355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 12)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц)

Я храбро проник в лифт и нажал выпуклость «13». Лифт был чист и светел. В углу, совершенно по Башевису-Зингеру, на куче грязного белья сидел огромный негр. Нам что, по дороге? Тоже еврей, папуас этот?

– Здрав будь, – хрипло сказал негр. – Приехал уже?

– Приехал, – сказал я.

– Ты отколь – из Москвы? Ну, как там в закон-тайге? Лютуют гои?

– Да как всегда, – пожал я плечами. – Как последние две тысячи лет.

– Погромы, говорят?

– Да как всегда, в общем. Вот калиточку на даче кто-то сломал.

– Метастазы здесь сдавал уже? – задумчиво спросил зулус.

– Э-э… нет…

– Ну, удачной тебе эвтаназии, – пожелал черный человек.

Лифт медленно возносился на тринадцатый этаж, негр согнутым пальцем стучал себя по лбу и крутил у виска, бормоча: «Эфиепы!..»

Я вышел, а он поехал дальше, на крышу.

В коридоре на меня налетел Чубчик Кучеявый:

– Бегу, бегу – за шнапсом! Ближайшая лавка, где он водится, – аж за стадионом, из вредности загнали! А того не ведали, что нам три версты не крюк! Вечером заскакивай, посидим миньяном, закусим. У нас семнадцатая камера…

Чубчик мог бы мне и не называть номер своей комнаты. Вечерний звон бутылок, позвякивание столовых приборов, гул голосов, смех, вырывавшиеся оттуда, разносились далеко по коридору. Постучав, я вошел под крики:

– Рот фронт! Штрафную!

Всю семью застал я вместе – дома… Уставленный снедью столик был вплотную придвинут к двухъярусной кровати, на которой все и размещались. Сверху свисали ноги, не очищенные от носков, но никого это не смущало. Подумаешь – ужин в постель! Сколько попито в гораздо более неотведенных для этого местах! Или нам, чаю, не пить! Помню, свадьбу армейского друга Абдулина играли почему-то в коммунальном сортире – ржавые трубы, капающая вода, соседские крышки от унитаза, выстроившиеся вдоль стены, шампанское, охлаждающееся в бачке. Невеста сидела на стульчаке и курила. Запомнились также висящие над головой санки. Да, было.

Внесенный мной, как лепта, сухой паек был куда-то деликатно вытряхнут, а мне навалили тушенку, сгущенку, налили стакашек, сунули палку сухой колбасы – грызи! В углу я увидел огромный рюкзак, из которого выглядывал картонный Ящик Шнапса, притащенный неутомимым Чубчиком. Всем поклонившись, со словами: «Давно хотел я выпить простой баварской водки», я выпил. Вот дрянь-то, откровенно скажу, вот хлебнул горя! У нас в рабкоммуне у Сидоровны-Эльпит самогон слаще. И чище.

Пир шел горой, тринадцатым этажом. Все шумели и отдыхали намахавшейся душой. Со смехом вспоминали родную Ахею («Ах, Ахея!..»), где сейчас опять, наверное, шел снег, покрывая каштаны и баштаны, и белело, громоздилось льдами море за бульваром, а к теремам-многоэтажкам вели протоптанные в сугробах тропинки, пацаны лепили снежную бабу, тянулись трудовые будни, варились свиные студни, носились дворцовые сплетни, имелись свои проблемы – в песцах на улицу вечером не выйдешь (сымут), тачку возле дома страшно оставлять (раньше спокойнее было, раньше, говорят, приковывали к ней), или, бывало, едешь в общественном транспорте, то есть в подъемной клети, к себе на этаж, и обязательно начнет кто-нибудь орать: «Ду-ушно! Кругом одни, не люблю я абрамосар крючконосых!», а тебя, орясина, никто и не заставляет нас любить, твое дело, Потапыч, прийти, когда позовут, прочистить унитаз, получить рваный чирик и косолапить чесаться о клен заледенелый, но вот обидней бывает, когда ввалятся друзья, ну, не друзья, а коллеги, деловары, с которыми вместе уродуешься, посидят хорошо на крыше с шашлычком под пулечку с коньячком, а потом расходятся и каждый раз гугнят, что вот, хорошо посидели, всем хороший мужик имярекштейн, отличный мужичонка, жалко только – абрамосар, так что в конце концов не выдержишь и сверху в лестничный пролет опустевшей бутылкой в них запустишь – ничего, все вернутся опять, хвосты завернув в колечки, – нужда пригонит, экономические законы, хотя, признаться, когда иногда этакое слышишь, сразу ощущаешь себя не бородатым и бодрым амбалом, а маленьким и беззащитным, сидящим на горшке в темной комнате и ждущим, что сейчас из-под кровати кто-нибудь выползет, а кстати, как вообще из тихого вежливого создания, больше всего любившего стишки и сказки, сформировалось нахрапистое двужильное существо, – а все Андерсен Г. Х., у него где-то прочиталось – да, говорит, я прикован цепями, но я прикован ими к хлебному дереву, эх, неужели ты право, Хайгетское Чудовище, лишь торговать, вишь, удел иудея, эмпирическая его сущность, о, нет, потихоньку-полегоньку, вира помалу, преодолеем земные тяготы, свершим путешествие из Нижних Нар в Верхние…

Настроение у всех присутствующих было приподнятое. Общее состояние – парящее – так летают они вечерком! Не слабо брезжит, а прямо брызжет, эякулирует надежда, свет эйфорический: «Не пропадем. Игорный притончик открою. Жена будет гостей завлекать. Не пропадем!» Народец же подобрался к земляным работам инертный – в основном носом рыли. Прожекты и першпективы так и мелькали перед глазами, кто-то даже рукой пытался поймать. Словом, ренессанс лабарданса!

– Вкалывать – пусть немец вкалывает, работа немцев любит! – захлебывались вокруг. – А нам все дают, всем обеспечивают, потому как – ефто их долг! И мебеля! И пособие! И ко всему (и это важно) – нас не едят!!

Нашелся и засевший где-то в углу паучок-пессимист:

– Но простите, может у них пока просто мясопуст…

– А какая чистотища кругом! И причем, заметьте, никакого принудительного мытья ног, всяких там прививок, дезинфекций, вошебойки. Никаких насильственных медосмотров!

– Но простите, зачем осматривать перед термической обработкой?.. – не сдавался тарантул. – Вы же возьмите все эти лжеинструкции – куда бежать при пенье сирены… Загонят, а там…

– Эдем!

– Простите, и Эдем не мед…

Эх, Гесперидовы плоды, Гесиодовы трудодни! Находясь, как и большинство, в состоянии тяжелой эйфории, я, тем не менее, полагался только на себя. Сам выскребусь! На Яхве надейся, а сам… Идеи чучхе-Яхве. Будучи учителем математики, я планировал со временем куда-либо приткнуться (благо математика, как и музыка, не нуждается в переводе) – каким-нибудь мелким зюссом, подручным ассистента. Где-то я читал также, что они тут крайне нуждаются в решении уравнений Максвелла. Чем сможем – поможем! Ну, верю я в светлое воскресение, ну что поделаешь…

Вокруг пили и соглашались друг с другом, что шнапс убог, но немцы – миляги («миляга» – das ist «господин фельдфебель»), и пора оставить эти местечковые суеверия, что немец двурогий – к морозу…

Пока они гнули свое и умилялись, я вдруг вспомнил чего-то и как карбидом в лужу зашипел:

– А шо, шо это за трамвай – девятый номер?

– У-y, это летучий трамвай, – наперебой принялись меня просвещать. – На вокзале возникает.

– Типа омнибуса гоблинов.

– Навроде чугунки нибелунгов… Приедет такой Мойша с мешками, погрузит, влезет и – исчезнет, поминай как звали.

Тем временем сгущавшаяся за окном тьма подействовала на настроение вечеряющих, все что-то заерзали, забеспокоились, стали шепотом рассказывать, что по ночам со Штадиона исходит как бы свечение – Вождь ползает по дорожкам, но за пределы выбраться не может, скармливают Ему туда, младшему командиру, говорят, некоторых из новобранцев, кто нарушает Распорядок.

А тут и с верхнего, последнего этажа, куда вела вечно запертая массивная железная дверь, донеслись до нас звуки странные и жутковатые. И я снова, как из поджига, жахнул:

– А что там – на четырнадцатом этаже? Запретный Город?

Все замолчали, как будто я сказал за едой что-то очень неаппетитное, антисемитское. Кто-то громко предложил послушать музыку, включил радио. Оно сообщало: восставшие рабы Гамбурга по-прежнему вели ожесточенные уличные бои с полицией, никак не могли угомониться.

– Выключите сейчас же! – закричали с разных сторон.

Решили сами петь народные песни. Исполнили: «Раз пошли на дело Ру и Рабинович», «Три дантиста, три веселых друга», самозабвенно, со слезой, проревели: «Увижу ли Баварию до старости моей…»

Я понял, что с меня довольно, и направился спать. В дверях Кучеявый Чубчик, покачиваясь, тихо поцеловал меня и всучил на прощанье чуть начатую оплетенную поллитру местного пойла:

– Допей в своей берлоге!

Я сунул бутылку под мышку и убрел по коридору.

Сижу у себя, мирно прихлебываю из горлышка. Слышно, как в тишине замершего громадного дома – лифт поднимается. Остановился, двери разъехались, шаги. Идут к моим покоям. Подошли, постучали. Кто еще, кого несет, какого надо…

– Вэр, сэр? – рявкнул я четко, выучил уже.

– Рост измерять. Собирайтесь. Возьмите самое необходимое, зубы наденьте и выходите.

– Почему ночью-то?

– Меньше погрешность измерения.

– Рад бы, но не могу (памятуя предупреждение переводчика в поезде!). Когда дощечка сверху по темечку стукает – сразу плохо. Категорически не могу.

– Ну вы же взрослый человек, что за капризы, что же нам у вас под дверью стоять, вон и посторонние подходят, прислушиваются, вы же всех перебудите…

Я бесшумно отошел в угол и сел на кровать. За дверью ждали. Потом ледяной, страшный, равнодушный голос прошелестел:

– Хи-и-итрый… Догадливый… Все равно не уйдешь.

И они ушли, постукивая коваными сапогами. Зашумел мотор лифта, и все стихло.

Шустрые какие вийхельмы, якобы каннибалы простодушные – выходи! Как не так!

Да с моим родимым въевшимся опытом меня разве из раковины выковырнешь! Эх, счастливое детство, дом на улице Крохмальной!.. Фрейда штудировали, помним: «Нюрнбержцы никого не вешают раньше, чем заполучат его в свои руки».

Х-хосподи, Яхве, как мало я хочу – чтобы ко мне не ломились в дверь. Ведь всю жизнь мою пещерную, всю дорогу страданий – бух, бух… Больше я ничего не прошу, я даже готов сам не переступать порога, питаться сальными огарками и летучими мышами.

И пил вечер, и били утро, день четвертый.

На ужин – допил, что осталось.

Тетрадь третья
Воззвал, или Печь аль моя светла?

«Это еще не беда, что еврей, – ответил Бен-Зуф, – я знавал евреев, которые умели делать добро людям. А этот из Германии, да еще из худших ее краев – вероотступник, у которого нет ни родины, ни совести».

Жюль Верн, «Гектор Сервадак»


«Да – едим, одеваемся, покупаем, дергаем лапками, как мертвые лягушки, через которых пропускают гальванический ток»

Н. Тэффи, «Ностальгия»

25 апреля, пятница

Проснулся я от железного каркающего голоса кукушки-репродуктора: «Ахтунг, ахтунг! Всем встать, одеться, совершить утреннее омовение, свернуть коврики (нас с кем-то путают?) и с вещами спуститься в здание администрации, где будет проходить распределение».

Распределение, ага… По ветряному свею, по тому ль песку… На селекцию – становись, эй-цвей…

На стульчике возле кровати странно светились мои расплывшиеся часы – остаточные, невыветрившиеся явления памятного проезда через Сечь. Шесть утра.

Согнав себя с лежанки, я подошел к окну. Непогодило. Под моросящим дождем ежились окружающие железную дорогу леса. Лес был сырой, рельсы были хороши. Они внушали уверенность, что только движение может дать нам немножко судьбы. Рильке. И он же – одиночество очень похоже на дождь.

Совершая утренний туалет в коридорном клозете, слышал я бодрые клики проснувшейся мишпохи: «Внимание, внимание, говорит Германия, сегодня под мостом поймали беженца с хвостом!»

Промыл глазенапы, очистил зубы от наиболее крупных наростов и несколько раз разминочно улыбнулся перед зеркалом. Тщательно оделся (чистая рубаха). Это же Шопенгауэр утверждал, что большинство окружающих – безнадежные идиоты, поэтому они и встречают, и провожают по одежке, да и в промежутке ведут себя соответствующе. Приходится учитывать.

Спустился вниз. Перескакивая через лужи, уже бежали к столовой. Я тоже отоварил свои талоны – получил миску с брюквенной похлебкой, хлебец из отрубей, кружку желудевого кофе и пакетик хрустящих свиных хрящиков.

Распределение проходило на втором этаже. Очередь жалась вдоль стен, вперед не шла. Добровольцы из немцев-переселенцев с повязками «шутполицай» на рукаве, нахлобучив колпак, звеня бубенчиками и подпрыгивая, поддерживали порядок, помогали пожилым и с детьми, а когда над дверью загоралась надпись «End», заталкивали туда очередную партию распределяющихся.

Рядом со мной задушевно шептали:

– Говорят, землю дадут…

– Да-а, землицы бы не помешало! Вспахал и жни себе!..

– Да нет, я говорю – землю дадут не Баварию, а похуже, отправят «нах остен» в вагонах для скота, куда-нибудь за Дрезден, под налеты…

Я вздохнул. Не переношу я подобных мероприятий. Состояние подвешенности, неопределенности. «Монета кружится в воздухе», как выражался Свифт в своем вигиторианском«Дневнике для Стеллы». Что выпадет? Куда загонят? Самое нудное – ждать и надеяться, бегать в мешке. Грусть вошла в меня на мягких лапках и села в уголке. «Без сил, без денег, без любви, в Нюрнберге…» Нюрнбергская тоска. Время тянулось, словно на мосту через Совиный Ручей.

Меня всегда смущала изощренная покорность ожидающих. Ведь тут он, ров, вот-вот, ан нет – стоя-ят, переминаются с ноги на ногу…

Почему все так неестественно терпеливы? Вон и автобусы внизу уже поданы – увозить на закланье, греют моторы, полосуют дождливый туман фарами… Силищ моих нет! Я отшвырнул ближайшего охранника, двинул какого-то доброхота, сдуру пытавшегося оттащить меня за волосы, и ворвался в кабинет.

– О, вы очень вбежали, еврейский беженец! – сказала чиновница в сером, поднимая глаза от бумаг. – О, вы волнуетесь очень зря, это не страшно.

На полу посреди комнаты была расстелена большая карта Баварии. Чиновница привычно опустилась на четвереньки и принялась ползать по карте, ища что-то известное лишь ей. Когда она, гуннька, в процессе поисков поворачивалась ко мне крупом, туго обтянутым тонкой серой юбкой, в моем застоявшемся мозгу вскакивало: «Германья на коленях! Готова к употребленью! Но все же, согласитесь, скотоложество ужасно…»

Наконец, чиновница ткнула куда-то ногтем, проделав в карте дырку:

– Вот он, Азохенвейден. Вам сюда.

Я приблизился и недоверчиво посмотрел. В дыру попал, чую, в негодящий городишко. Это уж закон черствого старикашки Бутерброда (а вот бесшабашный дядя Сэндвич всегда падает удачно).

При посадке в автобусы разыгрались душераздирающие сцены – раздавались рыдания разрушаемой мишпохи – то ли мать-старушку сплавляли в приют, а отпрысков отдавали в учение к хромому бочару из Гамбурга, то ли друга семьи продавали в низовья реки. Стенанья, мутные дождевые струи, стекающие по очкам, прощальные крики из забранных решетками автобусных окошек. Полицаи уже не стесняясь, распоясавшись, пинками разгоняли по местам. На механической тележке вывезли из камеры хранения наш багаж, брезгливо – «Рус фанер!» – засунули его куда-то под днище автобуса, в сырую щель.

Немецких агнцев-переселенцев от нас отделили. Им были уготовлены уютные коттеджи с жасмином, вощеными полами, вышитыми салфетками на стенах и музыкой Шуберта теплыми вечерами. Нам – свое, имманентное (как сказал бы Шуберт-Зольдерн).

Автобусы двинулись. Низкое, серое, как зад чиновницы, небо, обложенное тучами, нудное стучанье капель по крыше, шлепанье шин. Тянущееся вслед улюлюканье муэдзинов с нюрнбергских минаретов. Четырнадцатиэтажная махина Чистилища таяла, пропадала в тумане, за пеленой дождя.

Вот уже и за Нюрнберг выбрались. Маленькие ухоженные поля, стриженые деревья, регулярно возникающие набоковские бензопои. Ровная тоскливая немецкая поверхность. Бунинский ухабистый лед Москвы – где ты?..

Давно замечено, что всякие концканцелярии и K.-лагеря надо строить в сельской местности – там воздух чище…

Ехали мы дорфами, ехали городками, натыканными друг возле друга, как зерна здешнего кофе на дубу. Проезжали Регенсбург (Даждьград) – как бы ихнюю центральную усадьбу. В автобусе выкликнули фамилии, вывели отозвавшихся («Юден раус!»), выбросили в грязь их чемоданы и большие матерчатые сумки. Поехали дальше. Еще какой-то мелкий бург, высадили пару-тройку с вещами. Едем, едем. Опять городище, опять вышвыривают очередных, одного на инвалидной коляске.

И вот на развилке читаю в дождливом тумане табличку «Azohenweiden». Автобус свернул на указанную дорогу и ввез в небольшой поселок городского типа, заштатный штадттишко. Едем на самую окраину по Мясоедовштрассе. Нет, не забыт полковник Мясоедов, стариннейший германский шпион! Мясоедовская улица моя, домишко 140-а.

Виден длинный барак посреди асфальтового пустыря, обнесенного со всех сторон ржавой проволочной сеткой. Распахнутые ворота, висящие на одной петле, развалившаяся будка охраны. Кухня на отшибе, интегралящийся над ней дымок. Старые казармы. Ныне же – жилище жалких беженцев, ожидателей чудес в решете. Убежище. И маленькая аккуратная чистенькая избушка у въезда – какая-то явная конура смотрителей этого загона.

Меня с чемоданом выпихнули в мрак и туман. Автобус развернулся, с наслаждением обдал с ног до ушей на прощание грязью и укатил.

«Казарма нумер такой-то, – услужливо всплыло в забубенном моем оглавлении,пока я очищал очки. – Кубического содержания воздуха столько-то. Помещается каторжных столько-то. Двор чисто подметен; ни отбросов, ни луж от помоев. Эта примерная чистота производит хорошее впечатление».

Из тумана вышел немец – невысокий, толстенький, в коротких, до колен, штанах в обтяжку, в кожаной шляпе с перышком и широком синем плаще, наброшенном на плечи. Кивнул мне:

– Грюс готт (мол, и грязь, и грусть… весь год…)

– Шалом, – отвечал я (да, погода, погода, как говорится…)

Немец, трудно выговаривая, произнес:

– Хлеб да соль, голова – два уха, ноги в руки! Марш, марш!

«Где это он так насобачился говорить по-русски?» – думал бездомный я, двигаясь следом за немцем к жилым огням барака. Над входом в барак виднелась надпись – неожиданно славянской вязью: «Не ищи жида – сам придет».

Ну, внутри вообще пошел сплошной алейхем («воняет хуже, чем у нас», как верно писано было про Германию). Длинный тускло освещенный коридор, вдоль которого тянутся обшарпанные двери комнат. Возле каждой двери картонные ящики и пластиковые пакеты с разнообразным мусором. Устрашающие ряды пыльных пустых бутылок. Множество велосипедов, по большей части старых и ободранных, прислоненных к стене. Распахнутая дверь общего (поди их различи, червей еврейских) туалета, совмещенного с душем, там же дрожит гудящая стиральная машина.

Немец подвел меня к двери, на которой было нацарапано «5», долго ковырялся в несмазанном замке, наконец открыл и приглашающе бросил:

– Марш!

Комнатушка-развалюха. Без излишеств. Старый стол, старые стулья, старые продавленные койки. Чьи-то обноски в стенном шкафу, заплесневелые объедки в холодильнике. На отставших от стены обоях написано карандашом: «Здесь была Аня с красивыми глазами». Осыпающийся, в трещинах, потолок. Вообще заметно, что Юмжагин прошел.

Две койки небрежно застелены грязными покрывалами. На третьей, у окна, лежала стопка застиранного белья. Немец-управдом швырнул туда на белье ключи – значит, моя. Строго достал из шкафа висящую на плечиках полосатую пижаму с такими же штанами, извлек из их заднего кармана полосатую же шапочку:

– Тут носить.

Выволок из-под кровати грубые деревянные башмаки:

– Тут ходить.

На пороге, уходя, он обернулся и добавил, абсолютно чисто, с мягким сарказмом:

– Не лакать водку языком – разве вы не люди?

Я поставил мокрый чемодан к теплой батарее – сушиться, а сам отправился первым делом обследовать отхожее место, замерить уровень тутошней цивилизации. Хотя и так уже все понятно!

Сортир не блеснул нежданным великолепием. Он был един для всех – баб, мужиков и андрогинов. Мечта Рабиндраната! Хлипкие стенки кабинок, заляпанные пальцами, которыми предварительно подтирались. Несказанно грязный унитаз, над которым наверняка трудились специально нанятые люди, любители Дали в июле, потому как дилетанту так не суметь. Эстеты, падлы, мирискусники! Повсюду окурки в помаде, огрызки в томате, вата в кровавых сгустках… Не-ет, только в ведро, в личное, домашнее, комнатное ведро! И ночью на улицу выплескивать, под шум дождя.

Я не стал засиживаться среди миазмов и выскочил в коридор. О ту пору из своих комнат высыпали аборигены. Эмигранты имманентные зашуршали в камышах! Повыползали из нор и щелей корявые старушонки, дожевывающие небритые квазимоды в болтающихся сзади подтяжках, патлатые засаленные бабищи. Все это воинство, окружив меня, плоскостопо топталось, размахивало лапами, глазело и галдело.

Косоглазая усатая дебелая женщина-мать, за подол которой цеплялся рахитичный кривоногий олигофрен, звалась Полиной. Мужик ее, как успели мне тут же нашептать, затерялся в процессе переезда. И теперь она, озверев, лютовала в местах общего пользования. Коренастый жлоб с перебитым носом и расплющенными ушами откликался на звук Лева. Жинка его с выводком сидела на хате, в Могилевской губернии, а он тут топтал крытку, сшибал марки. («На хозяина работал? – спросил он меня сипло. – Давно откинулся?»). А также: лысый, малость свихнувшийся Сеня, собирающий на помойках выброшенные телевизоры и уже заставивший ими всю свою каморку до потолка (задарма!..), супружница его бородавчатая Елена и сын их Женька-дебил, как Иов – весь в нарывах. Хромой Самуил, торговец неходящими часами и сломанными велосипедами – седовласый пройдисвет с ликом библейского пророка, непрерывно несущий сущие глупости. Некий одетый в халат бывший житель Ташкента, которого все так и звали – Ташкент, на прошлой неделе совершивший в ближнем супермаркете кражу банки сосисок ценой в 1 марку (был застигнут, связан и доставлен в лечебницу, ныне отпущен и ходит, приглядываясь, на свободе). Заикающийся массажист Юра, в прошлом филолог и стихослагатель, с волосатыми руками душителя (чуть не померший с голодухи в Харькове, а теперь, в этом дворце, отжирающийся и прячущий под матрас, а главной его пищей, надо полагать, стал плод с мучнистой мякотью, заключенный в трехгранную скорлупу). Бородатый тучный Иосиф из Бендер, купивший автомобиль за десять марок, посадивший в этот драндулет своих братьев и немедленно свалившийся в кювет, почему и залеплен пластырем и ходит на полусогнутых, волоча руки по земле. Какие-то бесформенные тетки с Черновцов, жрущие пальцем смалец из кринки и лепечущие о нашествии на общую кухню в третьем году от Приезда мохнатых рыжих пенисов-летяг, так и бьющихся в окна. А также Сашка Первый, великий и ужасный, «первый из жидовин, сюда завезенных». Он, как старожил, уже обжился, выучился читать по слогам, встал на ноги, имел арбайту: когда важный местный Рихард работал над железом, гремел почем зря, он переворачивал ему листы, подтаскивал инструмент, бегал за пивом. По ночам Сашка вламывался к новоприбывшим, садился на них и ехал в сортир, где делал свое дело, а они должны были его ждать, держа в зубах рулончик туалетной бумаги. При этом он поучал: «Нас никто не баловал. Все должны в дерьмо попасть и похлебать! Варум? Дарум!»

И многие, многие другие рожи, хари, морды, кружащиеся и скачущие вокруг меня в диком хороводе. Это что же – приют какой-то?

Хватая своими цепкими, противными лапками, они потащили меня на кухню, которая располагалась во дворе. Сварив или поджарив что было, надо было тащить домой котелок али сковородку под дождем – бегом через двор. На кухне – сальные, закопченные газовые плиты, заплеванные кастрюли, липкая грязь под ногами, старые использованные баллоны из-под «Циклона-Б» в углу.

Мне показали мою конфорку – не приведи Господь на другую поставить! Здесь же висел график уборки кухни, мытья коридора, чистки туалета, выноса мусора, зажигания свечей. А уж мусор выносить – специальная инструкция – все перебирать надо педантично, стекло отдельно, бумага отдельно, пищевые отходы в особый бак… Они ведь, готфриды, потрошители известные – сроду монады дифференцировали.

Уродцы злорадно объясняли мне:

– Дежурить будешь, гадюка! Вот мы тебя! Понаехали сюда! Ты у нас зубной щеткой подраишь!

Переваливающаяся при ходьбе косая Полина злобно визжала:

– Проверять будем! Платочком проведем – чтоб чисто было!

Тетки гундели:

– Приперлись! Они едут, думают, им тут ртом презервативы надевают!

Взял я ближайшую ко мне сковородочку, размахнулся и въехал, особо не целясь, кому попало, оказалось – трудолюбивому Сене-Телевизору, тут же и отключившемуся. Под руку попался Сашка-Старожил, и ему досталось – ногой сначала под дых, а потом, когда скорчился, – под зад. Видите ли, Беляево, где я взрос, это все-таки не Черновцы – не та, как сказал бы отец Тук, ипостась масти. Милое лесистое Беляево, где с младых когтей шла свирепая борьба за бациллу и вообще за существование! Выработались полезные рефлексы, закрепились странноватые навыки и всяческие умения. Куда там эти жалкие кухонные иудейские войны…

Следующим на моем пути встал Лева с Могилева (кстати, не эвфемизм ли это, вроде штаба Духонина?) Что-то он там, ложкомоешник, шипел, ща попишу, мол, перышком, отмахивался разделочным ножом, пока я не надел ему на голову кастрюлю с чьим-то жирным вонючим варевом. А когда уже я график дежурств принялся рвать зубами, народ просто хлынул из кухни, давя и топча друг друга.

Так что я быстро познакомился и определился, хотя и дистанцировался. Барак наш был беззаветно ковчежен. Тут жили пожилые каторжане – правозащитники с Привоза, интеллектуалы из балагул – испитые смутьяны, свету белого не видевшие (в Потьмахсидели), жмурящиеся борцы с режимом. Шарашили зиждители-образованцы, путающие брит-милу с бригадмилом. Обитали расплывчатые личности, во времена стагнации трудившиеся ингибиторами. Сновали старатели-авантюристы, звонари синагогальные, готовые хоть мыть гальюны – абы на галеонах! Айболитствовал свой пилюлькин, который прилюдно уповал на прививки: юдофильский укол в филе – и вот уже все пасутся вперемешку, благожелательно покусывая лотос. Содержался в чулане прозелит гипотезы, что мы, евреи, привнесены извне – пришельцы на этой Земле, почему всем и чужеродны. А вот когда мы все соберемся вместе – за нами и приедут. Прилетят такие шестиконечные рабиноиды из созвездия, надо думать, Жука.

Функционировал в коридорном аппендиксе Клуб Боевых Подруг, оттуда слышалось шамкающее:

– А тогда призыв был «Молодежь – на паперть!» Я одной из первых села…

– Розалия Самойловна, да мы землячки!

Чур меня, чур! Топор, жаль, через таможню не пронес.

Как утверждал Главный Рабинович, вся эмиграция делится на два куска: одни, чтобы заработать на жизнь, берут лопату и идут на улицу разгребать снег. Другие тоже готовы грести снег, только чтоб его им принесли на дом. Остатки былых комплексов!

Давненько это происходило. Он не знал еще о третьем пути – Сидящих на Пособии. Нынче здесь все были Сидящие. Они, нахлебники, вели преимущественно малоподвижный образ жизни, занимались привычными сварами, наушничеством, евсекцией, выпускали стенгазету, она вывешивалась, и я ее видел (потом из нее, кажется, делали бумажных синиц для полного еврейского счастья).

Там было и запомнилось:

 
Раз Бронштейн, Розенфельд, Апфельбаум
Захотели расейскую бабу.
Но Апфельбаум, Бронштейн, Розенфельд
Не имели достаточно гельд.
И Розенфельд, Апфельбаум, Бронштейн
Были выгнаны ею взашей.
 

Старые бланкшевики, усмирители Бунда, вели свои дискуссии в коридоре подле сортира (влекло их туда по привычке, как бедного из «Медного» – к Параше). Гутарили про конформизм Иосифа и конфликтность Мордехая: «пли в губернатора!» или «при губернаторе» – что разумней? Часть старичков считала, что евреи сами виноваты – нечего было в свое время лезть не в свое дело, пятой спицей в Красное Колесо. Другие старперы строго полагали, что лезть надо было – и более решительно, не останавливаясь на жалкой процентной норме первого правительства, а чтоб сплошь! Чтоб всю Ниневью наизнанку повывернуть! Третьи тиранозавры изрекали и пороли свое… Метеоризм и империокритицизм! Все эти некогда неистовые дюрандали и карающие экскалибуры ныне пришли в упадок и разрушение, страдали амнезией и ревматизмом и передвигались потихоньку взад-вперед.

Я их не забижал. И когда какой-нибудь замшелый грибок, мимо которого я вихрем проносился, ну слегка задев, нагло кричал вслед: «Илюша, шо вы прете, как лось!» – я останавливался и с недоступной плесени иронией спрашивал: «Какой именно Лось? Мстислав ли Сергеевич, инженер, Сын Неба? Абрам ли Исаакович, гуляйпольский врач батьки Махно?..» Только вежливостью их, мухоморов!

Они и мне (мне!..) пытались что-то внушить, когда я казенные деревянные башмаки привязал к хвосту всеобщей любимицы ученой крысы Инессы, живущей в дыре под умывальником (ох, как она, dear friend, пустилась в пляс!), а обязательную полосатую пижаму разодрал на тряпки, отмыл ими пол в своей комнате, а потом вызывающе постелил возле порога.

– Глупо сопротивляться, когда Кошельков требует у вас кошелек, – дребезжаще убеждали меня. – Порядочек есть порядочек. Если в Багдаде на базаре на вас напала Каплан, нет смысла бежать в Басру. Не можешь бороться – надо смириться…

– А ну пошли все отсюда на процедуры! На меретих! – косматый старик в грязном белом халате вышел из туалета и величественно застегивал ширинку. – Вервольфы позорные, коллективные! Товарища Ларсена на вас нет!

– Не слушайте вы их, – обратился он ко мне и сунул твердую ладонь. – Доктор Коган. В Евангелии от Анны сказано: «И когда Он готовился к экзаменам в Кокушкино, в липовой аллее, то дал вкопать в землю скамейку и стол». Вот оно, то самое – «дал вкопать»! Труженик, в ухо-горло-нос! Он всем потом дал вкопать! Мало не показалось!

Прогнав людишек, доктор раздраженно пожаловался мне:

– Такие тут жиды, что порой даже жутко делается, прямо в магенгазенваген подсаживают!

Он неожиданно спокойно и тихо заговорил:

– Вот вы приехали… А вы знаете, что у немцев царит антисанитария – даже вода не хлорируется? А большая скученность – после родных-то просторов – приводит к тому, что до восьмидесяти процентов новоприбывших выкашивают эпидемии. Да, да, еще днем человек бегал по коридору в пижаме, жарил яишню, многие видели – волок с улицы сковороду… А уже вечером за ним приезжают… здешние врачеватели…

Доктор Коган устало потер висок:

– Ну, обживайтесь. Соседей ваших по комнате я что-то давно не встречал. Ну это вам даже лучше, такие были, знаете, Фимы-Собаки!.. Ничего… Посмотрим… Первым делом вам надо сходить в канцелярию к Артуру, пусть Фридрих выпишет вам направление в Социал и налепит маршрутный лист до Гемайнда…

Я попросил уточнений, и добрый доктор Коган подробно мне все растолковал. Артур и Фридрих – это местная власть, управляющие Убежищем. Сидят они в канцелярии – видели такой чистый домик при въезде на территорию? Фридрих толстый, общительный (это он меня встречал), умеет говорить по-русски. Причем на обычные, бытовые темы – с трудом, натужно, коверкая слова, а вот свои заумные речи произносит очень чисто, утверждая, что в нем «просыпается знание». На самом же деле, по слухам, это у него просыпается вторая голова, а есть еще и третья, здорово играющая на губной гармошке. Растут они у него на плечах и обычно прикрыты плащом, то-то он все этот синий плащ который год носит, не снимая. Артур тощий, жидкокостный, нелюдимый, вылитый Кощей (лампочка перегорит – не допросишься, тычет, ирод, в параграф о четвертовластном корне закона достаточного основания, вы еще столкнетесь), по-нашему – ни бельмеса, но нудно разучивает на флейте «Треблинка, Треблинка, Треблинка моя», донимая обитателей барака, и гуляет регулярно с громадной белой овчаркой Атмой, можете часы проверять. Далее. Социал – это отдел в ратхаусе, тутошней ратуше, где занимаются беженцами. Там будет такой Густав, говорить ничего не потребуется, надо просто подойти, отдать направление и низко поклониться. Получите жалкие крохи на месяц. Уж как водится – два крейцера в руку да два пинка в гузно! Гемайнд – это здешнее отделение еврейской общины, землячество. По-простому – Жидовник. Встанете у них на учет, вам присвоят порядковый номер. Что еще? Маршрутный лист – это такая липучая бумажка, которая лепится беженцу на лоб и позволяет передвигаться по городу в означенное место. Застукав вас без маршрутки, любой законопослушный гражданин, печник гадкий, сообщит куда надо, даст команду зондеркоманде, и вас увезут на съезжую. Донос же, как известно, у фрицев в херце, они не заснут, если не позвонят! Недаром гестапо вылупилось именно в этой стране…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю