Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"
Автор книги: Михаил Юдсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц)
Проснулся я оттого, что по лестнице в подъезде ходили славить, при этом носили ритуальное бревно, – двое держатся за талит, а третий размеренно ударяет комлем в двери.
Хорошее утро. Эволюционное вполне. Станем прямостоящи! Встал и иду. Сошел в Овир. Обшарпанные стены со следами соскобленных инструкций, полустертые надписи, позднейшие напластования. На дерматине двери уже вырезано «Отпусти народ!», и вата торчит из обивки. Хотел я было, как наставляла Шапочка, зайти без очереди, готовый уже к крикам в спину «Самый умный что ль? Самый избранный?», но сразу понял, что без очереди не получится, потому что никакой очереди сегодня и нет (ну, настроение с утра не то!), все сгрудились ватагой. Хмурые опухшие морды, нетерпеливо бурчат, клокочут. Того и гляди начнут заместо ушанок напяливать, расправив ленточки, бескозырки и закричат: «Гой да, робята, ломай ворота!»
Но тут наконец дверь приоткрылась и в щель пропищали:
– Мужчины, заходите!
Разудало ввалились, отчебучивая каблуками «яблочко».
Несколько тружениц в погонах торопливо дорезали и раскладывали по тарелкам зимний салат. Остальные батальонки поливали блины маслом, украшали тешку кружочками лимона. Накрытые столы представляли собой символ плодородия.
Окна в подвале распахнуты – чтоб, значит, по обычаю, из распаренного Овира – и сразу в снег!
Когда все расселись, в красном углу из-под икон встала старая добрая ведьма-ротмистр, оправила плащ-палатку, откашлялась и произнесла:
– Вот, отщепенцы, и наступил этот волнующий день! Вот Бог, а вон там видите, маргиналы, – порог… Мы желаем вашему выпуску всего самого, самого, самого! Перед вами теперь, бегуны, открывается большой мир! Не забывайте и нас, мякина на ветру, мы всегда тут, на страже… Наш виноградник у нас при себе!
Торжественно выкликались фамилии – смущенно чеша за ухом, подходили, получали паспорта. Перед бабкой лежал кремовый каравай, и она оделяла подходивших отрезанным ломтем. Я вдобавок получил и грамоту «За примерное поведение пьяного педагога, выходящего из кружала» – вероятностная задачка для матросни мятущейся, хожденье по доске Судьбы.
Паспорт пах кислым (щами?). На обложке выткана птица двухголовая какая-то… Халзан? Сип белоголовый?
Народ, закусывая, довольно переговаривался:
– Раньше справку об освобождении выдадут в зубы – и пошел!.. А теперь и паспорт оставляют, теперь ты гражданин!
– Все равно, подержать над огнем не мешает, мало ли чего, помню, мне в дипломе симпатическими чернилами приписали: «Истребить не медля». Ну и являюсь я, значит, по распределению…
– А пугали нещадно, мол «Врата Овира суровы и безгласны». А тут!.. «Овир добр», сказал бы Иешуа.
– Врата, врата… Чешуя все это. За ними-то сидит все то же русское бабье с генетическим стремлением приголубить…
– А уж душевнее русой синеглазой!..
– В Овире эта прелесть мне и говорит…
Потом откуда-то с потолка грянуло «Прощание славянки». Нестройными рядками мы стали покидать помещение. Кричали нам вослед:
– Ну, не подкачайте там! Не посрамите! Оденьтесь потеплее, поприличнее! Шарфик обязательно!
Красная Шапочка бежала вдоль этапа, хватала меня за руку и спрашивала:
– Но ты вернешься? Обещай мне! Из тюрьм выходят иногда…
Раскрасневшаяся бабка заплетающимся помелом несла:
– Русская земля крепка березой! Коленкой под зад – и за границу!
Уходя из Овира, хлопнул я раскрепощенно дверью и вытащил из обивки кусочек ваты – на память.
Паспорт обретенный упрятал под тулуп, ближе к херцу. Теперь надлежало колонной по одному марширен нах Консулят, дабы получайт добрую немецкую визу. Забежал на минутку домой, ихние бумаги с посулами сложил в ранец, туда же – хлебца на дорогу, ребристые тяжеленькие «кедровки» бережно рассовал по карманам, «машку-шешнашку» свою повесил через плечо дулом вниз, пошел. Спускаясь по лестнице, глянул окрест – и не обрадовался. Грязно-то как, вонюче, неопрятно. Глаза открылись! Ошметки, огрызки, окурки, очистки, лушпайки. Следы кострищ на подоконниках. Запахи дикой конопли и помоев. Как жил среди этого?.. Рептилии в мусоропроводе – утят таскают, в соседнем подъезде буйвола уволокли (сказывают).
С трудом выбрался на улицу, дверь с натугой еле открыл – придавил ее снаружи пьяный сторож с бердышом, замерзший на самом пороге в позе эмбриона.
Валил хлопьями густой липкий снег, задувал резкий ветер. Лицо кололо, как иголками, платье сделалось мокрым. Кстати, в Москве, как ни крутись, а все время – лепит в очки да метет в морду. Выталкивает инородное тело!
Путь до Консулята был не близок и труден. Вокруг лежала занесенная снегами Москва («Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек…» Гляциолог!), поделенная Божьими группировками на приходы-околотки, во главе коих стояли Надзиратели, обычно набожные и безжалостные. У нас, беляевских, – естественно, Беляш, где-то Свиблый, Черт, Ясик, Кунц… Оружия басурманского из-под снега столько накопали!.. Чуть подтает, идешь, глядишь – торчит. Тайваньские пластиковые автоматы, формозские разноцветные карабины, сянганские винчестеры, гонконгские лучеметы, шанхайские бластеры… Ох, времена наши – времена самозащиты! Последняя по времени заповедь гласила: «И вот, значит, как его, если кто ударит тебя по левой щеке – не убий, но ваще щека за щеку».
Многое зависело от того, какими дворами пробираться. Местных-то я всех знал, росли вместе, у Беляша младший брат в нашей школе кантовался. С кем-то я на плавание ходил, барахтались в открытом бассейне, держась за битый лед (у известного Гундосого хронический насморк как раз оттуда). Про других слышал разное. Здоровые обалдуи с Большой Кандидовской были не слишком опасны – у них хоть существовала своеобразная галаха (наваливаться не более, чем трое на одного, по очкам и почкам сапогами не потчевать). А вот на улице Аптекаренка Ягоды – та-акие гады, иезуиты!
Общественным же транспортом я как-то не пользовался.
Только, знаете, захватишь место, усядешься, прикорнешь мирно в уголке, подпрыгивая на сиденье на ухабах, как раздается над тобой ветеранское звяканье медалей и хриплое старческое сипенье: «Встать, ублюдок! Меня четыре раза сбивали, я дотягивал до своих!» И получаешь клюкой, клюкой по загривку. Каково!.. А ведь для нас, беляевских, особенно из первых домов от метро, честь – это все! Уж лучше потихоньку, своим ходом.
Я обогнул дворовую церквушку Николы-островитянина, протиснулся в щель, образованную выломанным сгоряча православными колом, и выбрался на улицу.
По обеим сторонам Миклухо-Маклаянной тянулись почерневшие от времени и снега сборно-щитовые многоэтажки. Я бормотнул обычное: «Дома надменных разорит Господь». Да-а, как же, им хоть кол на голове теши!..
На балконах блестели спертой где-то пленкой теплицы с вызревающими клубнями, курились с плоских крыш дымки кострищ – песцы там ходили на выпасе. Взревывая, с разбойным свистом, проносились явно краденые ярко-красные снегоходы с мешками поживы, поднимая снежные буруны. Проскрежетал угнанный откуда-то гусеничный тягач, тащивший на тросе связку свежесвистнутых пустых металлических бочек, они жизнеутверждающе громыхали.
Там, где улица родная спускалась к распадку, я сел на ранец и скатился по обледенелому склону, радостно вереща, въехав в результате в сугроб. Выбравшись и отряхнувшись, я снова навьючил ранец, перебросил за спину свое автоматическое ружьишко, чищенное кирпичом, свернул на утоптанную Тверскую и побрел вверх, преодолевая сопротивление ветра. Мостовая становилась булыжной, усыпанной стреляными гильзами, я спотыкался. Навстречу плелись люди с вещмешками, похожие на согбенные каменные фигуры «Очереди в печь» на Низкопоклонной горе. Однако, в отличие от истуканов, люди оживленно бранились в отца, сына и духа, а из карманов ватников у многих торчали бутылки с горючей смесью (насобачились ее пить) – богомольцы тащились от Иверской, с заутреннего камлания. Студено. Холодрыга. Среброснежная зима – запирайте етажи! Вдоль Тверской скакал бухой в сивку хорунжий в белом бешмете, на всем скаку зубами поднимая примерзшие к земле окурки – навострился, стервец! Вон красноносая старушка-синюшка, наша суровая леди Винтер, дыша духами и сырцом, тащит музейный пулемет на колесиках – веселее, бабка! Нажравшийся мужик в кроличьем треухе, истово прижав молоток к груди, бежит, пошатываясь, куда-то (за хоругвями?..) – анклойф, кролик! У подножья памятника Баскаку Ослобонителю, на приступочке, прямо под бронзовыми копытами, присел заросший небритый лешак в бекеше с трехлитровой банкой медовухи, прихлебывает и читает упоенно, расстелив на коленях, длинную ленту электрокардиограммы – чудь, дичь, быль, поросшая быльем!
Было заметно, что город постепенно оправляется опосля прошлогоднего потепления, таянья снегов (по-народному – абляции) и затопления Москвы, когда между домами плавали в долбленых бревнах. Хорошеет, жирует. На хлебозаготовках за осьмушками особо не давились.
Я миновал булошную отца Александра, где за светящимися, заложенными мешками с ситным, витринами приказчики лениво играли в свайку. Громыхнуло где-то негромко. Еврей-меняла высунулся из своей лавочки при храме и спросил: «Уже?»
Протопало отделение защитников Родного Очага – в мешковатых шершавых шинелях до пят, размахивая рукавами, шаркая стоптанными сапогами. Отделение гнал кривоногий сержант со злобным дегенеративным лицом, хромовые сапоги у него были смяты гармошкой, с какими-то висюльками на голенищах, каблуки подкованные, обточенные. Ох, кошмар, кошмар… Пузыри земли русской!
Я перелез через узорную чугунную решетку и пересек редкий кедрач Тверского урмана. Справа, окруженный поваленными фонарными столбами и обрывками цепей, нелепо торчал засыпанный снегом опустевший постамент («Вознесся!..», как Он, главою непокорный, сам и предупреждал). На углу, на месте взятой народом и разрушенной Проклятой Котлетной, скрипело под ветром и раскачивалось хлипкое сооружение – Памятник Третьему – разлапистая шестиконечная звезда, сварганенная, во-первых, из трухлявых бревен использованных православных крестов, а во-вторых – из сломанных серповидных крышек от мусорных баков.
Пока я бил поклоны, скакал вокруг Звезды, хохотал, вспомнив (вдруг!) возвращение Ершалаима (всесилен!..), тягуче пел: «По-оле, русское по-оле, я твой тонкий шибболет», они вышли из-за прошлогоднего высокого сугроба и стали вразвалочку приближаться. Были они кряжистые, бородатые, в лохматых меховых шапках.
– Так. Шибболет, значит… – мрачно произнес один, державший в ручище дряхлый комбедовский обрез. – Сам-то галаадский? Или ефремлянин?
– Да нет, из Беляева мы, – честно ответил я.
– Забрел! – удивился другой, направивший мне в живот заржавленную трехлинейку.
Третий же Тырь Бога, вооруженный пугачом (стреляющим, сколько я знал, пробками с селитрой), аккуратно обошел меня и встал за спиной.
«Кто ж это такие, – думал я, искательно улыбаясь, при этом соображая, как ловчее ухватить свою винтовочку и уложить их очередью, – похоже, местные фермеры-кержаки, выкопавшие ружья и вышедшие промышлять жида, благо сезон ловли всегда открыт».
– Ты, беляк, за волыну-то не хватайся, не надо, – прогудел первый. – А то живо… жаканом жахну…
– Шагай вперед, – подтолкнул меня штыком тот, что с трехлинейкой. – Да не балуй, шмальну без разговору.
Я только варежками на них замахал.
– Руки попрошу назад, – неожиданно вежливо попросил последний. – Уж потрудитесь!
Повели меня!
Мела поземка, ветер волок вдоль мостовой оборванные троллейбусные провода. Я шел в испареньях мерзлого тумана, переживал, морщился, все-таки, согласитесь, как-то неудобно, могут подумать, что песцов крал. Но никто из прохожих и не вякнул! Потом пригляделся – батюшки, да ведь многих ведут, кого-то даже к прикладам привязав, просто раньше взгляд как-то не останавливался. Какой-то мещанин подошел и сунул мне в рот полкопейки – на перевоз – на, несчастненький!
– Как там в Беляево, небось, в мыслях убирают уже? – спрашивал меня мужик с обрезом.
– Снега бы сейчас поболе, – хозяйственно вздохнул другой. – Ноздреватого, со слезой… Матерьялизма!
– Хорошо взойдут грибы, – мягко включился в разговор вежливый с пугачом. – А вот травку подмочит.
Мы спустились к Моисеевской площади, где сходились Моховая и Миклухо-Маклая. Посреди площади высилось изваяние: могучий заснеженный каменный Моисей – нос горбатый, сам пархатый, снежком напхатый, борода лопатой – опершись на посох, извлекал занозу– увлекал за собой кучку каменных же сородичей, по пояс занесенных сугробами – из русского плена брели.
Из Охотного ряда несся запах куриных боен, резники в грязных фартуках палили тушки. Сверху, с Мало-Тымовской, везли убоину на возах. Мы прошли сквозь мелкий нищенский пихтовник и, отряхивая с ног налипший пух и перья, вошли в большой кирпичный, когда-то, видимо, красивый дом цвета бычьей крови. Сейчас он чернел дырами выбитых окон. Обвалившиеся колонны, облупившаяся мозаика на стенах, лестница с выщербленными ступенями. Хрустя по битой штукатурке, мы поднялись на второй этаж и зашли в какой-то нетопленый кабинет. Там стояло глубокое кожаное кресло, застеленное газеткой, полированный стол, на котором были разложены в жирной смазке детали водяного пистолета, тумбочка у дверей, двухъярусная железная койка в углу. Под потолком тлела пыльная лампочка на голом шнуре. Стеклянный круглый плафон от нее стоял на подоконнике.
Винтовку мою, автоматку, с меня деловито содрали, с треском разломали об колено («Стрелок, туды же, Богров-внук!»), наказали: «Сиди здесь», – и вышли, прикрыв дверь.
Сесть в кресло я не решился, на полу дуло, и я уселся на противно заскрипевшую продавленную сетку кровати.
Немного темновато – окна наглухо забиты старыми стендами с правилами разборки-сборки, подъема-отбоя – но читать все-таки можно. Верный своей привычке на новом месте сразу хвататься за имеющееся чтиво, я извлек из кресла пожелтевшую газету. Это оказался «Информационный бюллетень» (сколько штыков в строю, сколько примкнуто) Общества Свидетелей Бланка – некогда грозной военизированной секты, ставящей своей целью свержение существующего времени года. Эти самые Свидетели («сами мы не видели, но люди говорят») считали, что неисчислимые беды Руси – от нескончаемой зимы. Поэтому бланкисты назойливо звали на штурм всего зимнего, собираясь, как я понял из «Бюллетня», растопить снега путем перманентного разрыва теплотрасс.
Я поскорее постелил страшную газету на место, чтобы не могли облыжно прищучить («Кто ел с моей газетки и помял ее?!»), и с новым чувством оглядел кабинет. Ага, это у них, видимо, была изба-молельня. Со стен проступали древние пятипрофильные лики, какие-то рожи-глыбищи, неразборчиво намалеванные на ободранных обоях. Вон и Старик-основатель виднеется, иконописная лысина! Яка кака!
«И вопрошали Его:
– Где бы тут кипяточку набрать?
– Пойдемте – покажу!»
Долго скучать мне не пришлось. Дверь распахнулась от удара ногой, и в комнату ворвался наверняка начальствующий сектант. Я только глянул и сразу узнал – ба, сержант с Тверской, сержант кривоногий в сапогах с висюльками! Был он уже без шинели, в коричневой полевой форме с блестящими металлическими лычками на эполетах, обшитых бахромой. Он подскочил к кровати, пнул кованым каблуком меня в валенок и злобно заорал:
– Нюх потерял, салага? Оборзел вконец? Не видишь – старик перед тобою, дедушка!
(Милый дедушка вошел с мороза, нечего сказать!)
Он дунул в сигнальную дудку и завопил:
– Дневальный!
Притопал явно разбойный человек с головой Ясна Сокола – рябая рожа, хищный нос. Пластмассовый маузер в деревянной кобуре колотил его по бедру.
– Салажня борзеет! – пожаловался ему сержант. – Объясни ему, дневальный, кто я буду и какое во мне звание.
– Вы есть старослужащий старообрядец старец Терентий, – заученно прохрипел Сокол. – А звание у вас гуру-сержант, а достигли вы до этого Учением. И дважды в день вы ядите белый хлеб (дневальный внушительно помолчал, чтобы до меня дошло), в обед щи с мясом, а каши несчетно, а по воскресеньям – банку сгущенки.
– Теперь, салабон, резко осознал, кто я есть? – строго спросил меня сержант. – Свободен, – бросил он дневальному, и тот скрылся с глаз.
Сержант небрежно развалился в кресле.
– Ты, я вижу, службу еще не понял! – сказал он мне угрожающе. – Придется тебя погонять… Ну-ка, мухой, слетай за пузырем. Служи, служи!
Я было старательно вскочил, но тут же в растерянности затоптался на месте, озираясь.
– A-а, очки, не видишь! Да вон же он, на окошке, – радостно заржал старец Терентий, тыча пальцем в круглый стеклянный плафон от лампы. Плафон сказался до краев наполнен мутноватой жидкостью с плавающими маслянистым пятнами и несколько резковатым, на мой нюх, запахом. Шибало в нос.
– Привыкли мы, беляк, из такой посуды пить, – оживленно делился сержант, водружая искомый шар на стол и нарезая добытое из потайного ящика стола сало. – Офицерье, эти маленькие зеленые человечки, нагрянут, все тумбочки перероют – пусто, голову-то задрать не додумаются, на звезды поглядеть, уйдут – а к вечеру все наши в лежку!..
Он достал из того же ящика две мензурки, дунул в них.
– Ну, сидай, молодой, – сказал снисходительно. – Черпаком будешь.
После первой склянки сержант заговорил:
– Ты, сынок, главное, бланк, службу пойми, ндравственный закон. И тебе, бланк, Истина откроется…
Речь его была, возможно, излишне эмоциональна, само собой, уснащена, и, естественно, изобиловала. В традиционном же изложении звучала так: «Все сугубо просто. Зима статична. Сугробы вечны. Продажные околоточные Надзиратели морят народ холодом. Народ, верноподданное топтыгоподобное, традиционно сонно сосет лапу и терпеливо катается, чтоб выбить пробку, – весны не будет, и не надо. Но Надзиратели умеют лишь авторитетно учить ложноножками, органчик у них не варит. Они и вообще деревянные, оловянные, восковые – снеговики бестолковые. Однако при каждой персоне Надзирателя есть свой евреяшка (ты чего, беляк, вздрогнул?), и вот они-то, лепилы эти, и дергают за ниточки с мясом, всем делом и заправляют, творят, чего хотят по фаршированному щучьему веленью. Народ доедает мороженную брюкву, а они потирают передние лапки, хихикают – устроили себе Яффу-на-Яузе. Мы-то, бланк, зна-аем!.. Нам известно, кто сигнальные костры на снегу раскладывает, кому по ночам апельсины сбрасывают, жуют потом под одеялом. Боятся гешефтмахеры (ты, беляк, пей, не вздрагивай!) русской правды, Пестеля нет на них, Павла Иваныча, но всех не обвешаете! Евреяки – мировое зло, темное, мистерхайдовское начало, нечистая половина («Пара Ноя», бормочешь, беляк? Образно!). В каждом из нас сидит евреявол (кстати, дед нашего нынешнего Исправника играл на скрипке во Дворце Пионеров) и искушает – Владимир в свое время, только спьяну спутав, не выбрал подсунутый иудаизм, а, слава Богу, крестил Русь. Владимир II, Кровавый (Палкинд), будучи одержим, уничтожил православие, аки класс, приказал поставить свою статую в Храме и местах гуляний, и собирался уже ввести научный иудаизм, как государственную идеологию, буквально все подготовил, открыл пасть, но тут его хватил апоплексический удар!.. Надо по капле выдавливать из себя жида (эй, беляк, колбу уронишь!), после чего тщательно мыть руки. Изгонять Их из русского тела («Зима. Христьянин, торжествуя…»). И сразу же – растопит солнце снег долин, зажурчат ручьи, и зацветет земля».
Сержант тщательно вытер засаленные пальцы об штаны.
– Форма у нас, как видишь, коричневая, под цвет древнего русского православного медведя – они, докопались мы, бурые были. Это теперь, снег те в ухо, вся Русь у них под майонезом. Сгубили гады-аиды русскую природу! Раньше не то было, старики сказывают (он поклонился темному лику на стене) – дубравы шумели, звери рыскали, птицы порскали, рыбы плескали. Зеленавки хрющали порой. Старики сказывают – выйдешь утречком на кухню капканы проверять – песец, однако! Долбанешь трезубом, положим, в водную гладь – глядь, щучье вымя, гипсовая форель! Старики сказывают, в те годы и Весло стояло…
Старец Терентий внезапно вылез из кресла, кряхтя, взобрался на тумбочку и затянул: «Старики, спокойной ночи, Путь наш стал на день короче…»
Он выкинул вперед руку и провыл: «Старики, день прошел! До Трубы осталось всего ничего!..»
После этого он камнем рухнул с тумбочки вниз. Но не убился, а привычно встал, добрался до стола, принял кусочек сала, запил и обратился ко мне:
– Давай, салага, шапками сменяемся! Все равно твоя тебе больше не понадобится.
– Простите, это почему? – забеспокоился я.
– А мы тебя в жертву принесем, – просто объяснил Терентий. – В день рожденья Вождя мы всегда так. По уставу положено!
Он треснул ладонью по столу и гаркнул:
– Дневальный!
Влетел все тот же небритый Ясный Сокол.
– Дневальный, готовь станок шамбальный! – загоготал сержант.
Дневальный оживился:
– Куда прикажите, старче? На колоколенку, на раскат?
– Погоди… Стражу вызови.
Степенно вошли три знакомых мужика-кержака, загасили «козьи ножки» о косяк, стукнули прикладами в пол, встали у дверей.
– Товарищи дозорные! – обратился к ним сержант. – Выдайте ему вещевое довольствие – одну рубаху и пару онуч. Потом уведите его Туда, и там бросьте.
На прощанье старец содрал с моей головы теплый малахай и нахлобучил взамен старую ушанку, надписанную хлоркой «Савланут Улаев, 2-й отряд».
И вот опять ведут меня. Гонят! Куда это – Туда? Яхве его знает! Бросят в яму братишки, на съеденье христианам…
Шли мы сквозь гулкие лабиринты подземных переходов, где в нишах стояли мраморные гидры с наганами, опоясанные пулеметными лентами, и бронзовые бундовцы в буденновках, строго подъявшие палец. Карабкались к свету по давно не работающим эскалаторам с массой отсутствующих ступенек. Ноги у меня после сержантского угощенья плохо слушались, разъезжались, нарушилась плавность движений. Подпираемый сзади штыком, двигался я скачками. Мерещилось множество крутящихся дверей, дядьки с люльками склоненными в моем качалися бедном мозгу.
Наверх мы выбрались у подножья Холма Весны. В лицо сразу швырнуло снегом. С близкой широкой реки, по которой шла шуга, тянул порывистый ветер. Красный Сфинкс, раскинув каменные крылья, лежал на вершине Холма. Мы поднимались туда по пологой гранитной лестнице, обсаженной голыми деревьями. Головной убор, дар старца Терентия, был мне мал, стыли уши, снежная мошка лезла в ноздри.
Прошли между высоких плит-горельефов с выпученными картинами битв титанов с фреонами, мимо вылезающей из земли громадной каменной руки, высоко поднявшей каменную же печень, откуда когда-то вырывался огонь, а теперь намело небольшой сугробик, миновали гранитные стены-свитки, исписанные именами героев и полубогов. Иду, еле ноги переставляю, норовлю ползти на четвереньках – как и подобает, «утром на четырех ногах». На вершине открылась окосевшим глазам площадка, поросшая ельником и покрытая брусчаткой. Вблизи Сфинкс оказался цвета минотавровой крови. Крылатое окаменевшее чудовище с головой льва (Давидыча), понимающе прикрыв глаза, казалось, чуть улыбалось потрескавшимися губами. Дверца между когтистых лап вела внутрь. «Прощай, старичок», – извиняюще сказали мне и торопливо, со всего маху, втолкнули туда.
Я чуть не стукнулся лбом о какого-то малознакомого деревянного кумира в тускло освещенных сенях, но, выставив вперед руки, успел его обхватить. У высокого порога валялся закопченный чугунный чайник, видимо, брошенный кем-то в ужасе. Я по обычаю коснулся мезузы над дверью, ведущей в покои, и поцеловал кончики пальцев. Потом основательно высморкался, вытер руку о шишковатую голову кумира, толкнул дверь и вошел.
Мягкий полумрак. Пол под ногами странно пружинил. Я пригляделся – весь пол был устлан красными китайцами. Ходитерпеливо и тихо лежали косичками вверх. Я стал ступать осторожней, бормоча: «Извините».
Гроб стоял посредине на небольшом возвышении. Высокие восковые латыши стояли в ногах и в головах. Я подошел и посмотрел. Мертвый лежал спокойно. Веки зашиты железными нитками. Слеза не катилась. Возле тесного дома его была навалена домашняя утварь, кой-какие доспехи, конская упряжь вкупе с извозчицким тулупом (верхами не ездил). Дымно было от плохо работающего жертвенника в углу – давно не прочищали, да и жреца не наблюдалось, видно, сел старик.
На стене стала проступать и, наконец, загорелась надпись:
«Но прежде чем взошла заря,
Ыбарвалг зарезали царя».
Я поскорее достал из ранца фломастер и, от греха, очертил вокруг себя шестиугольник.
Мертвый приподнял голову, сел, потом спустил ноги за борт, посидел недолго, постукивая штиблетами друг о дружку, и рывком вылез. И вот он уже идет по помещению, беспрестанно выбрасывая вперед то одну, то другую руку, выговаривая мертвыми устами страшные слова: «Как… нам… реорганизовать, раб, крин…»
С усилием я стал вспоминать молитвы, но что-то не вспоминалось, в голове все время играла гармошка и неслось:
Вдруг прикинувшись Кассандрой
Друг с «Массандрой» предсказал
Николаю с Александрой
Путь в Ипатьевский подвал.
А жидовская кагала разменяла адмирала —
Она, она масонская была!
Мертвый подошел поближе и стал на самой черте, однако же не переступая ее, решительно размежевавшись. И на том спасибо.
– Как там снаружи, товарищ? Воет? – спросил он тоскливо.
– Да вы знаете, такое впечатление, что только Спасителю вышку дали, а остальных всех разом отвязали и выпустили, – признался я, почесывая покусанные снежным гнусом уши. – Такая калиюга на дворе!
– Ну, сказавши «В», непременнейше надо сказать «Г» и «Д», – бодро разъяснил оживший. – Теперь полетит весть от меня, прямо на Капрею, самому Максимычу!
Он вперил в меня мертвые, позеленевшие глаза:
– Товарищ, как товарищи сообщают, – беляк? Ве-ли-ко-лепно! Целую лодку настреляю, бывало… поздней осенью, с Сосипатычем… Элегию потом написал: «Расширение функций расстрела».
Он двинулся вокруг шестиугольника, глухо ворча:
– Приюты буржуазии подожжены? Медяки из церковной кружки реквизированы? Брюкву не стоит рвать руками, лучше послать мальчика, чтобы он дней десять потряс дерево…
– Как вам тут, не скучно, не одиноко? – вежливо поинтересовался я.
Набальзамированный с бешенством клацнул зубами:
– В сутолоке я живу довольно-таки изрядной, даже чрезмерной – и это несмотря на сугубые, сверхобычные меры предохранения от сутолоки! А ведь как, казалось бы, хорошо – без Веры, и, что в первую голову важно, без Надежды!
– А Любовь?
– Слава те, не безрукие, – солидно ответствовал восставший. Похлопывая себя по покрытым звездной сыпью бокам, он издал крик петуха и пошел укладываться. По пути, видимо, что-то вспомнив, он, размягченно улыбаясь, произнес:
– Приведите сюда этого… М-м-м… Милордика приведите сюда…
Скоро раздались тяжелые шаги, звучащие по склепу, – бонч, бруевич, бонч, бруевич, – и увидел я, что латыши ведут какого-то человека. У меня вышел из головы последний остаток хмеля – с ужасом заметил я, что лицо на нем было Железное!
И все, сколько ни было, все сонмище – рабочие, крестьянские, солдатские, казачьи чудовища – кинулись на меня. Грянулся я на землю и…
Темнота. Теплая тишина. Кто-то мягко касается меня. Голоса. Хрипловатый бас:
– Настоящий еврейский организм. Я думал, они у нас уже не водятся. Я встречал такое, странствуя на Юго-Западе, там, возле метро, в отрогах… Посмотрите сюда… Да не туда! Я понимаю, дорогая, ваш узкоспециальный интерес, но крайняя плоть отсекается и в других кочевьях… А зато вот это, вот это, вот я приподниму ему морду, а вы отведите кучеряшки и пальпируйте, осторожнее, та-ак, это кожные складки, проникайте, ну, нащупали местечко – ага, моргает, чувствуете – ресницы щекочутся… Поражены? То-то. Да-с, на затылке! Почему к ним и не подберешься – задом чуют…
Нежный голосок:
– А судя по шапке – тюрк какой-то, Савланут Улаев некто.
Хриплый:
– Какая ж тут загадка природы? Шапку украл. У другого такого же вора-нехристя… Однако пора его будить, разоспался. Где там жаровня? Раскалите железо. Прижигание пятки очень хорошо выводит из состояния сна.
Я закашлялся и попытался вскочить, но не тут-то было – руки у меня оказались заведены назад и привязаны ремешками к спинке широкой деревянной кровати, на которой я лежал совершенно голый, прикрытый, правда, какой-то простынкой. Двое в белых одеждах склонились надо мной.
– Очнулся, – нежным голосом воскликнула синеглазая… сестрица?..
Обладатель хриплого баса – черно-щетинистый, седовласый, с висевшими на шее хирургическими щипцами (врач? фелшар?), удовлетворенно всматривался в меня, смоля самокрутку и, видимо в целях ингаляции, пуская вонючий дым мне в ноздрю.
– Где я? – слабо спросил я. – Я заболел?
– Вы в монастыре, в странноприемном отделении, не волнуйтесь, все будет хорошо, – ласково отвечала сестра.
– Вы валялись на свалке снега у Крымского моста, в сугробе мусора, – добродушно объяснил лекарь. – Вас нашли рубщики прорубей и понесли вас топить, но по дороге, видимо, плюнули и бросили. Тут же, на дороге, вас подобрали возчики дров и повезли вами топить, но тут, на ваше счастье…
– Простите, – простонал я, – подождите. А как же Красный Сфинкс, а мертвый, вставший из гроба, как бы камердинер Труп, новые заветы…
– Мда-а… – протянул коновал, попыхивая самокруткой. – Клистир-то мы вам с песком не зря ставили!
– Ну, такое пить, да такими дозами! – обратился он к сестре. – Конечно, если сивуху квартами потреблять, то никакой еврейский желудок не выдержит, просто не рассчитанный… И третий глаз тут не поможет!
– Верните одежду, – попросил я хмуро.
Врачеватель замотал головой:
– Вы будете баловаться.
Он затянул покрепче ремешки на моих руках и повернулся к сестре-синеглазке:
– Значит, дорогая Лидия, я пошел. Вы следите, если температура будет повышаться – пузырь со льдом… И, пожалуй, снежком растереть…
– Хорошо, Крезо Кирыч.
Мы остались вдвоем. Я озирал келью – беленые стены, православные рассохшиеся доски с подвешенными к ним цветами в горшочках. Кучи золы, пустые ведра в углу. Моя одежда, сваленная грудой под узким высоким окном.
Сестра Лидия, присев рядом на стульчике, заботливо поправляла простынку. Потом, оглянувшись, она приподняла ее и дрожащей ладошкой погладила меня по шерстке, спускаясь к мохнатым корням. Я, жмурясь, тихонько заеврейкал, заелозил, заворочался. Тогда Лидия, задрав свое белое монашеское одеяние, вспрыгнула на меня, села на мой растущий, наливающийся колосок и принялась медленно, плавно раскачиваться на нем, взмахивая рассыпавшимися волосами, полузакрыв глаза и покусывая губы… Я скакал с чудесным всадником на себе – блаженная езда, пронзающее наслаждение, дряхлая кровать гнулась и скрипела («О, твой нефритовый стержень!»), ну, ну, еще немного, и все – заверте!..Гнилые ремешки, которыми были привязаны мои руки, внезапно лопнули – свобода! Тут уж, твари, не до печали!