355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 14)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)

– Бедняжка… Спасатель… Вымок весь. Мог бы и внутри доехать.

Ствол толкнул меня в грудь:

– Ну, пойдем, пойдем, мой милый юде. Сначала измерим рост, узнаем вес. Потом тебе вырвут ногти, нельзя, чтобы они попадались в доброй немецкой колбасе, это не есть хорошо…

Зубы, казалось, выскакивали у меня изо рта. Рот заполнила желчная горькая слюна. Рука моя вдруг стремительно рванулась вперед, пальцы обхватили ствол и, сжав, расплющили его. Я легко вырвал бластер и прикладом несильно ударил по дымчатому пуленепробиваемому забралу. Надсмотрщик молча упал, приклад пробил шлем насквозь и вышел через затылок. Я выдернул этот окровавленный кол и ногой откинул забрало. Крошево и месиво вместо лица, распахнутый застывший синий глаз… Вика. Знакомый голос. Печенье робко принесла. Бритоголовый монстр, диббучка, брунгильда-анидаг. Наверное, многих и многих до меня…

Зубы взвыли. Я ударил растопыренными пальцами в бронированную дверь, ведущую в цех, пробил ее, как фольгу, и раздирал дыру, комкая и отшвыривая тяжелые куски с зазубренными краями. Потом просто выбил плиту коленом и вошел, взревев, шаркая тапочками. Запомнилось, как хрустели хребты у меня под тапком, как рушились, проваливались стены, оседал, обваливался потолок…

Очнулся я в своих чертогах, в бараке, лежащим на кровати. Старенький доктор Коган сидел рядом на стульчике и протирал ваткой место на моем предплечье, куда только что сделал укольчик.

– Оклемались? – добродушно обратился он ко мне.

– Что со мной было-то? – слабо спросил я.

Говорить было трудно, язык не ворочался, тесно ему было как-то.

Доктор успокаивающе объяснил:

– Они вам, начальнички, когда коронки у вас в Социале выдирали, по небрежности зубы дракона посеяли, занесли. Злаки зла! Ну, а «голем»-дискета у вас во лбу с рождения… Такой компот ананасный получился! Развалили вы им там все, теперь пока-а снова соберешь… Вот вам и хваленый их порядок!

– Лису в развалинах не видели, не выбегала? – обеспокоенно спросил я.

– Песца им в дышло! – засмеялся доктор. – Не возродятся уж… Между прочим, когда извлекали вас из-под руин, вы все норовили что-то на блокнотном листке написать и в гильзу затолкать. Интересно было бы, знаете ли… Бессознательные реакции…

Листок оказался зажат у меня в кулаке. Доктор с любопытством расправил смятую бумажку и вслух прочитал: «Люди, будьте таки немножко бдительны, вся немецкая колбаса – кошерная!»

– Ну, спите теперь, вам поспать надо.

Он подоткнул мне одеяло и, напевая «Я спотыкался о тела и вдаль скользил в кровавых лужах», ушел. Я улегся поудобнее, зевнул.

Хорошо, славно. Спа-ать, глаза сли-ип… сли-ипаются…

И был вечер, и будет (да?..) утро, день в Пятой. Ва-ажно… На ужин… Какой уж тут ужин, не до жиру, дожить бы до светлого завтрака.

Тетрадь четвертая
В пустыне, или Ясные сны

«Лягушка тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: «Сволочи вы, вот что…»»

М. Булгаков, «Роковые яйца»


«Закрой глаза и смотри».

Дж. Джойс, «Улисс»

26 апреля (1 густава по новому стилю – аве, Социал!), суббота

Проснулся я потому, что мне приснился сон. И во сне меня славно огорчали (это Герцен угостил ямщика шампанским, тот насыпал туда перцу, выдул и сказал: «славно огорчило!»). Какая-то печаль припоминается, выступающие слезы, и вместе с тем – бодрящие пузырьки грядущих перспектив, дальняя дорога, теплый ночной воздух, пальмы прямо возле взлетной полосы, сразу охвативший уют возвращенья… И рыбка печеная с медом!..

Проснувшись, я продолжал лежать. Вставать не хотелось, свершать привычный бедный обряд – множество мелких утренних движений.

Превратиться бы у себя в кровати, вкусив уксуса, в спокойное насекомое… Обрасти коконом, погрузиться в спячку, а потом ка-ак вылупиться! Могучим, гордым, расправившим крылышки!

Я поворочался немного и опять заснул. Мне приснилось, что я мандарин, которому снится, что он еврей, достигший исполнения желаний – собирающий апельсины вдоль дороги из аэропорта Бен-Гурион в Тель-Авив. Только приехал – и сразу за работу! Жарко. Сезон дождей недавно закончился. Колючие ветки при отдирании плодов царапают голые руки. Я пою тонким голосом:

 
И не любили мы Исая Фомича
За то, что он всегда сосредоточен.
 

Потом я отдыхаю – лежу на спине под деревом, подложив под голову узелок с больничным бельем, и, покусывая святую травинку, гляжу в чистую, гладкую, отмытую, словно эмалированная мисочка, многомерную высь. Синева своих начал – вот она какая, не N-того эллина! Шум проносящихся по шоссе машин, гул взмывающих, убирая шасси, махин стихает, глаза закрываются, я начинаю похрапывать.

И видится мне, что поднимаюсь я на верхотуру по широкой белой лестнице, и каменные ступени уходят в облака, и рядом движется еще много людей, и отдельные даже ухитряются толкать перед собой набитые длинные дорожные сумки… А уж наверху, уж на Шкафу имел место, подпирал ворота некий – абсолютно не похожий на пухлого гнома от Лукаса Кранаха или на Ваньку-ключника Василия Шишкова – не-ет, типичный такой, в ермолке, с изначально печальными глазами, стоял и всех монотонно спрашивал:

– Что у тебя в руках, еврей? Кто-нибудь что-нибудь передавал, а?

– Что именно? – пугались все.

– Я знаю?.. – отвечал печальный. – Что-нибудь.

Он пожимал плечами, и у него под мышкой оттопыривалась кобура, набитая яблоками.

И вот уже я сижу возле очага в какой-то Котельной на перевернутом ящике, а рядом со мной пристроился на корточках человек в старом рваном халате, и я знаю, что зовут его, скорее всего, Клаус и он Истопник.

– Напатофа йок? – спрашивает он меня гортанно.

Я развожу руками.

Клаус повертел в руках кусок угля, вздохнул:

– Хорошо. Каменноугольно. Стабильно. А у меня «Деревню» в библиотеке сожгли.

Он отодвинул заслонку и стал подкладывать внутрь брикеты исписанной бумаги. Разодранные переплеты валялись на полу – произведения Зисмана и Тодеса, книги мыслителей Виленкина, Лифшица, Перельмана, мудрые строчки Брадиса – все летело в костер! Листы корчились в топке, и пламя хватало их липкими пальцами. Оттуда высунулся наружу Управляющий Фридрих – три его головы, разевая пасти, высовывая длинные языки, пыша жаром, уставились на нас. Тяжелый чешуйчатый хвост бил по стенкам котла, и он гудел. Мелькнул в огне, проехав, Дапожалуй Немец верхом на Верховном Саламандре.

Клаус сплюнул:

– Одни же гансы вокруг… И кюхельгартенно, и тошно…

С улицы, хлопнув обитой ватой дверью, вошел рыжий дворник, хмурый, чем-то недовольный (обычно их раздражает сенаторская оппозиция), бросил в угол, где хранились метлы, широкую лопату, повалился в ноги:

– Приветствую вас, Илья Борисович. Здорово, Клаус, пес механический, все губишь культуру, выжигаешь заразу…

Я повелел ему сесть. Дворник, однако, лишь повернулся спиной к камину, грея покрытый сосульками зад.

– Силюсь осознать, – обратился он ко мне почтительно. – За что мы вас так?! Огнем и метлой, а то и на лопату, как нынче…

– А что – опять? – оживился Клаус.

– Опя-ать! – махнул рукой дворник. – С самого утра только и учу ихнего брата правильно сидеть…

Умный дворник высморкался в котел, разгладил свою рыжую бороду и продолжал:

– И прихожу я к выводу, что всем этим мы обязаны книгам. У меня же все время звенит в голове гоголевское «Шнелль!», он же неустанно изгонял жидов, будучи окружен ими посреди божьей церкви, стряхивал их, завязших, щелчками с сюртука, а превращение пана в ведьму, омертвение описывал ключевым словом – «ожидовел». Или мефитический Федор Михайлович, царство ему небесное, вышедший – ну за что он так не любит Исая Фомича, «домашнего» жидка? И театр тот обожает, и баньку, безобидный… И всего-то один у них! А уж у Сумасшедшего Солнца-то нашего все ясно – непременно жид-возница привозит погибель на горюхинскую Русь!

– Погодь, Лионыч, не барбарось, – встрял Клаус. – А как же ученые земноводные евреи от Адамова и Беляева – всякие там Моти Гинзбурги, Мараты Бронштейны? «Еврей добр и мудр, – учит детская фантастика. – Он маракует в бездне и егозит на благо». А выползая на сушу – работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными…

Дворник скривился:

– Запе-ел, менгеле-соловей! Нет, подчеркивал, подчеркивал нам романтический Мастер, влюбленный в Нюренберг: «Затхлая православная рвань с густой примесью евреев».

– Ну, его можно понять, – примиряюще вступился Клаус. – Привычно ставлю себя на его место – вот попал он в барак, полный мухоедства: Кальсонеры мельтешат, Швондеры шляются, Пружинеры запрещают писать на печке… Тоже не цукер! Не ругайте его, он раскается! Voland volant, master manent.

– Нет сил скрывать, – сказал я взволнованно, извлекая из-за пазухи тетрадки со своим Дневником, – я тоже пишу и даже не сжигаю – если вы хотите, я вам сейчас могу…

Тут дворник с истопником очень испугались, засуетились, вытолкали меня за дверь Котельной – больше читайте и познавайте жизнь – и вослед погрозили кулачищем.

Да я уже все читал, а жизнь познал где-то в восьмом классе! И потом холодно тут, небо в звездах, ветер из степи, снег валит, а я в каких-то сандалиях. Занесет же! Пустите на порог – погреться, повечерять, прикорнуть, принести пользу. Эх, чего уж скрывать – снова выгнали меня, как с Руси. Недотыкомсон! И в Дневнике своем несуразном – при побеге к бегству – я бестолково ору, как баба на пожаре. «И пропали при сем случае тоже два пятака с глаз».

Я сел в Котельнический сугроб, черный от угольной пыли, и сладко задремал, заметаемый. Вижу, как брожу, выползя, жаждою томим, на снежных простынях словесности российской. За окном утро. Погоды никакой нет. Хрустит снег на задворках Коровина, блестит разбитое стеклышко пенсне Коровьева – о боги, боги, вот вам и законченная нескончаемая лунная ночь, а также брошенный лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16-й линии, а Блок еще называл эти линии изгибами – «пять изгибов сокровенных» – это пять линий, по которым Любовь Дмитриевна ходила с курсов, а я-то по подростковой испорченности думал, что это о прекрасных формах Дамы, да, да, все Параскева путаница – Россия, Зима, евреи, и горько повторять: даму – утопить, собачку – под поезд; и бес Петруша, получив пятерку, переходит из второго класса в первый, и Бланк с четверкой по логике получает тройку-Русь, а Маргарита, потеряв даренную Воландом подкову, восклицает: «Боже!..», и голос арестованного Босого хрипит в унисон гласу босого арестанта, и все вокруг кишит извлечениями из, которые неприхотливо переплетаются переплетами, хвостами, хоботами, надоедливо облепляют, жужжат вокруг граната и налезают на кита.

И чудится мне, что достаю я из-под подушки свой Дневник и поглаживаю ему помятую спинку. Записки изгнанника, скорбные письма с понтом самому себе («Здесь я варвар затем, что я никому не понятен и российская речь глупому Гете смешна»). Я перелистываю пожелтевшую, облетевшую листву:

«Начинаю дневник. Дай-ка я напишу, а все прочтут. Вожатая Мойра одобрила. Да и Цой разрешил, просил только показать потом капитану, чтоб не выдать секретов. Это какой такой капитан, это ротенфюрер, что ль, видимо?..

Задумал разводить в бараке пчел. Хотел в комнате на подоконнике, а потом решил в общем туалете. Всем будет приятно и интересно. А радикулитным даже полезно. У нас на Руси об эту пору, на Зосиму-пчелозаступника, ставят ульи в омшаник, готовят их к зиме, собирают мед и отдают его в пространство.

Баб нет. Который (третий!) день без бабы. Горький бобыль. Некого взять за грудки! Хорошо человеку не касаться женщины. Но хреново. Носмой готов уже отпочковаться и автономно скакать с визитом куда-нибудь в ригу, на сеновал. С немками разве вконец оскоромишься, не та ментальность – я для них существо странное, по-другому пьющее и поедающее, издающее непонятные звуки, инако пахнущее и не туды случающееся. Свобода у них тут, равенство, равенсбрюкство!

А какие русалки были в учительской семинарии – там, в заснеженном плену египетском – русые да синеглазые, Ниловны!

Да-а, ежели б у Клеопатры был Нос (на ночь, приходящий) подлиннее – то-то история была бы…

Живу всухомятку, как в пустыне, как бей алжирский, под самым Носом – уже шишка.

(за набивкой Табаку)

В Гемаре написано, что в раю есть три вещи, «имеющие смысл»: солнце, суббота и секс. А в Германии – по аналогии – дождь, понедельник, безбабье. И ску, и гру, и не к кому с плеткой сходить!

Превращаюсь постепенно в великого русского мечтателя – поручика Кувшинникова. Ах, женщина в песках – бабаабэ пелись губы…

(ночью в постели)

Нос имеет крылья, дабы взлететь на ветку, где уже сидят в ожиданье кудрявые героини пушкинской сказки (так-с, очередная сальность).

А может, опуститься (Орфеич!), зажить припеваючи, отбить у Сени его Ленку-лягушку – представь трагедию! Да было уже подобное, происходило – эллин сбондил Эллен.

(на ведре)

Вышел декрет: всем евреям сдать велосипеды, не ездить в трамвае и автомобиле, покупки делать только с трех до пяти часов. Сидеть в расселине (клюфт по-здешнему) и клюв не высовывать. Кто не слушается, тех журят. Я слышу из коридора: «Ты, гад, сдал лисапед? Говори, гад, куда фарад сховал! Жать будем так, что не видно будет того самого, кого жмут, – а возьмем!»

(за утренним чаем)

День ото дня беспокойство мое усугубляется. Изводит меня это лающее матерное блеяние: «Я-а-а, битте! Я-а-а, битте!»

(на улице)

Матка, млеко, яйки, ссало. Валгалище.

(на извозчике. Милай!..)

Недешево достанутся мне эти мои четыреста двадцать марок в месяц: я расплачиваюсь за них этими отвратительными снами.

Тут – пивное. Там – квасное. А опреснокам – прячься?!.

Читаешь у Генриха Белля: «Столик был заставлен рюмками для яиц…» Ну, немцы же, ну, нелюди! «Германию – в 17-й нумер!»

«По ком звонит Газовый Колокол?» – спросил бы Замятин.

Русские еврейские люди и немецкая неволя. Ихние четыре «к» – кухня, киндеры, кирха, ну и Катастрофа.

В Гемайнде нынче лекция: «Не бороться бы Иакову, но договориться» (из цикла «К праотцам»). А потом танцы скелетов.

«Эйн-соф» – Бесконечность на иврите, имя Бога. Яволь, герр Эйнсофф!

Матрас мой набит чьими-то очень жесткими курчавыми волосами. Сплю беспокойно. Наступает ночь, и из стен вылезают чудовища. Я лежу, прижав одеяло к подбородку и, дрожа, гляжу, как они бродят по комнате, слепо тычась в углы. Дневник свой я прячу в сапог – боюсь, что они возьмут его у меня на проверку и изгадят: «Читал постороннюю книгу», «Балуется», «В принсипы не верит, а в лягушек верит», «Слишком много цитат».

«Всуецитатность суицидальна», как писал мудрый безродный скиталец. Воистину! Цитата есть цикута (sic-так, sic-так).

Мне хочется ставить эпиграф перед каждой своей фразой – столько окрест чудесного поспевшего чужого, тянет нарвать. По корифеям, ех-хе, евреи водятся в библиотеках, где Тлен и банная мокрота, да дьякон-идеалист. Под языком у них червячок, и речь их напоминает ход книжного червя: «В начале была Реминисценция». Не сочинители, но переписчики, Жидяты. Мудрецы с медным колечком на мизинце.

Записки интеллектуала: «В волостных писарях».

Ремизов о Розанове: «лучше Ничше». Да уж, наш-то поскоромней будет!

Свинчивая сие Списание, я всеми силами стараюсь, чтобы не произошла разгерметизация, не упростилось бы, упаси тоже, восприятие, ибо влечет тайна неслыханной сложности, этот вересковый мед, текущий по усам – в пасть, как вереск! Я помню, помню, с завистью облизываясь, что для понимания «Дневника улитки» Гюнтера Грасса надобно знать известное письмо Егора Федоровича к Ротшильду о падении йены и феноменологии иронии Рони-старшего, а для глубинного прочтения «Льва и собачки» – дневник секретаря Толстого в вегетарьянских Телятинках. Когда мы, отложив очередные весла, свешиваемся в книги, то иногда дно видно, а иногда – фиг. И остается подслеповато, с чувством, бормотать: «Они дивные, дивные, дивные!»

«Если все понимать – так и читать не нужно: что тут занятного! Иные слова понимаешь – и то слава богу!» (И. Гончаров)

Уже второй день суббота, потому что завтра воскресенье. Вчерась с Аврелиевых ступеней я даровал евреям Франции право гражданства. Сильный ход! Никаких семи лет ожиданья, никаких «беженцев» и отработок! Вы – граждане.

Отправил дворне, на кухню, депешу: «Быстро сварить обед и маршировать на Ашдод».

В пагоде уже годами не был.

Оказывается, чудовища, которые приходят по ночам, раньше жили в этой комнатке номер пять, они просто хотят кушать и ищут, чего пожрать. «Ночью приятно парного поесть мясца» (Гессе). Когда-то они плохо вымыли туалет, и капо, блоковой, урыл их за кухней. А я-то еще думал, что это там за холмики! А там лежат львы, и им снится Старик, Великий Корчмарь… Теперь буду ходить туда и молиться изредка, когда буду думать, что, может быть, сейчас суббота.

Тризна капо – слеза Пятой. Подсчитали пали– прослезились. Попал в каббалу. В «Туле» со своим самоваром.

«Я бы двух долларов не пожалел, чтобы мне все это разобрали и прочли…»

(И. Гончаров)

Внезапно враз осознал – Слово слоено, сдобно, текст – это не так просто и не просто так! Пример навскидку – в русской народной драме думный дьяк говорит щелкающему едлом народу:

 
«Да сжалится над сирою Москвою
И на венец благословит Бориса.
Идите же вы с богом по домам,
Молитеся – да взыдет к небесам
Усердная молитва православных».
 

Это-с акростих – призывая вроде бы толпу к послушанью, а Бориса пиарствуя на царствие, на самом деле думец крутит динаму, взывает: «Ди-иму!», то есть, значит, убиенного Димитрия. Да услышит!..

Или – в четвертой книге «Зоар» («Реви Зоар») есть эпиграф: «На зеркало неча пенять, Коли рожа крива». Это жа латентное определение кривизны николаевского державомордного пространства! Несколько сырые, мрачные изгибы зазеркалья, глухие скрипучие колидоры,уводящие в поприщину. Имеющий уши…

Гроза в Ершалаиме. «…с ударом, похожим на пушечный, как трость переломило кипарис…» Это Мастер оплошал?

Не проповеди надо читать, а комментарии. Да и возможно даже – Он был нем. Говорливые Петры и мычащий Христиан, только и издающий имя свое «Ие..», что на иврите – «Будет». Да и сапиенс ли Спаситель?

Бьюсь об заклад (серебряную папиросочницу), что никакого И.Х. просто не существует. Да, Новый Завет есть естественное продолжение Ветхого, но никакого Александра Ивановича не было. Это коллективный псевдоним группы древних, скорей всего, греческих бродячих психологов.

У доктора Когана, по слухам, татуировка на задах: пеликан с рыбой в клюве – это христианство, пожирающее свой хвост. Обернуться б хасидом, бормочущим «мутабор»…

Не дай мне Ях… Уж лучше Песах и сума… грудь в крестах… «Ступайте Синедрионом управлять!» Я, признаюсь, смутился, вышел по-федотовски, в халате…

Не валяйте дурака – не ваяйте галатей, а лепите из песка замзазамки без затей. В третье сладко верится, хоть обед из двух, но ведь in vino veritas и in Vinni Пух. Мне кисло-сладко спится, медвяно – до весны! Светла моя темница, сны – ясны. (Из избранного, достаточно раннего – незаизвестковавшегося, во всяком случае – меня).

У Кэгэюнга, кажется: «А потом вы обнаруживаете, что поставили лестницу, по которой ползли всю жизнь, не к той стенке». Эх, стремянка наперекосяк!

Подходили ко мне в коридоре некоторые, взволнованно шептали (конспираторы) – мол, как вы, господин хороший, относитесь к зову: «Евреи разброса, интегрируйтесь!»?.. А никак не отношусь. Видите ли, еврей – это e x, его хоть интегрируй, хоть херируй, он – от псалмов царя Гороха до гороховых пальто, от И. Флавия до Е. Азефа – неизменен и невалентен. Это старая история. Насколько известно, все попытки жiдов жить мiром были пустынны, бесплодны и обреченны – позовите Герцля, старенького Герцля… Хотя, помнится, Бердяев и писал о непотопляемости утопий… Но вообще, учтите, еврейский мир – внутри нас, причем диаметром значительно больше наружного. Отстали, провокаторы.

Начитавшись очерков дяди Гиляя по физиологии москвичей, я допер, чем оперировал при закуси профессор Преображенский («что-то похожее на маленький темный хлебик»), – это горячие жареные мозги на гренках из черного хлеба, их подавали в «Славянском базаре». Таким образом, Филипп Филиппович и работая копался в мозгах – и ел их!

Когда я ем – я не глух! Я слы-ышу, как сосиски разговаривают обо мне. «Что у нас сегодня к обеду? – спрашивает Перец собственно Колбасу. – Опять еврей?»

Путем долгих метаний и прозрений, брожений по снегам в веригах – пригнался-таки на живодерню! Не заплутал. И тут ко мне со всем уважением, со всей шхитой (не путать с шихтой).

«А видеть во сне печь означает печаль».

(И. Гончаров)

Лимонаря 98 числа. О чем мечтал забившийся в парижскую нору утеклец – тишайший Алексей Михайлович Ремизов – чтобы было чем заплатить за газ, за свет, «…и гости на Елку голодом не уйдут, а выпрутся за дверь всыть, кликну вдогонку: на лестнице не пойте!»

Да как же нам на ней не петь, на всех 192 ступенях?! Уж сверкающая крыша Шамира… тьфу, Шкафа, видна, вся в снежной пыли… Ратмир-школьник, небось, давно уже там – в другом измерении, а я все тут корячусь.

Яхве! Веруешь ли Ты в мя?.. Бог, по Маймониду, – субботняя субстанция.

Левин-сон-лестница на всклоченный сеновал: пойдеть, пойдеть и придеть! «Чтобы по ней подыматься, надо быть жидовской мордой без страха и упрека», – петушился Веничка.

Стандартная грустная русская эмигрантская фраза: «Вдова (Гала или Вава) сохранила архив Вова». Взвихрения, кровоумытие, гологодье, прочие хреновости периодически стихают, и исследователь (он грамотен) лезет любопытным носом листать неспаленное, сует в хрусткие рукописи свой пятак, звеня и подпрыгивая. Скручу же и я, завершив сей труд, свой «Дневник» в трубку (представление окончено, кукол – в ящик) и запихну в бутыль из-под вишневого шнапса, осушенную в процессе письма, – и под кровать – памятником письменности, до лучших времен, до благодарных читателей.

Льет за иноземным окном. Читаю «Липяги» Эртеля. Мощно!

4 мая

Снег. Немец за грубость бит.

9-го ава

Дождь и снег. Немец бит по погоде.

Германия застыла растерянно. Испугалась! «В ожидании Жида». Узнает всяк фамилию Андре, как любил говаривать Селин.

Сегодня мы гуляли в парке. Убили ворону. Горе-то какое. Ну, в этот день мы больше не читали. У нас болит нога (колено).

Отколи коленце – кол изладь для немца. Все немцы на одно лицо – это киборги «оне механизмус». Точно по З. Гиппиус: «Черных роботов все больше, и все они омерзительные». Хотя и среди них есть непротивленцы, вегетарьянцы – призывающие не носить обувь из еврейской кожи и замши.

Уйти бы в Лес, сей партизанский парадиз – там, ходит слух, есть тайная тропа, навроде входа в Выход, дверца в Русь – да срежет в глаз нюрнбергский аргус враз.

Сплин? Сплюнь! О, тихий Тель-Авив с печальным перезвоном старинных колоколен… О, маленький еврей из Амстердама, дож дождливой страны! Докажи мне свою Пятнадцатую Теорему…

«Посторонним В». Думал над этим заветом. Кто же он такой, этот В? Вальгий-друг? («Ибо русская земля, друг Вальгий, круглый год покрыта неподвижным льдом».) Велимир-председатель? («Блуждаю среди гор, в вечных снегах – между Лубянкой и Никольской».) Владлен-бодисатва? («У нас и то парижское паровое отопление, тепло вполне, а у Вас руки мерзнут. Надо бунтовать!»)

Тоска По Руси. Сокращенно – топор. Ну ее, Русь – направо школа, налево больница… Сугробы судьбы.

Однажды, присев на корточки, наблюдал, как муравьи тащат дохлую стрекозу. Облепили и прут, пыхтя. И ведь все равно – кто-то трудолюбиво тащит, а кто-то суетливо бегает вокруг, видимо, обделывая делишки да читая книжки. Это они – муравейные братья мои!..

«Что за бесконечно цепкая воля к жизни, к сохранению своего рода и вида! Живите, евреи».

(И. Гончаров)

Хучь с учета меня сняли, на крючке я у Руси всеми мыслями и снами. Яхве, Оссподи, спаси, в смысле – коромысло это мимо пронеси!

Отрывок из отрочества: стою себе, кудрявоголовкер, на крутом косогоре, над могучей рекой, в косоворотке, в наброшенном на одно плечо пиджачке – каков простор! – внизу битые бутылки вмерзли в лед, поземочка метет – этакое утро мальчика в египетском плену… Как вдруг отвешивают мне та-акого леща под зад! Оборачиваюсь – крутится старичок с палочкой и молвит: «Хочу, сынок, чтоб запомнил ты этот день, и русскую красу, и зарубил себе на носу – ежели жида бить, он будет свечки зажигать!» Ох, и гнал я дедка его же дрючком, пока меня обратно в клетку не загнали…

Сегодня я открыл, что лишь Русь есть. Она состоит из снега и имеет ледяное ядро. Снаружи же флогистон ностальгии и нет жизни. Тяжелый кремний и германиево-органические структуры.

Чи 34-го, чи 302-го – бис его знает, веселого месяца гдао. The cruelest month! В Мюнхене сговариваются, я чую, провести надо мной в Нюрнберге процесс. Придут нынче в черном, схватят и утащат на чердак. Я приготовил свой фанерный чемоданишко со сменой книг, потому что джутовый мешок с дырками для рук и головы там выдадут.

Все время изучаю томик писем Петроффа-Мейера-Бланка. В нем таится разгадка всякого познанья и бред великого ума. Вот он строчит в Баварскую советскую республику: «Создали ли Советы рабочих и прислуги? Уплотнили ли буржуазию в Мюнхене?» Клянусь!.. Попутно же делает важные замечания о предисловии к брошюре «Поворотный пункт в еврейском рабочем движении». Волнуется! Я тоже что-то заволновался – а как сейчас в Германии с еврейским рабочим движеньем? Все ли в порядке? Пора подниматься, смыкать ряды.

Бунин о Бланке: «О, какое это животное!» Хвалит?

В предсонье – был же мне торжественный голос Левитана: «Голубчик, ударь его головкой по ложу ружья!» Жа-алостливые жиды…

Поджечь, что ли, с горя, кухню во дворе, расписаться на колоннах и на процессе все и вывалить – как тут меня забижают. Водку не пить, «Тумбалалайку» не петь… Туда не плюнь, сюда не кинь… Чистотища осточертевшая, кладбищенская!

«А где немцы сору возьмут – вся семья целую неделю кость гложет».

(И. Гончаров)

Как-то у Кокто спросили: «Что бы вы вынесли из горящей избы?» – «Огонь», – ответил тот. Конструктивно!

Немцев надо вынести из Германии, немцев – вперед ногами! Подогнать очень-очень много грузовиков, загнать всех немцев в кузов, вывезти на край земли – и там вывалить!

– Ну, что уж так уж – в кузов… Есть же и хорошие немцы…

– А хорошие – поедут в кабине!

«И впредь оных ни под каким видом в нашу Империю ни для чего не впускать».

Генетически-памятные вопли с улицы: «Жиды – шаг вперед!» Что ж… В эволюционном смысле… Сверхнедочеловек!

«Непрерывно упражняясь в искусстве выносить всякого рода ближних, мы бессознательно упражняемся выносить самих себя…»

(И. Гончаров)

Да, немчура, да – я жид! А вы, вы все – нежидь. Дранг на х..! «Велю сейчас расстрелять всех антисемитов» (Дионис).

Уложить бы их веером от живота. Лао-Цзы бы одобрил.

И вообще, сидеть здесь в бараке, по уши в шайзе, когда где-то ждет меня такой дрек, шит Давида!Где «земля вся синяя, как апельсин», как ляпнул Элюар, где белые домики Тиквы… Пора исходить. Где тут у них – «выдернуть шнур, выдавить стекло»? Домой, ужинать и в постель!

В «Гобсеке» у Бальзака: «Если тронуть ползущую по бумаге мокрицу, она мгновенно остановится и замрет». Опытный человек (венчался в Бердичеве), знает наши повадки. Нас не тронь!

Фрейд, чтобы ему позволили уползти, должен был подписать бумагу, что гестапо обращалось с ним вежливо и заботливо. Фрейд спросил, нельзя ли еще добавить, что он может каждому сердечно рекомендовать это заведение. Гестапо-папа! А потом слег на кушетку и написал свое «Я и Оно» (в смысле – гестапо).

А четыре сестры его остались и сгорели. Юдоль! Ой, ой, ой, ой…

Ну зван (в Германию), ну избран, ну образован (вс. гов. о неп.), ну обрезан… Ценят, стало быть, кто стоит за Бога! Но какой из меня, положа руку на чело, Еврей с большой буквы? Обычный чалдон московского копченья, нормальный отец учитель – по мере сил отлынивающий, нудно под нос бубнящий, пьющий (хотя и не вопиюще), а что дома на стульчаке читающий, а не под себя смотрящий – так это малое отклонение, можно пренебречь. Эх-ма… А Инородцев Вражек, влажный снег, синий троллейбус из последних, троллейбус троллей, и Сольвейг в спецовочке такой промасленной – где ты, где ты, Третий Рим?..

Когда солнцу нашей местечковой поэзии Хаиму-Нахману Бялику рассказали, что в России – переворот, стряслась Революция, он хмыкнул: «Просто свинья (хазир) перевернулась на другой бок». И поморщился, должно быть. Неразумные хазиры!

«Если только возлюбить Русскую Россию… – писал Гоголь. – К этой любви нас ведет теперь сам Бог…» Русскую Россию… Тут тонко! Слопала она Меня, как чушка глупого поросенка? Значит, заслужил. Плохо вел себя в домике.

Где твои корни, суффикс ты нерусский?

Жить можно и под Железной Пятой, даже удобно – утром, на подъеме, нужно просто об нее стучать, не надо и рельс вешать. Дин-день, ван-ден – звон на морозе…

Возможно, и не аскариды! Возможно – еврейская голова на славянском тулове. О скифской сфинкскости еврусизма писано-переписано – из двух углов да трех разговоров, угольком на печке, дегтем на Вратах Твоих.

«Bist do Jude?» – вычитал в разговорнике Нутряной Голос и запричитал:

– Так двигайся, шевелись, реэмигрируй! Назад, об лед, из огня в изгои.

В Иерусалим, в Иерусалим! На Русь! В Подмосковье, в божеский зимарь… Услышать постукиванье палки слепого по мерзлой дороге, отнять у девочки блюдечко земляники, увидеть голые черные деревья (числом почти семнадцать), серое небо, знакомую интеллигенцию у ларька – на тяге…

– Грачи улетели, – печально объясняет Фроим Давиду. – Где имение, а где ковчег…

– А вы что ж, орлы, засиделись? – вопрошаю. – Эх, профессура поносная! (Не слабо, братцы, про ихнюю «цию» сказано: «Кац – не мозг, а г… нации» – Бланк, из письма к Г…)

– Да ты очумел, Илюшка! Что мы там с немцами делать будем? Тут хоть место нагретое…

Всяк кулик!.. «Спаси, Иисус, микрорайон Беляево!» (Т. Кибиров). Скулеж по Китежу.

Существовал такой декабрист Григорий Абрамович Перетц (ну, никак нельзя без них, без спеТций!). Создал, как и положено, тайное общество с родным для русского слуха названьем «Херут». И вот, представляете, спрашивает Царь Небесный, оторвавшись на минуточку от шитья:

– Кто таков? Мещанин бездуховный? Хорош! А где бы вы, Григорий Абрамович, таки были 14 числа весеннего месяца нисана, если бы да кабы?

– На той самой площади, государь, – отвечаю просто и ясно. – Со своим народом.

Слышь, Яхве! Яхве, твою ж, Бога, душу! Дай мне брому! Бабу бы и мясной борщок со сметаной, и глянцевую канцерогенную корочку черной горбушки чесночком натереть…

В Иерусалим, в Иерусалим, в вечный Старый Город Будущего Года! Вон и русские избы виднеют, и родные колонны в зарослях акации… Слышь!.. Вишь ты, проклятый иудейский народ! Спаси твоего бедного сына! Матушка! Да сделай ты мне свиной сычуг!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю