355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 22)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)

Замполит контролировал труд – он был не чужд изящного. Тыкал, например, перстом: «Вверху справа текст недотянут, течет. Надо бы починить». Поговаривали, что майор Авимелех и сам пишет – то ли историю генералов («Я родился в, или В акре от победы»), то ли частные впечатления о схватках. Бывало, обхватит голову, бросит кратко: «Уйдем в воспом, углу в было» и сидит, дрожа, раскачиваясь, зажмурившись. Страшные мои сказанья про Могучую Рать, орденоносную орду, ему полюбились, он даже собирался переплести их и облечь в отдельную папку (кое-где еще сгустив дегтя) – для занятий в Лазаревской комнате. А я ведь всего лишь хотел описать, почему тебя охватывает тоска на вечерней поверке в преисподней. Где неделями ледяная крупа пуржит в рот, в роту, в рожу отмороженную, в жоцо… на плацу и повсюду… в те «выцветшие ночи», когда светло и отвратно, как днем. Показать я пытался проклятые ночи-альбиносы, сосновый бор – мутировавший, движущийся, ползущий… и залив, забитый падалью, а вдали – из заиндевевшего окошка – аэсовы развалины, снега, безнадега… Скромно пробовал передать раннеутренний рев зверя: «Рота, па-адъем!» (да – ад, он, ай!), когда с тебя срывают рваное одеяло («Залег, воин? Две сутки «губа»!») и сшвыривают с полатей, и гонят, гонят сапогом в зад в стаде тебеподобных на зарядкув сугробы – и мы полуголые, без нижних рубах, в одних подштанниках с обернутым вокруг пояса полотенцем и сапогах с лихорадочно и плохо намотанными портянками, бежим, оскальзываясь, по мерзлой дороге, по аллейке из елей, мимо черной гранитной «Плиты памяти» с выбитыми номерами и вечно горящим перед ней флогистоном, тупо топаем – бух, бух, нательные кресты болтаются на шеях, пар изо рта, а кто не выдерживает, сдыхает, падает, того топят в проруби – закаляют.После кросса обязательно – снегом обтираться. Положено! Тут же ссали на руки и протирали мочой лицо и шею – от фурункулов. А то та-акие повылезали фурункулы офуясывающие – крупные, твердые, красные, с гнойной белой макушкой – боровики! И вот, когда полуголая рота поутру плечом к плечу мочится в сугроб – лицом на восход, опустив глаза долу, племя свершает обряд – не мочится, но молится! – тут снова в очередной Ра понимаешь, что какое уж, к ле-Шему, единославие – это была и есть языческая сторонка, княжество Колымосковское, край снежных пирамид. В морозном воздухе застыл суровый зрак Ярила, и изошли из изб, и поклоняются ему. А истуканов своих они по-прежнему мажут жиром и кровью… Помню, сосед по тамошним ратным нарам все молился маленькому, вылепленному из снежного мякиша божку – просил прихода Дембеля. Да и другие не отставали – вечером перед отбоем как начнут доставать из-под матрасов богов, как пойдут класть поклоны и тарабанить молитвы – хоть беги! Один себе Храм в тумбочке соорудил, откроет дверцу – врата вроде – сунет туда голову и бухтит потихоньку. А зато на строевом молебне, когда ротный жрец-православец с наколотой точкой над бровью (на ратном жаргоне – «попка»), отбубнив в нос занудное «Веди добро хер», распаляясь и ударяя себя пальцами в перстнях по рясе, начинал с пеною кадить и призывать – все только зевали и хмыкали – «Ща!» – вбирая в себя вибрации ивангельскихречевых конструкций, да тайком отплевывались. Хотя злобно потрясавший кулаками перед строем, грозивший неземными карами и «губой» жрец, раскосый скиф в скуфие, в какой-то мере развлекал. Одни находили забавной его гундосость, другим просто доставляло удовольствие послушать, как говорит барин – «Ишь громобой! Плешивый елисей!»

Однажды попье из полковой патриархии – кутейники в серебряных ризах и золотых стихарях – нагрянуло как снег на голову (по доносу неизвестно кого) в ротный барак после второго завтрака, прямо в дортуар, перетряхнуло все вверх дном, поотбирало идолов, свалило на сани, отволокло и пошвыряло в полынью, и рота бежала по снегу и жалобно выла: «Выплыви, выплыви!» Костяным ножом тогда меня некоторые (мнози, разом) пытались пощекотать за погибель богов – будто это я, заушатель, навел и съиудил (а то хто ж!) – да я бронзовый прут от оконной решетки отломал и башку самому активному проломил (огреб пять суток «губы») – отстали, осознав промашку.

Биться в Могучей Рати вообще случалось частенько. Стохастические процессы, происходившие в роте, неизменно сводились к мордобою. Угодив в Могучрать, в варварский воинский коллектив, некоторое время я был занят притиранием и окапыванием. Приходилось несладко. Отношения с насланными судьбой сослуживцами-идолочтителями складывались туго – последовательно ночью сперли сперва кокарду с шапки, потом саму шапку, потом рукавицы из бушлата, а там и сам бушлат. Все с боями отбил обратно. Тогда в сапог как-то нассали etc. Поверьте, не заносилось сердце мое, и не были, глядь, надменны глаза мои, но просто нельзя же так, вы меня извините, терпение лопается, когда серят тебе на темя. В роте было (сосчитал) 27 этносов, всяких племенных родов, и шумели они, увы, – как дубрава! Чухна белобрысая да чурбаны чернозадые! Шум раздолбаев многих! Рев племен!.. Дрались табуретками. Про ремни я уж и не говорю. Порой и поножовщиной баловались. И пороли их поротно вожжами на плацу, и по гауптвахтам распихивали – чубы по «губам», и в Железного песца сажали с раскалением оного – бесполезняк… По прошествии лет Могучая Рать представляется мне толпой дичайших, одетых в выдубленные шкуры первосуществ. Зубы дверью рвали… На богов надейся, а сам!.. Стоероссы! Из людей моей расы я был один. Окружающие сиволапые дегенератники (уо, ау! – золотое воспоминанье) как-то шустро между собой снюхались, хоть и цапались до лая, втихаря хлебали сиволдай, жрали ханку, общались друг с дружкой: «Эй, филон олонецкий!», «Ты, новгородская зобака!», еще были, помню, такие нивснхи, а я так и остался наособицу. Титульная нация была – орусы (от начала времен и ныне дикие). Ух, ярмаки! Сибирщики суровые! Иордань во льду, кучумай! Сержанты тупорогие из них выходили. Почвенники в основном – базлали одно уездное, судачили о родном улусе, чавкали про кровное Заволочье, где густой, аж оглобля стоит, суглинок да высокие гольцы – окоем, ёколоманэ! – какие там песцы – глазища с блюдце! Татищи костомарные! Баснословные предания! На меня смотрели косо, нелюбострастно, с остудой, выкликали на поверке злобно:

– Юдштейнмансон! Длинный какой, вишь, цаца… Пока из строя вызовешь!

А уж воеводы-троглодиты, командиры рот, ежовые головы – горе да беда! Пили аршинную горькую так, что портянки с себя продавали за ворота (вообще вся история Могучей Рати – сон упоительный пьяного корчмаря, а был один налейтенам – особо нагл – тот в уши воинам плевал). Спиритуальные тела! Человеческих слов не понимали априори. В один из первых дней заглянул я по мелочам в блиндаж комроты, робко скрипнул дверью, просунулся очками: «Вы позволите?..» Ржанье сидящих там и закладывающих за воротник ротных и взводных главарей помню до сих пор.

– Три сутка «губа»! – утирая слезы, просипел ротный наш руководитель Святополк Пибалко.

Да-а, дань судьбе я отдал сполна – то и дело «губа» (отнюдь не территориальный округ в древней Оймяконии, а полковая карцерюга) меня привечала. Встречаю, положим, плетущееся навстречу начальство, вытягиваюсь в струнку, чеканю шаг и вместо «Здравия желаю!» машинально ляпаю: «Мир вам, господин наш, господин Един!» В результате – семь суток. Было, было, через многое прошел… Когда подушку стырили, то спал, положив кирпич в шапку (как раз входит) – и под голову. Одеяло украли – укрывался тряпкой, пахнущей хлоркой. Спал на ходу, в строю, спал вповал днем, урывками, уронив голову на постамент в зале боевой славы, – ненасыпный! Иллюзии исчезли, изредка навещали поллюции. Изнемогал без укоризны в груде двуногих без перьев, без бумаги и без извилин (а от фуражки зимой следа нет). Коробило от обязанности изображать ползущую паровую машину («чух-чух-чух!») на ночь глядя для дембелюги-ингуса, чтоб слаще тому спалось. Манкировал в гордыне, сломали ребро, в санчасти сказали чего сачок пришел само срастется до свадьбы до невесты-субботы гагага, а потом, перемигнувшись, к кровати привязали и вату между пальцами ног закладывали и поджигали («санбенитку» устраивали), и еле я оттуда ноги унес, а еще перед отбоем в бараке на тумбочку загоняли, чтобы возглашал Приказ («дарование роте Торы» сотворяли), и я сравнительно оголодал и обносился, и один раз нашел втоптанный в грязный снег кусочек корки (Б-г послал?) и съел, и испарились рефлексии, пришел пропад, обветшал императив, осталось на хозяйстве только спать есть холодно и мокрый снег жуешь больно вкус крови во рту губа заплыла хазарин-выкрест чтоб отмстить разумным по скуле ублюдок смазал как вещь (за это я потом хазар наказал, когда попал в хлеборезку). Но хуже всего донимала невозможность писать. Верный своему стремлению запечатлевать быстротекущее бытие на обороте обоев, на оберточной бумаге с лакунами жирных пятен (кто повелел, что текст всегда линеен?), на коре дерев и обработанной коже животных – я рвался к перьям. Могучая же Рать напрочь отторгала писанину, почему-то ассоциируя ее со ссаками и безжалостно выкидывая из тумбочек на снег личные записи, выписки и прочую потебню. При этом, как примитивная культура, отдавая предпочтение скульптурным изображениям – крики «Иди, сука, я тебя высеку!» по сей день звенят в оставшемся ухе. Но, замерзая и задыхаясь на зарядке,засыпая на бредовом докладце в душной «информаторской», бредя в наряд на вонючую кухню и сидя там в мерзком фартуке на баке с помоями – я знай мечтал писать. Надраю, бывало, кастрюлю и при ейном свете читаю под луной – и так хочется содрать, выписать! Ан нельзя, мало ли, вдруг выдашь тайну. Тогда я стал зашифровывать, симпатически записывать прозу в виде химических реакций, обозначая стрелочками действие, сказуемость. Как вспомню трогательные переплетения, милые сближения этих элементарных цепочек, их маленькие муки и радости – эх!.. Все же и в этой земле меж битв сочиняю я строки, обвожу пустоту алфавитом! Еще я садился у окна, брал обтянутый мехом бубен и, постукивая, завывал: «Был страшный холод, трескались деревья. Мы трескали кутью в обед за обе. Стоял мороз и пробирал Озирис. Зимою веред – редкий дар для бабы». Младомелодекламатор! Впоследствии, обретя хлеборезку, я нашел и форму опуса – письма домой (взяв образцом «Аидские письма» Гедалье). Почта духов! И хозяйничая в хлебном чулане, торча в белом фартуке подобно мыслящей хлеборежущей гильотине под вырезанной на бревнах стены надписью: «Служи, сынок, как дед служил, а дед на службу уд ложил», я строчил на листочке: «Младший родичам привет. В двадцать пятый день месяца жора урожая. Здравствуйте, мои дорогие! Пишу эту весточку на голенище сапога раненного товарища… Пальцы стынут до костей ногтей… Грею руки, вложив их в его рану… Стужа выжирает мозг. Холодкост! Тот берег… У меня все хорошо. Я научился жить как в скудости, так и в изобилии. В принципе получил все и избыточествую…» А так оно и было. Трудновато, конечно, пришлось в Могучрати поначалу – нищим первогодком вольно скитался я на «губу» да в наряды, ибо человек обречен на свободу! Но потом нутро усилием воли взяло свое и, пройдя чистилище, припечек,я ушел ввысь – Сын Хлеба! – в хлеборезы. Уж как я туда попал – вне конкурса! – проник, прорвался – особая статья, даже целый трактат: «О поступлении в Хлеборезку». Новый императив сложил – «поступай так, чтобы ты поступил». Это вам не к булошнице сходить! Сколько всего… Вне добра и зла… Резал хлеб суровой ниткой… Зато уж потом зажил знатно – приятно вспомнить. Рядом обитали рядовые Ким и Абдулин – друзья ситные. Выстраивал их, пересчитывал, вручая каждому по полбуханки. Дашь хлеб – и человек преклонится! Куражился – накушавшись выдержанной наливки из прошлогоднего компота, под мухой слал нравственные письма-треугольники в генеральный штаб: «Милостивый государь неуважай-корыто! Любезный брат! Всякая душа да будет покорна высшему командованию, драть вашу рать, ибо нет власти не от комроты Пибалко…», шнурок в конверт вкладывал… В самоходы бегал к дриадам с камелиями – милые горбушки! – ловили меня… Ускользал, помазав по губам… Недурственно, стало быть, было, будет что людям рассказать. И показать, отворив «Бархатную книгу» – дембельский альбом. Такова, мол, Могучая Рать, сей мрачный исполин. Да-а, два Круга – отдай и не греши! – семьсот тридцать ступенек, трудная задача для лаптей, прошагал, распрямляясь с четверенек до Дедушки. Ррряз, ррряз, ррряз-два-три!

Но воротимся вновь в Якирск, в «приют Стражи», в наш солнечный шестиэтажный шатер… Целый цикл заметок в боевом листке состряпал я о людях и нравах нашей казармы. Ах, как легко дышится в нашей казармушке, объятой свеченьем любви и согласия! Здесь я ожидаемо обнаружил только своих, пархов – и не примитивно по крови (изжил себя этот метод-то!), а по массе параметров, ментально. Поэтому хорошо, тихо. Ни малейших раздоров. Отсутствие наливок. Никаких, блюх, дриад. Стража, учеба, отдых, питание. Книги, дискуссии. Настольные игры. Карманный бильярд. Идиллия! Райское прозябение! Кроме того, не забывайте, кто сопел под боком в Могучей Рати – соплячье несносное, желторотное,недопески. В снежки им баловаться да в хлеборезку ломиться – сахарку выпрашивать. А тут вкруг меня описанным Квадратом жили Стражи – серьезные, суровые мужики, старожилы, прокаленные пустыней и ответственностью. Силачи – за пейсы себя из песка вытаскивали! Хоть сейчас легенды слагай – зубами гири выжимают и разорванный провод соединяют. Естественно, устои. Сплочение. Коллективная значимость. «Сламу аразов наперекор – крепи сторожевую спайку!»

Непросто было разгадать строгий рисунок, красоту распорядка этой жизни, По кругу: в караул, спать, поел, выучил столько-то строк, в караул – всенощно бдеть. А когда же вы думаете? А мы завсегда думаем. Тяжелый стоячий труд. А банный ритм! Дни от помывки считали, как от катарсиса. День от Бани шмосьмой… Строем в микву! Я был «хадашонок» – новенький, несмышленыш, впавший в гнездо, но мною не помыкали, а всем миром радушно просвещали. Разве можно сравнить совершенно безумные безграмотные «информации» в Могучрати, обыкновенно по обычаю орусов-ломоносов заканчивавшиеся переломом переносицы («в нюх, по калке!») у оратора-татарвы – с интереснейшими, насыщенными общими беседами в Лазаревской комнате, где дух парит, попахивает. Здесь все свои. Все ласковы, на «ты», готовы помочь ради Лазаря, поддержать, подсказать. Родня! Чуть ли не пирожки пекут и угощают. Тут даже хлеб не режут, нет тут кислой чернухи, караваев черствых. Есть «пита» – такая мягкая лепешка, которую сворачивают в свиток и внутрь запихивают овощные очистки и мясные обрезки – скромную здоровую снедь. Доброта, пита. Товарищеское харчевание!

В казарме вообще царили дружелюбие и добрые нравы. Люди казармы – ух, эти милые, сердечные лица. Пархи-цветы – «прахим». Не зря и звенья так назывались: «незабудки», «лютики», «астры», «васильки». На дверях комнат были нарисованы они, где жили мы – стражи Садов, на здешнем жаргоне – садовникеры. На погонах у нас серебряные листочки и ягоды – звания. Мы ходим по сменам сторожить Сады от их обитателей. Нас пестует офицерство – отцы-командиры. Угловатая застенчивость этих немолодых людей, трогательная обаятельность, сердцеприимство, самозабвенный труд по выведению смены… Бывало, смотрю на дружинном смотре на личину полковника Леви – просто аполлонические лучи от него исходят. Свет добра вроде. А обращение!.. Человеческое, слишком (шибко) человеческое! Мягко сказал… Улыбаясь заметил… Иногда напустит эгиду суровости, да не выдержит и подмигнет: «Эх, жимолость, жимолость!» Или зовет меня зампотылу подполковник Рувим и – просительно: «Голубчик, не сочти за труд, сослужи службу, зашей мне карман». Показал – как. Я испоганил, руки-дырки. Утешил: «Да не казнись, сынок… Со всяким случается…» По-семейному так. В два часа пополудни в штабе играли на клавикордах. Повсюду читают вслух, ложки отливают, рисуют, выпиливают по древу – прямо телем-телемок! И писать – пиши на здоровье. Хоть на Кафедру, хоть куда. Этюды, опыты. Сколько влезет. Вдоль и поперек. Все дозволено. Никто не требует дневник, не грозит колом. И я пишу. Пишу, а зачем – все сгинет, пропадет… Никто мои записки коллеге Савельичу не передаст. Думаю, они оседают на полочке у замполита Авимелеха, он их складирует, подшивает (письма «на Кафедру»), может быть, раскрашивает эпистолы кисточкой и почитывает за вечерним чефиром. Да а кому вообще нужно то, что я пишу, эта «ильня», посюсторонние реляции, сей бедный бред с жалкими виденьями, выплеснутый на противень боевого листка, плохо пропеченное тесто текста… Один раз перепутал и просто пласт интимнейших цитат из сокровенного блокнота вывесил на стенке. Реакции – никакой. Прочли, почесались, прошли. Майор Авимелех содрал и уволок. Туда и дорога. Ну их к Храму!

Постепенно я совсем освоился в казарме – все стало привычным и знакомым, домашним даже, квазиродным (так называемый «казарменный оптимизм»). Безымянные места и вещи обретали различение и обрастали смыслами, Ребята меня уважали. Я был нарасхват. Со всех сторон слышалось, неслось:

– Милый Иль, ко мне!

– Иль, славный Иль, молодчина Иль!

– Тиша, дорогуша!

Тиша – это так меня дружески окликали, потому что официальное прозвище мое – Иль Тишайший. Возникло оно забавно. В одно из первых своих сторожевых дежурств взял я и полез к аразам за загородку – они там неположенно сбились в несложную кучку, шерстистые, плюшевые прямо, усиками шевелят – как бы переговариваются. Усоногие! Забавные зверушки, думаю, инфузории этакие, копошатся. Мной всполошенные тварьки! Дай, мыслю, рассмотрю поближе, Исава кусок. Понес им миску с кормом (объедки, огрызки) – много навалил, с верхом. Понесло меня! Расступились они как-то слаженно, ловко, а потом сомкнулись – я только за мечом потянулся, а они мне набросили сзади на голову какое-то вонючее покрывало и облепили, повалить норовят, меч вырывают. Миску выбили, все рассыпалось… Спасся бы я, один Лазарь знает, да на мое счастье наши ребята на вышках не совсем дремали. Здоровые были лбы из звена «анемоны». Сбежались, прикладами отбили. Суматоха! Сидел потом на песке, отхаркивался, дрожал весь. Ругался: «Ухтпечлаг!», кровь сплевывал, осколки зубов. Песок скрипел на зубах – это меня мордой возили. Пальцы тряслись. Хотел в лужу взглянуть – не поседел ли, – нет лужи. Песок один. Встал на ноги, шатаясь, огляделся – другие небеса! По-иному на мир смотрю. Глаза сузились, что ли?.. И зубы передние ребята прикладами вышибли второпях, одни клыки нижние остались. Попутно получил нахлобучку от начкара Гедеона – вышел тот, покачиваясь, из своей будки на бахче, поморщился брюзгливо:

– Засуетились, Иль. Полезли на трезвую голову, очертя, в одиночку… Помрачение озарило? И порвали б вас головорезы, кабы не верные товы. Грудь друга заслонила смело, сшейте спасибо, что зубами отделались.

А в казарме старшина Ермияга сделал выволочку. Прогудел сурово:

– Юп твою ж, ну куда не подумавши кинулся наобум Лазаря? Учу, учу, копыто араза тебе в глотку! Ну, ученые, етсы-китсы! Хорошо еще не погрызли, етсетера. И на коленке вон ссадина… Иди подую…

В общем, нагорело мне. Осрамился на всю дружину. Неудобно товам в глаза смотреть, стоя в углу, – провели на мякине, эх, архилох. Что называется, сходил к трифону! Полковник Леви, правда (старая тертуллианская гвардия!), объявил благодарность в приказе. А какой-то важный писец в штабе еще вскричал:

– Да эт прям непротивленец, глядь! Тишайший!

И – хряп – выдавили эти слова на смоченной глине и в табличку мне сразу занесли: «Тишайший». А в медальон кусочек пергамента вложили – «Тихий Страж», памятуй. В ходу у нас были всякие прозвища – Матвей Стерегущий, Марк Разгоняй, Яша Без. Кстати, они, ребята из моего звена, соседи по Квадрату нашей общей комнаты, к происшествию с аразами отнеслись по-разному. Марк, коренной республиканец, взрывной храбрец, выпускник Высшей школы им. Янкеля, считал, что тех самых, дефективных, теоретически давно пора пустить под нож. Ибо наше дело не стеречь их, а – стереть! Схоронить концы. И – зец, конец истории!

Бывало, лежим на койках после смены, в одних кальсонах – в казарме грозных «роз» не меркнет красота! – чешемся, рассуждаем, сказываем бывальщины, спорим, пока не сморит сон. Так Марк (он с бусырью) упрямо гнул свое, загибал филиппики – давал жару аразам заочно. Мое одностороннее отступление – «меч в песок» – он оценил на два с минусом.

– Без зазрения растерзать аразятину! Настрогать кружочками на сковородку! Для ча мы призваны – охранно-истребительный отряд, истребки?! – орал Марк. – Нету ж сладу! Аразяшкам только покажи палец, всю руку отхватят. Вон Иль-простак сунулся – пусть не возлюбя, но по-доброму – и пострадал! Полез – и был наказан. И мы еще его на совете дружины пропесочим…

Матвей – серьезный, звеньевой (закончил без отрыва Корпус Стражей), в своей оценке инцидента был более сдержан. Он напирал на то, что следует мягко признать примат пархов над тупыми приматами и что Страж, помимо всего, носитель лучей. Не зря отряд наш «Кол», что значит – голос, а дружина недаром «Барак», то есть молния. Голос молнии! Мы и есть. Стереотип же араза – да, безусловно, примитивный, лживый, вне морали. Темный, в крапинку. От лампочки прикуривает! Межушное пространство набито вакуумом. Инфантилизм, непросвещенность, вороватость. Сады эти – сплошное проблемное поле и неустанно нуждаются в пригляде и уходе. Однако «хождение во аразы» давно осуждено штабной наукой как бесперспективное…

– Это был – до тебя еще – один тут такой, Жора Отважный, – просветил меня Матвей. – Так он, дурашка, утверждал, что аразы нам вроде меньшие братья. Кузены как бы, без надела. Но он к ним близко не подходил. Издали доказывал. Потом его, глупыша, за разговорчики перевели в зоовзвод, а оттуда списали вчистую.

И у Марка, и у Матвея в дружине было немало сторонников. Приверженцы Марка – «выселенцы» – ратовали за то, чтоб восстать на аразов и выселить их всех, к Сету, в шмумерское царство, в Бур-тартар, на вечный дембель – спихнуть по лестнице из света, к 72 мокроцелкам, на 17-ю платформу… «Выселенцы» чтили заветы легендарных «Рассерженных Стражей», которые еще в начале Изхода метили очистить жизненное пространство – в аразовых Садах дабы не стать скотами, – и даже удалялись в добровольное изгнание подальше от соплеменных слюнтяев, провались они, жидкопометчиков. Апологеты же Матвея сетовали, что страсти по Марку с их аразоненавистничеством чрезмерно накладны, хлопот не оберешься гнобить, да и все действительно разумно заведено, не нам менять комбинаторику миропорядка, не Мудрецы, глядь, прости Лазарь. У этих все было заточено под разумный компромисс и звались они «разумники». Чью руку в этом споре держать, я никак не мог решить – оба хороши.

Яша Без тоже не остался в стороне – ахал, заслышав о моем проступке, робко присел на краешек моей кровати, погладил одеяло в ногах и принялся вякать, что по древним «Правилам для руководства ума» с аразами тогда лишь вступают в разговоры, когда Обойма кончилась («цинк отщелкал») и надобно перезарядить.

– В некоторых комментариях толкуют Обойму как чашу терпения, – смущаясь, пояснял Яша. – А ты вот, Илька, оказался нетерпеливый, непоседливый. В мысленный десант не сходил. Кольчугу под низ не надел. Ведь могло случиться худое – пырнули бы и на дереве подвесили, что грех для парха. И причем меч заранее не извлек. Четко же прописано: «Ежели кто хуцпырить начнет, не раздумывай – погружай по рукоять в брюхо и поворачивай дважды по часовой стрелке…»

Я понуро уткнулся лицом в подушку, долго лежал, вздыхая:

– Да-а… Легко советовать… Погружай…

Навестил замполит Авимелех. Милый ментор! Поставил розы в вазу, быстро прошелся по комнате, распахнул окно.

– Хандрите? Расклеились? – спросил укоризненно. – Вымазались злом? Полноте вам… Лучше опишите для боевого листка, как дело было, как пахло от них, тех самых, когда навалились, звуки исходящие, ужас охватывающий (кстати, краешком, потусладостно захером не мазохнуло, нет?) – очиститесь…

Нисим-художник, обряжая мою исповедь в свои образы (какие-то гигантские кости стоймя в пустыне, бредущая по пескам вилка – он с детства коган рисовал!), посмеиваясь, признался:

– Мы уж было решили, что ты – Хранитель. Ходишь, присматриваешься, нос суешь, на ладони записываешь… Однако ж как полез ты за загородку, к аразам, не-ет, поняли – не Хранитель, не ты. Таких гимпел-дурней там не держат!

– Какой еще Хранитель? – я, раздраженно.

А вот какой, оказалось. Существует, выяснилось, в бедовом пространстве БВР еще и ведомство Охраны Стражи – «лавка». И оттуда, как песец из мешка, вываливается на наши головы негласный контролер – Хранитель, он же зухтер.

– Зашлют, ты понял, такого зухтера из лавки незаметно, ну, внедрится он в казарму, присосется и живет – на Стражу ходит, аразов шмонает, трофеи копит, потребляет по маленькой. А сам, внедряк, смотрит – эка исполняется долг. Которые влипли, которые замарались… А потом ка-ак вставит фитиля! Полхевры – в резерв! Взыщет по полной!..

Заинтересовавшись, я стал расспрашивать Нисима-художника. Вырисовывалась картина. Охрана Стражи не являлась, насколько я понял, обычным ведомством, а была чем-то вроде тайного ордена ревнителей Республики. Такие курчавые всадники, защитники уставных идеалов. Поддержатели кудрявого порядка. Матерые асы-сикарии, что не пыряют, а на нож насаживают.Оберегатели традиций, дисциплинки, здравого смысла. Чтоб в сале дух не угасал, чтоб цепко меч рука держала. Затешется Хранитель в гарнизон и давай примечать. Кто хорошо себя ведет – того хвалят (подробности не даны, но очевидны). Кто нерадив – тому делают замечанияи тот страдает («Хочешь, похоже изображу на холсте графически, утыкаю?» – предложил Нисим. «Нет», – ответил я.).

Напоследок я спросил:

– Нисим, а вот как отличить Хранителя?

– Говорят, у них уши шевелятся…

Наслушавшись Нисимовых басен, я не то чтобы напугался, но – задумался. Ходят меж нас, прислушиваются к дыханию… Не мешает выявить. Первое, что приходило на ум, это то, что тайное учение – хранителианство – давно нечувствительно охватило всех, заполонило казарму. И бесполезно искать Хранителя, и спрашивать, ибо все окрест уже Хранители в сердце своем. Все-таки я приглядываюсь к ближайшим. Вот, например, Марк – явный Хранитель. Гневен. Республику обожает, Мудрецов превозносит, аразов готов живьем съесть (они в него как-то гвоздем нарубленным кинули и попали). Подмывало спросить про Марка напрямик у Матвея, да вдруг сам умеренный Матвей – Хранитель?! Неудобно получится. Зато Яша Без – уж точно не он. Неуклюжий, трепещущий, прославленный своей осторожностью. Сугубо робкая душа. Озирается, моргает, беспомощно широко улыбается, обнажая десны. Возится неустанно, аккуратист. Личное оружие, автомат-пищаль «кузя» у него всегда тряпочкой протерт, блестит. Боек сточен тщательно, как положено, диск с пистонами накрепко приклеен. Служил на Севере, в Берманграде, где проходит защитная Стена, любит вспоминать о тамошнем озере – красотища, тишь, камыши, рыбешка восходит, луна плещет… Созерцатель, глядь! Хотя вот из таких-то… Глаза боятся, а уши шевелятся! А ну их к Храму всех!

Люди казармы… Такие тут типажи и темпераменты, дружные знаки стихий – слов не хватает… Землячество – не разлей Вода, Огонь и Воздух! А багаж знаний, а склады ума! А какие личности колоритные во главах! Полковник Леви (по кличке Лейба Эскадрон) – седовласый, маститый, кадровый рубака, балагур, батя. На коврике у двери у него вечно спит глуповатый порученец Шнеур-Залман, так полковник одним скоком через него перемахивает, а чтоб плетью – ни-ни, не осквернит. Уникальный калибр личности! Начштаба подполковник Товий – работяга, скромняга, на глаза не показывается (никто его сроду никогда не видел), только из кабинета вечно закрытого, с замком висячим, какое-то шуршанье раздается непрерывное – штабу и шаббат не писан (бумаги перебирает?), и шепот вроде, если ухо приложить: «Хорошо, хорошо». Отца не надо!.. Замполит Авимелех зато – всюду. Активный, задорный. Лег и растекся везде! Сама доброта и отзывчивость, он очень волнуется за полковника Леви – однажды я слышал, как замполит заботливо говорил по переговорному устройству (через кружку, приставив ее к стене): «Совсем наш старый диббук гавна стал. Видать, пора его на боковую…»

А взять старшину дружины прапорщика Ермиягу – настоящий же кусок Империи! Уже сколько лет, как Империя, клоака максима, саморазрушилась, сгибла («сгиббонилась», как выражается Ермияга и руками этак показывает – исторический сгиб словно бы листа Риманова в бараний рог), а в речи у старшины не счесть было имперских черепков – заклинал Аресом, поминал Минерву в семь слоев, ссылался на Юпитера («Юп твою!..»). Летосчисление вел «по консулам» – «А было это на хануку в конце третьего года правления полковника Леви…» В каптерке своей, говорят, занимался гаруспициями – толкованием по внутренностям жертвенных животных (используя подручный материал), и теперь стал весь пол липкий, даже каменную плитку не отмыть, присохло. Там же, бранясь, переводил напрямки «Вульгату» на арамейский, корпя над мертвой буквой и пленной мыслью. Вместо привычного разговорного «хуцпырят» грозный старшина-стражнюк хрипел пархаичное, с оканьем – «озоруют»: «Ох, аразы озоруют, клянусь кротостью эриний!» – звучало это, как строчка из баллады. Человек-легенда. По слухам, участвовал в подавлении возмущения «едоков картошки» в Хлебодомских плавнях, когда предъявляли претензии.Поджарый, сухой, костистый, как из плавника. Среди хунну слыл бы грубияном, а сердце золотое. И на гимнастерке у сердешного под горлом сияла «голдяшка» – золотая пуговка «За отчаянность». Зубы до корешков стерты – патроны скусывал. И приклад самострела у него весь в зарубках – столько, значит, аразов взял и задержал (а сколько еще злодиюк не довел!). Старой закалки пограничник-экзистенциалист – на свой, казарменный салтык. На плечах – серебряная пектораль с выбитыми битвами. Грудь в значках – «Отличник Охраны», «Почетный Страж», бляха с цифрой «5» – пять прыжков с вышки в гущу, «Вологодский крест» – знак снайпера. Да-с, не раз случалось ему араза завалить. Рассказывал. Делился опытом, фрунту учил, ратному искусству, дрессировал стрелять по-пархянски – улепетывая и, не оборачиваясь, строчить из-за плеча из «кузи», сторожевого автомата-козявки. И попадать, глядь. Много еще чему разному наставлял… Вообще, чувство счастия, происходящего от близости прапорщика, охватывало частенько, потому что выделял он меня и привечал. Служить тебе, радовал, как медному котелку! Правда, про мой «Боевой листок» прямо говорил, что муру эту заумную надо возложить на алтарь медленноногого Вулкана, дабы на дровах ее он сжег заклятых, а вот был у них в казарме один Осип, простой писарчук-садовникер, так сочинил тот из головы, миру на удивление, сторожевую мазурку «Брызнет зелени побег», ноги сами несут, вот это дело, бери пример. О мирах, которые покамест не в лапах пархов – за пределами Республики, – имел Ермияга самые фантастические представления. Так, например, он был уверен, что в Колымоскве песцы ходят по улицам и запросто заходят в дома, где пьют колокола. Никакие заверения, что не песцы ходят, а на нихходят, и если, упаси, песец вломится в дом, то домочадцам не поздоровится, а колокола вовсе не пьют, а плавлеными закусывают, не помогали, – старшина Ермияга лишь скептически опускал углы рта: «Пфе… Нас обвести легко… У нас здесь Римленд – окраина..» Да дебилоид, одним словом. Эконом мышления!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю