на землю. Что-то страшно лопнуло там. А когда я подняла голову – танк стоял с повернутой башней, из него, расширяясь,
выбрасывало дым.
...Мы нашли Нину. Все, что осталось. Об этом я не могу писать. Не могу даже вспоминать без дрожи, без слез. Страшно видеть мертвых, изуродованных людей, страшно – лошадей, машины, но всего страшнее
240
выглядят убитые дети и девушки. Под Орлом в наш полк прислали тридцать девять совсем молоденьких девочек-связисток. Все в линялом бэу, в огромных сапогах. Девчонки ползали в зоне боев, наводили проводную связь, и через месяц их осталось шестеро, остальные убиты, подорвались на минах, тяжело ранены, погибли под бомбами. Я вынесла из боя четырех этих девчонок, выносить их было не в пример легче, а запомнила только одну, у которой осколком был распорот живот. Она не стонала, но в больших зелено-серых глазах ее стекленело какое-то вселенское, нечеловеческое страдание. Она повторяла, глотая кровь, давясь ею, дергая головой и роняя на меня кровяные брызги и капли: «Как они теперь? Как.. теперь!»
– Кто они? Родная моя! Кто они? – спрашивала я, пытаясь уложить девочку поудобнее, кусая губы от жалости. Она не отвечала, только держалась за свой расползающийся живот, который ничем уж было не собрать, повторяла: «Как же они.. Теперь..»
Ее не успели даже принять санитары, и последние слова ее были: «Как же.. Они..»
Вот и сейчас, и раньше я часто вспоминаю ее. Кто она? Чья дочь? Чьи родители – отец, мать – получили скорбную серую бумажку? Раненых было тогда так много, что, оставив мертвую девочку, я опять поползла в бой, ничего не узнала о ней. Но думала: кто же такие, о ком она так горестно заботилась в свои последние минуты? Проще всего ответ: они – родители, родные, может, брат, сестры. А ведь можно понять и глубже, может быть, они – это ее неродившиеся, исчезнувшие вместе с ней дети, будущее, будущее, за которое она уже, как женщина, тревожась, переживала больше себя, тогда...
Не стало Нины. Сколько, господи, сколько за эти годы видела я ранений, смертей, внезапных исчезновений, но это поразило меня своей безмерной, так не хочется говорить казенным словом – беспримерной жертвенностью. Девочка Нина... Это была не месть, месть – иное и, может быть, черное слово. Это была справедливость, купленная ценой жизни. И
241
когда уже потом вспоминала подругу, оплакивала ее, припоминала каждый ее шаг, движение, поступок, улыбку, хмурый взгляд, оленьи глаза, я поняла наконец, что Нина не просто обиженная несчастьями девушка-неудачница. Совсем нет – это была как бы вечно и незаметно живущая меж людьми сама справедливость. Думала: «Мало их, но всегда, видно, есть средь людей такие, они и воплощают – овеществляют в себе лучшее, высшее: есть доброта, есть справедливость, есть жертвенность, есть правда. Есть и будут такие, как Нина, светят миру, несут человеческое человечеству, и, пока не иссякнут, будет жить в людях совесть, честь, истина, никакому фашизму, никакому вранью их не одолеть». Может быть, с гибелью Нины я поняла и что-то са-мое главное: война кончится, кончится скоро, ей уж ничто не мешает кончиться, и, как знать, может быть у Победы, у той самой, крылатой, все-таки было лицо, прекрасное лицо, похожее на мою подругу.
XXIII
Близилась победа. А война шла. Хотя и закатная, ожесточенная, подлая, как и вначале. И если мощнее, неостановимее становилось наше наступление, беспощаднее защищался враг, так защищаются раненые, обреченные.
Вспомнился мне один бой весной сорок четвертого на Украине, уже близко к границам. Шел бой. Впереди с тошным мяуканьем шваркались мины. Садил их шестиствольный миномет «ишак». Он действительно изда-вал сначала несколько коротких звуков вроде: «Иша-иша-иша-иша-иша!» Потом начинали рваться мины. Шестиствольных у немцев в конце войны появилось много, и бойцы их ненавидели. Мины садил «ишак» плотно. Попадешь под серию – гибель наверняка. Теперь я уже хорошо слышала, понимал а бой. Вот это наши батальонные минометы. Это строчат «шмайссеры» немцев, это – наши ППШ, они прощелкивают очереди отчетливее. Но всех перекрывает немецкий крупнокалиберный. Он грохочет,
242
как хорошо налаженная машина. Он и есть машина. Машина Смерти. «Машиненгевер»! – вспоминаю название. Раны от этого пулемета всегда тяжелые, кровяные. Размышляю, по кому он так садит, не жалеет патронов? С боеприпасами у немцев всегда было хорошо, особенно в первые годы войны. Они их не жалели. Теперь вроде не то время. А ишь как колотит! Пули у него поют громко: «Юг-юг-ю-г...»
Думаю так и вдруг вижу волчицу. Это степная некрупная волчица с желтоватой снизу шерстью, неопрятная, линяющая, бахромой висит брюхо. Она появилась так внезапно, что я подумала сперва: собака, немецкая овчарка. У немцев в армии было много собак. Я видела их убитыми или несущимися по полю. Солдаты всегда стреляли по ним, как по немцам. Но это была волчица-мать, потому что тащила в зубах волчонка. Вскоре она скрылась за бугром, а потом появилась снова, метнулась в кустарник и опять оказалась неподалеку от места с новым щенком в зубах. Мать перетаскивала детенышей куда-то подальше в безопасное место. А тем временем стрельба поутихла, только в стороне дальней реки, до которой мы еще не дошли, слышался гул самолетов, взрывы, там же часто колотили зенитки, не наши, немецкие, защищали переправу. Стало тихо, но одновременно и ясно: бой не кончился, все это лишь разведка сил, обе стороны готовятся начать его с новым ожесточением. Я же пока старалась понять, как мне действовать, куда укрывать раненых, откуда легче их вывезти, – это первая забота сестры в бою, и я уже, кажется, на всю жизнь приобрела привычку приглядываться к местности, оценивать каждый бугорок, ложбину, воронку, кустарник, где можно спрятать раненых, откуда лучше отправить в санбат. Я подумала, волчица лучше знает эту местность – и не поможет ли это ее знание найти мне удобное место? Перебежками кинулась, куда она скрылась. Ее я нисколько не боялась, даже не думала, что это зверь, хищник, может на меня броситься. Война отучила бояться животных, хоть самых хищных, любой зверь казался теперь таким безобидным, как из сказки. Перебегая, услышала нежное чоканье пуль. Это были пули на излете, но вполне достаточные,
243
чтобы убить и ранить. Подумала, как далеко они летят, ведь бой опять возобновился почти в километре отсюда. Оглядываясь на пули, я вдруг будто поскользнулась, испуганно ойкнув, полетела вниз и треснулась не слишком больно – показалось, в какую-то яму. Ударилась небольно, зато чуть не пополам распластнула юбку. А когда огляделась, поняла: это овраг, заросший кустами, с обрывом с той стороны, откуда я свалилась, и более пологий справа. На дне оврага блестел тощий ручеек, прятался в яркой молодой осоке. Сюда заглядывало солнце, и в нем, блестя крыльями, перелетали голубые и золотые стрекозки. Тихо сочилась вода. Чакала какая-то птичка. Кусты стояли в мелкой светлой листве. Это было как дивное диво, потому что вверху грохотало, щелкали пули. Я пошла вдоль оврага под обрывом и увидела следы войны: убитую корову, дальше ее у воды раненая лошадь, которая на мои шаги едва подняла голову и захрипела. Почему-то мне сделалось страшно этой коровы, этой лошади. Странно, что здесь не было людей. Они здесь были, но куда-то все исчезли. Валялась в траве не то брошенная, не то оброненная саперная лопатка. Я подняла ее, думая, что она пригодится, у меня была и своя лопата, но эта, немецкая, показалась удобнее и ловчее. Вообще, у немцев вещи из амуниции – что носилки, что ранцы, лопаты, фляжки, зажигалки, фонарики, осветительные плошки – были как-то удобнее и практичнее наших, продуманней были ложки-вилки-котелки, и мы помаленьку все обзаводились этим трофейным добром.
Пока я раздумывала, как быть с лопатой и не начать ли ею копать ступени, чтоб выбраться из овражной ямы, послышался топот, и в овраг, чуть не на голову мне, стали прыгать солдаты, слава богу, наши, вроде даже из нашего батальона. Все они были грязные, перемазанные копотью, в криво надетых касках, а один без каски, он стонал, зажимая рассеченную щеку, сквозь пальцы сочилась кровь.
Солдаты опешили, увидев меня. Потом один из них плачуще заорал:
– Чего смотришь? Перевязывай!
Я достала пакет. Рана была пустяковая, но боец весь трясся, стучал
244
зубами, и я поняла: все пятеро сбежали из боя, бросили позицию. И теперь не рады, что встретились со мной. Такие встречи неизвестно чем кончаются.
– Ой, бьет! Ой, бьет! – возбужденно причитал тот, что кричал на меня. Высокий, большеглазый, с какими-то небесно-пустыми, белыми глазами. – Танки, видать, пошли...
– Да не было танков у них, – пробормотал вдруг раненый, отнимая руки от повязки, убеждаясь, что крови нет. – Спасибо, сестричка!
– А я вам не сестричка, а старшина медслужбы! – зло сказала я. – Трусы несчастные!
– Ну-ну! Ты, девка, легче! – вякнул кто-то из них. – Сама тут чего?
– А вот вас ждала! – сказала я и полезла на обрыв. Глина осыпалась у меня под коленями, под сапогами. Я помогала себе лопаткой.
– Куда ты, черт! – крикнул мне тот, что причитал: «Ой, бьет! Ой, бьет!»
– Туда! – Я лезла упорно, я не могла быть тут, косвенно чувствовала себя причастной к этим трусам и вот, ухватившись за какой-то куст, за корень его, подтянулась и вылезла из оврага.
– Ну, убьют! – крикнул кто-то снизу, но я уже не слушала их, бежала туда, где шел бой, а когда по веткам уже начали стричь пули, упала и поползла. Ползла я долго. Бой отдалялся. Но пули посвистывали, и мне все казалось, стреляют сзади. До зоны боя добралась как-то внезапно. И сразу натолкнулась на троих раненых; один, с оторванной рукой, уже умирал, двое были ранены в живот и, увидев меня, пытались ползти. Я перевязала обоих, указала направление на овраг. Третьему помощь была уже не нужна. А дальше я не знаю, не помню, кого и сколько перевязала, оттащила к оврагу, кто умирал у меня на руках, а я ничего не могла, кроме жалких слов, к которым тянулись, как дети, эти взрослые и словно терявшие вместе с ранами свою взрослость мужчины.
А бой шел по -прежнему ужасный, нескончаемый, от взрывов летела земля, падали деревья, косило кусты, над головой с режущим звуком
245
проносились самолеты, чьи – не поймешь – так быстро. Дважды меня бросало взрывной волной, осколки свистели рядом, один черкнул по плечу, вырвал ткань, ожег тело – я оставалась целой. Оставалась целой.
Почему вспоминаю именно этот бой в перелесках на подступах к безымянной реке? Это ведь был ничем не примечательный бой, я пережила их десятки. Все были похожи и несхожи одновременно. Может быть, из-за той волчицы? Может быть, я сравнивала себя с ней? Ничего не знаю. Война вся уже помнится как одна бесконечная тягота, и только куски ее, неведомо как, отчего вросшие в память, представляются вдруг ярко и свежо, будто прожитые вчера. Вот я и сейчас вижу тот овраг, куда сползались раненые, куда тащила, вела их я. Многие умерли там, но многие все-таки уцелели, потому что в овраг не попал ни один снаряд, ни одна мина, ни одна пуля. Было в нем и самое нужное в эту весеннюю жару – вода.
После боя оказалось, что за два дня я вынесла сорок девять бойцов. Как так? Не знаю сама. За эти двойные сутки я не спала, не ела, только пила из ручья, и, когда бой затих, не то уснула, не то потеряла сознание тут же, среди раненых, от которых меня было не отличить, улитую, измазанную кровью, в изорванной юбке. Привели в чувство санитары санбата, приняв меня сперва за убитую.
Это был обычный бой, для меня даже счастливый, – осталась цела, тогда как в других ротах санинструкторы были убиты. И снова меня представили к медали «За отвагу». И снова не получила я эту заветную ме-даль, серебряный веский кружок с красными буквами. Через неделю, когда несла раненым воду в своей каске, меня тяжело ранило снайперской пулей в ногу. Когда везли в санбат, почему-то думала почти безразлично, с одинокой неотступной болью: «Вот и прощай, награда. Пока лежу в госпитале, глядишь, и кончится война. А может, и кончилась она уже для меня, как для тех ратных сестер и женщины-лейтенанта, которые остались здесь. Их ведь тоже не наградили ничем».
246
XXIV
«Сквозное пулевое ранение верхней части бедра» – с таким диагнозом поступила в санбат, где еще долго томилась в битком набитой ранеными палатке. Видеть такие палатки мне приходилось сотни раз. Но одно дело, когда сдаешь сюда раненых, совсем другое – лежишь тут наравне и вместе со стонущими, истерзанными людьми, превозмогающими боль и страх кто как: руганью, стоном, криком, молчанием. Молчат обычно самые тяжелые, раненные безнадежно, смертельно, либо уж они кричат, ни на кого не обращая внимания, криком выталкивая остатки жизни, и, выкричав, обморочно замирают, иные навсегда.
Да теперь мне было не до наблюдений. Лежала не шевелясь, старалась не стонать, хотя ногу жгло, будто в бедро всадили раскаленный вертел и время от времени проворачивали щипцами, так что отдавалось в животе, в голове. Сжимала зубы, кулаки, боль прокатывалась тяжелой, ниспадающей волной, жаркий пот выступал на висках, на верхней губе, на лбу, сменяясь дурным, подступающим к сердцу ознобом. Сколько видела раненых, скольких перевязывала, лечила, кормила, помогала мыть, обрабатывала раны, таскала из зоны боя, думала – знаю, что такое ранение, ранбольной.. Оказалось, почти ничего не зна ю, теперь, когда испытала это на себе. Очередь в операционную палату будто не двигалась. Санитары по сво-ему выбору уносили одних, других, третьих, меня словно забыли или решили там: рана не опасна – подождет. К вечеру и я решила – оставляют до утра. К ночи у меня поднялась температура, знобило сильнее, но боль как-то поуменьшилась, стояла в теле ровной, наполняющей меня тяжестью. И все спокойнее, все безучастнее становилось сознание, думать не хотелось, не моглось, странная немота овладевала мною, она сливалась с наступающей в палатке темнотой, и внутри меня словно так же холодело, темнело, хотя я все шептала, уговаривала и утешала себя: «Ничего... Это зарастет... Это не опасно. Я останусь жива.. Останусь жива..» А понимала, что это начинается
247
шок. Шоковое сумеречное состояние. Но не могла просить. Или не хотела? Мне было все равно... Где-то далеко-далеко осталась жизнь, фронт, война – все, с чем сутки назад я бы ла накрепко связана, чем болела, что переживала, к чему была привязана сутью и душой. Теперь все это казалось странной, малопонятной тщетой. Зачем, почему, отчего это так – один за другим погибали вопросы, соединявшие меня с жизнью. Я чувствовала, как леденеет мой лоб, деревенеет лицо и словно бы усыхают губы, все это превращалось в невесомость, невещественность, неодушевленность, и скоро – я понимала это – сама я вот так же одеревенею, превращаясь в тот неодушевленный предмет, который мы проходили давно.. давно.. в первом классе. Неодушевленный предмет.. Он отвечает на вопрос «что».








