412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 7)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 48 страниц)

Часть вторая
НЮРНБЕРГСКИЙ ДНЕВНИЧОК

«И я услышал птиц

На утренней поверке.

И голос: «Воротись!

Что делать в Нюренберге?»»

Давид Самойлов

Тетрадь первая
В начале, или Врата Овира

«– Как мне попасть в дом? – повторила Алиса погромче.

– А стоит ли туда попадать? – сказал Лягушонок. – Вот в чем вопрос».

Л. Кэрролл


«Куда ты стремишься? – рек коннику книжник».

Уистен Хью Оден

21 апреля, понедельник

Обычно я просыпаюсь легко. Меня, как кого-то из джеромовской Троицы, достаточно разок-другой хорошенько пихнуть веслом – и я уже на ногах.

А нынче ни свет ни заря на меня набросились со всех сторон. Сначала за стеной ожил телевизор – щелкнув, включился, изверг, и сразу вкрадчиво зашипел: «Бандерлоги, хлопцы! Хорошо ли вам слыш-ш-шно?!» – то ли всенощное бдение транслировали, не могли уняться, то ли сосед Рабиндранат крутил любимые былины – вид древних джунглей с утра заряжал энергией, готовил к выходу за дверь, в жуткое наружу.

Потом нижний соседушка Юмжагин пришел в движение – запрыгал по жилищу, принялся метать топор в потолок, разминаясь.

И тут же раздался стук в дверь (так судьба, утверждают, так, так…). Я осторожно прокрался в прихожую. Дверь у меня неоднократно выламывали: однажды по ошибке – бухие грибники обмишурились, вроде у них на малине такая же ободранная и сучковатая (после ломки, поостыв, даже извинялись); другой раз ночные патрули – на спор, сапожищем с разбегу – «Кто не спрятался?!» А как-то, помню, совсем уж поутру… какие-то… ранние христиане…

Последний раз дверь навесили вверх ногами, глазок оказался у пола и к нему стало удобно подползать на четвереньках. Смотришь всегда с интересом, ожидая наконец-то узреть, облизываясь, стройные голые нежные ножки, круглые коленки. Но раз за разом отплевываешься – то смазные сапоги и поддевка квартального охотнорядца, наносящего дежурный визит, то ряса старшего по подъезду, выгоняющего на расчистку домовых свинарен.

Сегодня наблюдался какой-то неопределенный плащ, какой-то брезент колыхался. На всякий случай я поскребся с разбегу в дверь, заразительно похохотал симбирской гиеной (многие держат), потом закричал, как бы отгоняя домашнюю зверюгу: «Брысь, брысь, Вовка!», с грохотом откинул засовы, приоткрыл щель и выглянул. Небольшая неопасная бабка в замызганной плащ-палатке топталась на площадке. Судя по толстой сумке на ремне и ржавому велосипеду, который она взгромоздила за собой на третий этаж, – почтальонша. Бабка, отдуваясь, достала квиток и принялась разбирать написанное:

– Улица Миклу-ха-Маклая, скотландского яврея, правильно… Домина 503, обитель 90, здеся…

Тут она, запинаясь, выговорила по слогам:

– Юд-штейн-ман-сон, что ли ча? Язык сломаешь с вами… Илья Борисович?

– Да.

– Пляшите!

Делать нечего. Я засунул большие пальцы в прорези жилетки и заплясал присущее.

– Достаточно, – сказала бабка. – Вы и есть, вижу.

Она извлекла из сумки плотный пакет, завернутый в клеенку, и вручила мне.

Я с благодарностью подал ей медный грош, она сунула его куда-то за пазуху и побрела вниз по лестнице, громыхая подпрыгивающим велосипедом.

А я вернулся в свою крепостцу, с трепетом вскрыл толстый, крепко зашитый нитками пакет и извлек пачку разноцветных листов. Белый – главный, с печатями – лист гласил:

«Добрый господин! Узник! В этот знаменательный день, на исходе празднеств и торжеств, мы рады сообщить вам, что власти Великой Германии предоставляют вам право постоянного проживания на всем готовом. Приезжайте, Ей-Богу! Для получения вечной визы вам надлежит явиться в наш Консулят, имея при себе смену белья, ложку, кружку и заграничный паспорт».

В других листах была уже конкретика: «Планета – Земля, земля – Бавария, город – Нюрнберг, адресок – Фейхтвангерштрассе, 33…»

Заранее строго запрещалось являться нагим и босым, слоняться под окнами и приводить с собой домашний скот.

«У ворот Нюрнберга сидит прокаженный нищий и ждет. Он ждет тебя», – сразу радостно забубнило в головизне.

Гм, искушение… Это будет тебе дорога к Пуст-Озеру, а Заманиловки никакой нет… Я, право, на месте барыни просто взяла бы да уехала в Штутгарт… Ведь недаром в утопическом будущем Израиле – «Альтнойланде» Теодора Герцля – все говорят на немецком.

Вечный в наших палестинах, родимых равелинах вопрос: и что делать? Там: влачить, христарадничать, сотрудничать в газете «Беднота»? Тут: проскрипционные списки по домоуправлениям давно разосланы, крестики мелом на дверях обновлены, вагонетки в мерзлоту и те, говорят, подогнаны, ждут…

«Ехать, ехать вдаль, надолго, непременно ехать!» – как призывал один опытнейший эмигрант. Натянуть башлык на картуз и поручить себя провидению! Тем паче плакать, сидя на полу, по мне некому. Я одинок, увы (ура?), и сам стираю свой хитон.

Из баллад о заграничном паспорте хорошо известно, что на поиски его отправляются в Овир. Все Овиры с некоторых пор располагаются в подвалах всех домов (как некогда – на чердаках). Обретение паспорта, или, как в Овире говорят, – добыча,дело трудоемкое.

Сказано же: «Врата Овира мрачны и замкнуты». Облы, узорны… Не лаяй, не кусаяй…

Пошел в подвал. Овир закрыт на заутреню. Узкая каменная лестница, ведущая вниз, была основательно истоптана грязными башмаками – чувствовалась, ох, чувствовалась когтистая лапа Неотвратимости. Сырость, решетки. Так, вообще, чистенько. Народу немного, но есть. Я занял очередь, дождался следующего, объяснил, что у меня тесто подходит, и побежал домой греться. Скоро снова пойду.

Ходил. Овир закрыт на уборку.

Наконец-то – открылась лавочка! Чинно ожидаем в посыпанном хлоркой коридорчике на стульях вдоль стены. За дверь, обшитую стеганым коричневым дерматином, вызывают по одному. Сидящий рядом со мной мужичонка – низенький, рыжеватый, рябоватый, лысоватый (в общем, типичный мастеровой, ходивший под знаменем Башмачкина) – ныл и кряхтел, что вот собирается он в Соединенное Королевство, есть у него задумка – переписывать Островную энциклопедию своими словами, да боится, в ихнем офисе начнут под килем протягивать, скажут – осади назад, официальная формулировка: «На ваше лицо аглицких бритов нет».

– Не впустят и не подкопаешься – что мы, рыжие? – сумрачно вступила в разговор очередь.

– В каждом видят беглого сипая… С зашитым в шапке письмом Григория товарищам…

– Да не больно и надо. У них там, пишут, хрислам и сухой закон.

– Бардак да кабак! – смачно сплюнул кто-то под ноги. – Жемчужина у моря!

– А на Русь гадят, дизраэли, давно отмечено…

– То-то я гляжу… Просвещенные мореплаватели!

На стенах в коридорчике имелись инструкции, учащие, как заполнять анкету для скромного временного загранпаспорта и для желанного Пашпорта на Вечную Носку, то есть для отъезда на постоянное теплое местечко жительства. Также разъяснялось, что вот, оглоеды, ежели кто продаст мать родную, рванет с концами, а потом вдруг решит вернуться на родное пепелище – пожалуйста, господа, все простим, вот образец для податия соответствующей челобитной. И там же висел плакатик: «Кричали и плакали на корабле, им вторили с берега, и все это сливалось в надрывающий душу стон. Тут только я понял, что это корабль с ссыльными, осужденными плыть в американские колонии. Р. Стивенсон».

Дошел черед и до меня. Я пхнул брюхом забухшую дверь и вошел. За столом в дальнем углу сидели, как мне, слабовидящему, показалось, Бабушка и Красная Шапочка. Подойдя поближе, я обнаружил, что Шапочка была юная, круглолицая и носила погоны старшего прапорщика. А вот Бабушка оказалась знакомой уже бабкой-почтальоншей! Все в той же плащ-палатке она хмуро громоздилась рядом, вытянув из-под стола ножищи в кирзачах-гуанодавах, заляпанных подъездным навозом. Оробев, я затоптался посреди залы.

Шапочка грациозно вышла из-за стола – ладные полусапожки, юбочка до колен, полевая сумочка через чудесное плечо (а в ней – явные пирожки! Ну и села бы мне на пенек…)

– Уезжать зашли? Надумали? – ласково спросила прекрасная овирщица.

Она непринужденно взяла меня под руку и подвела к столу.

– A-а! Очухался? Дотумкал? Пришкандыбал? Напекло? – удовлетворенно процедила бабка, угрюмо покачивая головой.

Я испуганно молчал.

– Не хотите с нами разговаривать? Вас кто-нибудь обидел? – деликатно вопрошала Шапочка.

– Плетей дать ему – враз заговорит! – пренебрежительно бросила бабка.

– Вы наслушались злых, нехороших людей, – горячо говорила Красная, поглаживая меня по шерстистой лапе. – А у нас довольно давно уже в железа не заковывают, всем вольную дали, вам разве Манифест по дворам не читали? Сейчас требуется только разрешение от соседей, что они не имеют к вам претензий, потом сниметесь с учета в военкомате и выпишетесь в домоуправлении, заполните анкеты в двух экземплярах, приложите шесть фотографий альбомного образца, припасете пошлину и все это добро доставите к нам. И мы вам сразу по истечении отведенного срока выдадим паспорт, видите как хорошо…

– Ну, хватит нитки на нос мотать! – свирепо заорала бабка. – Аггел Джойнта! Сделал дело, подточил святыни – и домой, в Абвер?!

Она легким движением сбросила с плеч брезентовый плащ – пуще прежнего старуха вздурилась! – и предо мною, пораженным, заблистал золотым шитьем мундир штабс-ротмистра Отдельного корпуса Овира.

– Вот вам бланки анкеты, – деловито сказала добрая фея-Шапочка. – С вас трояк, если можно, без сдачи. Спасибо… Знаете, как заполнять?

– Там же русским по белому написано! – с ненавистью застонала карга-ротмистр. – У тебя русские в роду были? Нерусский, что ли?

– Вы в коридоре хорошенько изучите, где крестик ставить, где прочерк, ладно? – улыбнулась юница.

Тут ей попала в глаз соринка, она принялась тереть глазик. Я было взметнулся – набоко-ковским ко-кобелем – выгрызть, вылизать слизистую! Однако бабка строго рявкнула что-то среднее между «Кругом!» и «К ноге!» – и поджавши… несолоно хлебавши… уполз я…

В коридоре я, конечно, задерживаться не стал – сколько этих анкет на моей памяти поперебывало (чего там заполнять – спин у меня, как у всех, ну там четность, странность, время жизни… Секундное дело!) А двинулся я, побежал собирать бумажки – занятие, тоже знакомое сызмальства, еще в летнем детстве, в скаутско-приходском лагере приучали нас, малолетних, собирать бумажки вокруг корпуса.

Итак, сначала поскребем по суседям! Сосед Рабиндранат Сбокуживущий пробирался к двери на мой стук сквозь звенящие заросли пустых бутылок, крича: «Иду-у! Вот, отворю перед тобою дверь и никто не сможет затворить ее!»

– Здра-авствуй, человеческий детеныш…

– Слышь, Дрон, тут такая шунья-мунья… – начал я скороговоркой (главное – не дать Дрюне закурлыкать: «Карма, она действие оказывает… Кругом себя оправдывает!»).

– Да я, в принципе, знаю твои дела, – задумчиво сказал Рабиндранат, почесывая босой ногой спину. – Претензии? Да ты вообще-то вел себя хорошо… Бутылки, правда, после использования не всегда аккуратно за дверь выставлял, да удавалось спасать их потом на свалке. От неведенья все! Пошли, да поможешь мешок до пункта дотащить, очистишься…

Заручившись моим согласием, Рабиндранат отправился надевать тапочки и собирать мешок с тарой (она у него, скопившись, уже выползала из комнаты, как вечный хлеб). А я спустился на этаж ниже, откинул полог из шкур, прикрывающий вход, и вступил в жилище Юмжагина. Как раз из туалета, грызя съедобный корень, вылез сам Юмжагин, почесал свои спутанные черные космы, гневно пощелкал выключателем олгой-хорхоя, плюнул и раздраженно засопел:

– Вот, полюбуйтесь, Илья Борисович, как всегда – огонь умер! Воды же со вчерашнего утра нет. А стул-то не ждет! Под стол ходить прикажете?!.

Я поздоровался московским присловьем:

– Зима здорова!

– Холод большой, – кивнул Юмжагин.

Пока я излагал дело, Юм терпеливо слушал, узенькие глазки на лунообразном лице непроницаемо помаргивали.

– Вызов пришлете? – внезапно спросил он. – Припру к вам в киббуц ишачить, собирать сладкие баккуроты.

– Не туда еду, – объяснил я.

– Ну, тогда навоз у бауера месить. Тачку пригоню, – мигом сориентировался нижний сосед.

Он взял у меня бланк, в графе «Претензии» вывел иероглиф «Дань сдан», и вложил мне в шапку заранее заготовленный ярлык со своими данными для вызова.

– Буду ждать, – обнадежил он с лукавым, добродушным, всем на Руси осточертевшим (за столько-то лет!) прищуром. – А то сам нежданный нагряну! В Европах-то я не был, не дошел.

…Ухая и оскальзываясь, волокли мы позвякивающий мешок по мерзлому насту. Моросил мелкий колючий снег. Рабиндранат в тапках на босу ногу производил печальное впечатление…

– Аж дух захватывает! – сказал я ему.

– Дух не стынет, – кротко возразил Рабиндранат. – А в нем-то все и дело! Вот, бревно на снегу – и ты легко, косолапо по нему пробегаешь. А возьми это же бревно над пропастью, мостик как бы Кроля Людовика Святого – и мы, впав в коллапс, запланированно проваливаемся (и потом долго еще ошеломленно отряхиваемся), ибо кролики мы, это еще братец Юниппер приметил, а ведь просто надо собраться с духом в связку, взять себя в руки, а бревно в хобот…

За занесенными снегом развалинами капища «Витязь» («Слава Тебе, Господи, что ты искоренил этот дом идолов»), под белокаменными стенами чудом сохранившейся «Диеты» («Слава Те, Го, что Ты длишь свой гнев над злыднями») притулилась яранга, где принимали стеклотару. Возле нее виднелось немало груженых нарт. Хриплый лай псов, отчаянные крики чаек над близлежащей помойкой, дикие вопли лезущих без очереди и изгоняемых людишек – далеко разносились в морозном воздухе.

Рабиндраната здесь слишком хорошо знали. Все тотчас обратили к нему свои отмеченные экономией мышления лица – с выбитыми передними зубами, гнилыми обрывками веревки на шее, хорошо разработанными кадыками. Алчущие сдать пустопорожнее и махом налить зенки – затихли, какой-то отключившийся старец все просил, чтобы ему помогли приподняться и узреть Яво.

– Драный явился!.. Драный! – уважительно прокатилось по рядам.

– Свами с нами!

– С нами, як с тибетскими братами!

Рабиндранат сел на снег и принялся извлекать из мешка бутылки и расставлять их перед собой, ге-ге, образуя сложный замысловатый узор, во-во, что выглядело, как некая тайная, да-да, доведенная до виртуозности игра. Бутылки были все чистые, омытые. Некоторые сосуды он неярко раскрасил, в иные вставил стебли растений. К нему стали подходить по очереди, и он оделял каждого бутылкой, сообразуясь с человеком, – кому редкостного зеленого стекла с дымчатым отливом, а кому и просто с немножко отбитым горлышком, зазубренными краями, мол – «пес, лижущий пилу, пьет собственную кровь»…

Мне, мыкавшемуся неприкаянно поодаль, Рабиндранат, сжалившись, нарисовал в углу бланка солнышко (по-своему, по-санскритскому) – отпустил на свободу, значит.

Хорошо-с. Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом. Следующая забота у нас такая – военкомат. Бе-егом, арш!..

Серый бетонный куб военкомата стоял на пустыре, где улочка Маклая плавно переходила в Берег Миклухи – когда-то там высились бушменские университетские поселения, стучали там-тамы, кипели кум-кумы, бурлила жизнь (до сих пор под снегом находят столь крупные яйца, что каков же тогда был эпиорнис – можно себе представить), а сейчас лишь мела поземка у железных ворот. Я проник внутрь, в тепло. Дежурный по военкомату, белобрысый есаул, сидел на лавочке у входа-вертушки и стругал шашку. Я сказал, что уезжаю и хочу сняться с учета. Есаул доброжелательно объяснил, что их благородие обедают, так что надо обождать.

– В Ташкент едете, конечно? На паровозе? – спросил он вежливо. – Маленько покушать урюк – и цурюк?

Я вздохнул неопределенно (акум-простота!) и уселся рядом. В подобных заведениях – мобилизационных чумах, сборных пунктах, гарнизонных инквизициях – всегда приходилось долго ждать. Обычно я коротал время, осмелюсь доложить, по-солдатски – размазывая прикладом сопли по полу. Но нынче не решался.

Есаул, стругая, тянул задумчиво:

 
Шпацирен, шпацирен,
Зольдат унд официрен,
Гуля-я-яй, казачий дон…
 

На груди его позвякивали вырезанные из консервных банок кресты «За взятие Степана и Флора», «За освобождение негра Джима» – стреляный, значит, гусь!

Тут снаружи снег заскрипел под полозьями, хлопнула дверца возка и вошел военком.

Есаул, стряхивая стружку, поспешно нырнул под лавку и, закрывая голову руками, отчаянно закричал:

– Ложись, смир-на!

– Нишкни, – успокоил его военком, высокий степенный мужчина крепкого сложения. Значительное лицо, шинель на песцах.

– Противогаз заштопал? – спросил он у есаула. И укорил: – А хренотенью занимаешься…

Мы с военкомом потопали в его кабинет – он впереди, я, поспевая, бочком, бочком, чтоб не затоптали. По длиннющим коридорам, бойко постукивая коваными каблучками, сновали грудастые девки-регулировщицы с папками. Допризывники, проходящие комиссию, прикрывая срам, перебегали из кабинета в кабинет. Кучковались в углах угрюмые, дочерна загорелые на склонах ледников, участники последнего Крестового Похода – в сбитых на ухо беретах, пятнистых маскхалатах – грызли макуху, поплевывали – брезгливо пришли за очередной жалкой юбилейной щепкой от гроба Господня. Толпились старички-ветераны, явившиеся получать бархатные подушечки под ордена. Запахи Прощеной Пехоты, конопляного масла, крепкий смачный военкомат, крики: «В котором году?», «Которого полка?»

Попутно военком экспонировал развешанные по стенам на гвоздиках лубочные картинки:

– Царь (во время сильной грозы, пожалте, говорят, гражданин Р. в подвал – фотографироваться), Царевич (н/у), ну, это Шофар (трофейный), Шафаревич (дважды академик-и-герой), Сапожник (в сапогах, усах и оспе, И Стал – отсохни рука, подпись Бога на земле), Портной (Рот его!..)

Наконец входим в большую просторную обитель отчетливо блиндажных очертаний. Я по всей форме представился и испросил разрешения обратиться. Когда я кончил докладывать, Отец Солдатам поинтересовался:

– Обедали? Шрапнель сегодня хор-роша, рассыпчатая! И тушонка отменная, нежилистая. Компот, правда, подкачал – костистый…

Он задумался:

– Значит, в самое логово перебрасывают? Май, значит, встретишь в Берлине?

Военком полез под дощатые нары, застеленные шинелью, достал флягу и бумажные стаканчики. Разлил из фляжки:

– Давай! «По сто грамм – и на Курфюрстендам!» – как говаривал священник у нас в полку. Боевой поп!

Мы испили. Сказывали, сказывали мне старослужащие ребята, что военкомы пьют амброзию, не верил я, а зря. Сушит только сильно.

– Ведь что врезалось в память, – заговорил военком, выковыривая из зубов застрявший кусочек стаканчика, – широченные витрины магазинов на первых этажах домов – и все разбиты! Вдребезги. Естественно, шли бои за каждый дом. Постепенно образовался у меня металлический ящик бритвенных лезвий «Альберих». Да-а, тебе не понять, что это было по тем временам… Помню, прибегает мой наводчик Васька Чуркин: «Товарищ поручик! – кричит. – Там фрицы в метро! И на всех – «котлы», бочата!»

Военком любовно посмотрел на свисающий у него с руки старинный часовой механизм с неугасимо светящимся циферблатом.

– А потом?

– Потом нелепейшее ранение в мягкие ткани, попал в госпиталь, и свои же ребята в обозе все потырили, растащили. Время было суровое, – сухо закончил военком.

На стене за его спиной строго серел плакат «Выдай казаку носки!» Там же висела карта полушарий, на которой Область Всевеликого войска Донского занимала чего-то очень много места, охватывая не только, скажем, Москву с городками, но и почему-то гирла бассейна Амазонки.

Воинский начальник, перехватив мой дивящийся взгляд, тоже посмотрел на карту, почесал ногтем за ухом и крякнул:

– Эх, младший по званию, все мы немного того, фру-фру… В смысле – казаки. Иногда за день так намаешься, что руки-ноги из стремени забудешь вытащить.

Он вздохнул и пояснил:

– Вот ты, к примеру, казак бердичевский, или же – иерусалимский. Есаул, что при дверях, – ямало-немецкий. Несть ария и иудея. Да-а… Так что, с учета тебя снять? Ну давай свою книжку нижнего чина.

Военком взял у меня потрепанный военный билет, выдрал оттуда все листы, красную липкую обложку уважительно («В чем это она у тебя?») бросил мне обратно и предложил: «Ну, по единой» и, опорожняя, потряхивая флягу, наполнил стаканчики.

Мы спели псалмы «В далекий край товарищ улетает», «Едут, едут по Берлину наши казаки», вручен был мне памятный «Набор уезжающего бойца» (вышитый кисет, варежки с одним пальцем, карманная инкунабула Эренбурга), после чего мы торжественно прошествовали к выходу.

Обняв за плечи, военком вывел меня за порог, прощально перекрестил, спихнул с крыльца и до-олго еще палил вслед из «вальтера» поверх головы, пока я петлял по сугробам…

В центре нашего двора, возле детской площадки с вырезанными из дерева скульптурами сказочных персонажей с крючковатыми носами и загребущими лапами, исстари раскинулись шатры Домоуправления. С нашей домоуправшей Гюрзой Джалябовной мы были добрые знакомцы. На утреннем обходе, когда, открыв дверь своим ключом, она вваливалась ко мне со своей вечно пьяной свитой сантехников-электриков, и присаживалась на мою кровать, отпихнув горшочек с ночной мочой, – мы беседовали о том, какая из методик тейлоризации Руси все ж таки продуктивнее («Где сарт прошел, там жиду делать нечего?»), важна ли вежливость при соковыжимании и потогонии, рассуждали, что мясо белых братьев лучше не жарить, а провяливать, нарезав ремнями… Иногда, в пылу спора, в солидной домоуправше проклевывалась бывшая дворничиха-отчаюга Гуля, ходившая с рогатиной на мангусту, и тогда неслось: «Поганой метлой!.. Сорную траву!.. Щас живо Батуханова вызову, насидишься под помостом!»

Люди свиты, напоминающие капричос, галдели и поддакивали. После их ухода обязательно чего-то не хватало – или прокладку из крана сопрут, или лампочку выкрутят, а бывало и коврик из прихожей утащат. Кисмет!

В кабинет Гюрзы Джалябовны надо было заходить на карачках, пролезая сквозь ярмо. Ключница наша сидела на пыльной кошме, под лозунгом «Православие. Домоуправление. Народность», и сушила ичиги свои  усамовара.

– A-а, д. 503, кв. 90! Слышала, покидать нас надумали? – спросила она оживленно. – Поздравляю! На запасную нору? Мудрое решение для вас и для всего вашего клубка в целом. Алтын-копф!

Она спустила со лба очки, хорошенько зацепила их за дряблые уши с погремушками и не спеша извлекла откуда-то из-под себя толстенную домовую книгу в гладкой блестящей коже. Поплевав на пальцы, Гюрза Джалябовна принялась перелистывать засаленные страницы:

– Та-ак, Чертаново, Беляево, Неурожайка тож… Посмотрим, посмотрим… Ага. Ну что ж, платили, отмечено, исправно, недоимок за вами нет, квитанции нанизаны. На сходах не отмалчивались, выступали, причем выбирая выражения – без излишней картавости. Слободских ходили бить… Похвально! Если в кране нет воды, слесарей всуе не вызывали – удовлетворялись естественным объяснением. Достойно!.. Ладно, что с вами делать, Дом вас отпускает.

Она взяла вставочку, окунула в непроливайку, сняла ногтями с перышка какую-то бяку и принялась заполнять листок убытия в дальнее небытие. Потом пододвинула к себе мой поношенный внутренний паспорт, раскрыла на страничке регистрации прописки-выписки и медленно, маленькими буковками, высунув от старания чуть раздвоенный язык, вывела: «Прощай, и ежли навсегда, то навсегда прощай», оттиснула свою печатку, промакнула, посыпав песком, полюбовалась и вручила документики мне.

– Езжайте! Квартиру свою закроете, двери крест-накрест заколотите и мелом напишите… да что душе угодно, то и напишите… «Выгнали в Израиль» или «угнали в Германию», кому какое ежовое дело, это ваши личные проблемы! А сейчас берите вон в углу кайло, лопату, пойдемте наружу, дерево на память будете сажать возле подъезда.

При нашем приближении из подъезда, гремя цепями, выскочили здоровенные дворняги – Полкан и Жучка (Шарик улетел), узнали, зашлись в радостном лае. Держали их на первом этаже, возле железного дупла, куда клали газеты, чтоб не залез кто чужой.

«Ух, ух, ух-х-х, – размышлял я, долбя мерзлую дворовую твердь. – Саженец уж больно хилый, прутик какой-то дрожащий… Интересно, что это за древко? Вырастет оно большое-пребольшое, будут к нему стекаться жильцы – снежком укутывать, отгонять серых хищников, скачущих погрызть коры, и назовут это место, как водится, – Илюшкин дрын…»

А саженец обещающе шелестел на языке родных триффидов: «На первом же суку-у-у…»

Итак, к сумеркам все бумажки были собраны, надлежащим образом свернуты в трубку и обвязаны ленточкой. Оставалось снести их в Овир и получить вожделенный мандат на приобщение к мировому логосу – с приятным ностальгическим привкусом лотоса, сказывают!..

К бумажкам я приложил шесть фотографий, разнообразно надписанных («Если любишь, то взгляни, а разлюбишь, так порви», «Любовь – солома, сердце – жар, одна минута – и пожар», «Запомни эту фразу – не люби двух сразу»).

На уплату госпошлины я уготовил бочонок чернослива семилетней выдержки, завернув его в рогожку. Пошлину редко взносили сухими, в конверте, обычно расплачивались дровами и пищей. Привозили на возах сушеную птицу, ершей сопливых, моллюсков в меду, паюсную муку, шкуры моченые с яблоками.

Я выглянул в окно – уже вечерело, краски тускли. В домах напротив кое-где и светец зажгли. Служилый люд возвращался с работы – привычно горбясь, устало потирая двумя пальцами переносицу, брели бечевой от метро, где добывали мрамор. Грязно-болотной, недогоняемой черепахой ползла вдали вечная колонна мехзавода, тащила мягкую рухлядь, спешила к вечерне. Все больше лыж, воткнутых в сугроб возле подъезда. Лязг отпираемых засовов, скрип половиц, мирная домашняя связующая брань, доброе, с устатку, звяканье стекла. Кто-то из простолюдинов с посвистом и реготом съезжал по перилам, торопясь в овошенную лавку.

Живу, как на юру! Прустовские стены, обитые пробкой, пушкинские потолки, оббитые пробками. Запахи Петрушки и Миндального Печенья…

Я спустился в Овир. Дверь закрыта, но из-под нее сочилась тонкая полоска света. Свет, значит, и служба идет! Я приник ухом, прислушался. Из-за двери доносился голос милого старшего прапорщика Шапочки, разговаривающей по телефону.

– Нет, не я. С капитаном у нас был флирт, – ворковала Шапочка. – Правда? Где же это он, бедняжка?.. Тут не рому надо, а марганцовкой… да… и спринцевания… Нет, в Бискайском мне не понравилось – ветрено, представляешь, к мачте привязывалась, загар слезает… Да… Прошлым летом во Флориде… Так, ничего… Да…

Я осторожно постучал в дверь ногой, руки у меня были заняты бочонком с госпошлиной.

– …Извини, тут ко мне пришли.

Она положила трубку, но дверь и не подумала открывать, шуршала себе чем-то – то ли юбками, то ли бумажками.

Я снова робко стукнулся в дверь.

– По голове себе постучи! Не видишь – на ужин закрыто? – визгливо закричала Шапочка.

– Да я только документы хотел оставить, – проныл я.

– Под дверь просунь.

– Дак пошлина же еще… Не пролезет, – растерялся я, жалобно поскуливая.

Шапочка недовольно приоткрыла дверь на цепочке.

– Ах, это вы! – улыбнулась она, поспешно сбрасывая цепочку и распахивая дверь. – А я, вы знаете, думала, опять эти немцы-колонисты… Лезут целыми хуторами, в каких-то волчьих овчинах…

Она была в летнике цвета травы с полевыми погонами. Одна-одинешенька. Старой грымзы-почтальонши не было – то ли черные метки по квартирам разносила, то ли ушла сидеть с товарками на обледеневшей лавке возле подъезда, грызть железными зубами подсолнухи и плевать вслед всякому проходящему.

– Только, извините, не прибрано у меня, – сказала Шапочка. – Садитесь в уголке, обождите.

Помещение было заставлено ящиками и коробками с пошлиной. Я с трудом пробрался в угол. Шапочка принесла ведро талого снега, тряпку и, засучив подол, принялась возбуждающе шваркать по полу, распихивая узлы и корзины. Я, подобрав ноги, сидел на лавке и, как учили схимники, разгорался. Но как-то вяло, тлеюще. Меланхолично слишком. Потом, хорошенько подумавши, я нежно хлопнул ее по чудесному оттопыренному месту. Никакой реакции! Я хлопнул еще раз – уже сильней… (Всю трепетность моего отношения к прекрасному полу вы поймете, ежели я скажу, что любимым моим литературным персонажем является гоголевский штабс-капитан Шамшарев.) Шапочка, не отвлекаясь, как будто так и надо, старательно терла пол. Тогда я аккуратно подтолкнул ее к еловому столу (к себе задом, к лесу передом), невыжатую тряпку мягко отобрал и зашвырнул за печку, ведро, расплескивая, отпихнул ногой.

«И поворотил он к ней и сказал: войду я к тебе. Ибо был весьма похотлив» (Бытие-Житие, 38:6-16)

И пока я, сопя, шуршаще задирал, шелковисто стаскивал, разгибал зубами застежку, старательно нащупывал, хлопотливо впихивал – она сносила все это кротко и терпеливо. С тихим снежным спокойствием. Когда же я, запыхтев, приступил к фрикционным движениям, милая овирка принялась внимательно рассматривать лежащие на столе мои бумаги, деловито подчеркивая кое-где карандашиком.

Я тыкался носом в ее загорелую бархатную спинку с нежными розовыми прыщиками, на которой была вытатуирована церква с тремя куполами и синела наколка: «У Палм-Ки Он получил, что Ему причиталось».

…оголодав и вожделея, Серый приплывет, по-темному алея, и ухватит за бачок (малограмотные темные Алеи!), и всучит, чудище, цветочек – милая, милая Шапочка, именно она (пусть сварливо возникают из пены) и есть влекомая коньками Венера (целую ботик!), как ее писал Боттичелли, в морях натрудивший сие полотно, – Марена, зимняя богиня, боярышня Морозова взятого городка, ночная дочь иных овиров, ледяная Снежная Королева, и я, мальчик слева, успел прицепиться к ее саням, запряженным грифонами… Результ… самые утешит…

– Побыстрее бы, оформить бы, – страстно шептал я, слабо пошевеливая фал, стараясь замедлить, продлить сладостный процесс заверте. – Может, можно?

Шапочка, застонав, выпрямилась и, не поворачиваясь, впилась ногтями мне в рогожу штанов (на ногу я ей, что ли, невзначай наступил?), крепче прижимая к себе. В стонах этих явственно слышалось: «Не горюй, евреюшка, не печалуйся, ступай себе с Богом, утро вечера мудренее, я тут приму меры, завтра явитесь, зайдете без очереди, все будет готово, отпущу тебя на волю…»

– Коробчонка сластей и румян с меня, – пообещал я.

– Лучше – киш мир ин тухес! – застенчиво попросила она.

Что тут оставалось делать? Конечно же, с удовольствием чмокнул на прощанье!

Доплелся к себе. Взбежал. Уф-ф… Устал я нынче, намаялся, нагорбатился. И был вечер, и было утро, день один заключен был порцией холодной верблюжатины с тушеной колючкой.

22 апреля, вторник

Но для всякого правоверного нынче, конечно, субботник. Шаббатник, уточнил бы Бланк («…а ваш дед, сэр, старый Исаак Бланк…»). Так что – за работу, товарищи! – как любил приговаривать Бланк-внук, в соответствии с жуткими мифами пожирая баранов в пещере – в Шуше, у подножья Алтая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю