Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"
Автор книги: Михаил Юдсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 48 страниц)
11
Ткут и сказке конец, кисло подумал Ил. Он снова, нежилец, очнувшись от говорка памяти, вернулся на Землю – сидел на весеннем, прогретом солнцем морском берегу Лазарии, столицы БВР – диковинной Республики пархов – он, маленькое весеннее животное, ихневмон, фараонова мышь (видала наших на ковре). И фляжка тут как тут – скромное булькание, мирное завинчивание. Невмочь! Зима на мороз, солнце на весну, есессно. Снежный ком Колымосквы укатился в прошлое. Весна, где ты? Клейкая… О, Клео! Вязкая, веская… Поплюй на палец и листай страницы ветра! Свежестью несет. Голубеет голое безоблачное небо. Сереет старый оливняк на ветхих холмах. Оттосковав, возвратился – с Кафедры в Афедрон! Верно сказано в Книге: «Каждый парх подобен свече – куда воткнули, там и свети». А там, глядишь, и первая звезда появляется, как следствие – желтея… О, Галилейя, вертоград лукавый – гроздь виноградную несут на жерди, словно дичь – эй, исполины из долины! – верую и виночерпаю! Совершил умственное путешествие в страну христьянской утопии, в чаянья малышни – и вернулся в пустынь, к самуму синего моря. Эйн щей! Сижу, жарюсь на другом солнце, тоже желтой звезде – конопатит щели и щеки – прихлебываю из фляжки, вспоминаю, всхлипываю. Перебираю приятное, уношусь в хорошее. Москвалымский призрак-изгнанник, прохладный и тихий, с обмороженными ушами, в длинном рубище цвета переспелых клубней, с просвечивающим стилетом за пазухой, любящий простодушные описания жарких Стражений, – вежливо откланивается. Истаял. Пока, братка! Я-то ноне вона где – у Кормильца на рогах, в пеклеце. Локти кусать, сковородки лизать… Прислали, извините-подвиньтесь, договориться, упросить-оросить, соединить зазря разорванное, умолить уморить надвигающиеся морозы. Попросту спасти. Но с кем тут договариваться, обрисуйте на милость, ткните кистью в касту?! С разудалыми брехунами-грезаэрами погранцами-грабителями в зимних казематах аэропорта? Со свихнувшимися от службы и дружбы стражами-резниками в диких летних Садах? С финикопоклонниками весенней Лазарии – этими сытыми равнодушными мещанами-забывателями, давно уже без смущенья вытирающими о Книгу жирные пальцы? Выходит, с ними со всеми. Других вроде нет. А, забыл, еще в наличии высокотвердолобые ловчилы, ревнители пархидаизма – блюстители суббот, сожители Астарт… Гонители тюльки! Как таким проповедать, прочитать отчаянно, чтоб дошло: «Снег идет, Снег идет!..» Да и самому смутно попутно – ну, случались в незапамятные эпохи Оледенения, учили же – дохло все и возрождалось, так, может, даже польза какая-то от этого… А? Глядишь? Лазарь его… Поди уточни… Как говаривал про ледовитость спросонья мудрый рядовой Ким: «Слишком мало времени прошло, чтобы ответить на этот вопрос». И вот в раздумье сижу беспробудно у моря – забрызганный вдребезги, печальный, чуть выпивши лишнего – и задаю себе и решаю заковыристую задачку: на ножах или дружелюбна со мной тетушка БВР? Приголубит наперстком или отоварит сахарком? А ведь, пожалуй, – да, второе. Надо только подождать, разжалобить разумно. Не ходить и клянчить заплаканно: «Дядюшка, ки-иньте бонбу!» (того гляди в клиничку спровадят, вслед Князюшке Тьмушки), а подать челобитную со включением краткой повести «Некуда. Точка» – званово можно зачитать отрывочек покуда. Они наверху, в ветряных иносферах, послушают-послушают прошение в кротких тезисах – во, прыткий Книжник! – да и не выдержат: ну, ты у нас договорился! Рано или поздно войдут в заплатанных латах, внесут зажженные светы, скажут – вставай, подкованный, пойдем посидим, примем – Мудрецом будешь? А я в от…
12
…вет бил в глаза – кто-то злой и массивный стоял возле лежанки и настырно сандалил в лицо фонариком.
– Ну, хватит уже, – недовольно сказал Ил, закрываясь ладонью. – А то подушкой засвечу.
– Молчи. Вставай. Ты зван, – сказал голос.
Дов, что ли, дворецкий однорукий? Эксодус очередной у них досрочно начался? Ирка среди ночи внезапно взбесилась, шавку прислала?
– Место, Дов, место, – сказал Илья. – И время. Утром, утром…
Тяжелая рука схватила Ила за шиворот и швырнула с лежанки на каменный пол, в прямоугольник желтого лунного света, идущего от окна. Он сильно ушибся, а рука в черном грубо набросила ему на шею петлю и сдавила так, что он захрипел и выкатил глаза.
– Будешь послушен?
Ил истово закивал.
– Тогда пошли.
Луч фонаря пробежал по стене и уперся в стенной шкаф.
– Вскрой. Живо.
Ил открыл заскрипевшую дверцу шкафа – пахнуло затхло – там на плечиках одиноко висела его ненадеванная парадная форма Стольника.
– Лезь. Толкни заднюю стенку.
Они втиснулись в шкаф. Потайной ход вел во тьму. Дов посветил под ноги.
– Зришь ступени? Ступай вниз.
Босой Ил с веревкой на шее и за ним Дов в черном балахоне стали спускаться по шероховатым выщербленным ступеням. Сколько лестниц зряшно свилось в жизни Ила, и вот очередная – бредовая лестница из шкафа, бродка шкафка, ведущая внизерх (как уклончиво звучит на изере) – прямиком в Место. Тащись устало… Ил прихрамывал, поскольку ныла разбитая шалым дворецким коленная чашечка, а еще и острая цементная крошка впивалась в ступни. Веревка на шее была шершавая, колючая. Много всего нового. «Обычно я просыпаюсь под утро во Дворце, потому что дворник под окнами волочит свое ведро на колесиках, – думал Ил. – И звук этих расшатанных кривых колесиков, их перемежающийся визгливый скрежет по булыжной мостовой будит меня вечно. И дворник вечный, и ведро его. А уж Колесико – и подавно. А сегодня – не так, сбой».
Лестница разветвлялась, возникали узкие боковые ходы, в расщелине завиделась Библиотека – покатые своды, погашенные световые шары, опрокинутые стеллажи, книжки, сваленные в угол, кресло ножками вверх – подземное укрывище Кормильца, куда уж ниже, я знать не знаю, но злобный Дов, давай-давай, грубый ведьведь, кондуктор однорукий (такие довы в Колымоскве по улицам шатаются – даешься диву! – так девы шарахаются) – гнал сзади, и ступени звали – вниз, вниз…
«А вдруг там нехудо, на самом дне-то – прохудимо, – думал Ил. – Известно же, что жизнь – что моя пижама, одне только версты полосаты, и может, наконец, натерпевшись, дождался нужного сегмента, вхожу в мудрецарствие, и теперь главное…»
Дов сильно пихнул его волосатой рукой в спину – пошел, скудный! – Ил, ахнув, съехал по ступенькам и оказался в низком зале, слабо освещенном потрескивающими факелами, укрепленными на стенах в старинных жестянках из-под бекона с бобами. Пещерный Пир какой-нибудь философский? Посреди зала помещался дощатый помост – на него Ила тут же и поволокли, как быка, нетерпеливо дергая за веревку – заждались, видимо, поди. Помост, как догадался Ил, был сколочен из досок книжных стеллажей, под ногами попадались оторванные обложки, вросшие кожей в дерево. Довелось брести по книгам – как по углям, гля…
Вокруг помоста стояли люди, одетые в мешковину, расшитую перевернутыми крестами. Ил пригляделся. Знакомы до оскомы – это была убогая чиновничья знать из обслуги Дворца, тугоумные Уходящие Домой. Сейчас их лица были одухотворены, как при вышивании крестом, полны неведомым предвкушением, оскалены светом. Губы заворожено что-то шептали или так шлепали. Вот так Место! Такая гулкая пещерка вроде ракушки. Рыбы страшные по стенам намалеваны. Мудрецами и не пахло. Время застряло.
Итак, расстановка фигур: Ил в пижаме – на помосте, толпа в мешках – насупротив. Полный цейтнотец! Раздвинув толпу – та раздалась – возникла, как из тины, Ира – пошла, ечетыряя бедрами – тронулась, ходи – с Кормильцем рука об руку. Окончательно двинулась. Сильный ход. Нежданно-с. Ира затянута в черную кожу с металлическими шипами, глаза синие, холодные, в левой руке у вертихвостки зажата плетка, истерически подрагивает. Кормилец в широком черном монашеском одеяньи, очки сверкают, через курчавую голову выбрита дорожка – черноризец, значит, духожор злоученый. Черные начинают. Взошли торжественно на помост. Ил переступил ногами по переплетам, обреченно прикрыл глаза, чтобы всех этих тусклых несносных не стало – уснуть стоя и утащить за собой в сон… Там потягаемся… Но они торчали пред ним в обнимку – могучий статный Кормилец, как-то он распрямился, раздался косой саженью, и Ира в высоких черных сапогах, с русой, туго заплетенной косой через плечо. И плетка при ней – «хедер-хлыст», которым пороли нерадивых учеников под аллилуйя, Илу ли не знать… Арапник такой, что аразу не пожелаешь!
Ира процедила:
– Будешь сидеть здесь на цепи и учить Книгу, а я стану приходить с плетью. Я твоя строгая учительница и тебя накажу. Хочешь меня?
Она хлестнула, попав по локтю. Ил взвыл – уй, попал в переплет! – словно в первый раз осквернил себя ударом плети. А на самом деле – ерунда, пришкольные навыки, патимата матимата, как сказали бы гимназисты – «нет боли – нет научения».
– Больно руку? – сочувственно спросил Кормилец и пнул его ногой. – Што, вероломны бабы? Ты учись, учись…
Он дернул Ила за веревку и захохотал:
– Эх ты, стольничушка, пастух-арух! Челюсть отвисла? Съел? Думал, тварь, мы – проще пищи? Воображал, полосухер пакостливый, в самых патетических местах, что это ты в нее проникаешь в минуту ебли? Это мы тебя ели.
Ира заговорила звонко и возвышенно:
– Мы – Уходящие Домой. Силой, призвавшей нас, Буром я заклинаю…
Кормилец перебил обыденно:
– Пархидаизм себя изжил, хля, Мудрецы уже выжили… Полная хня! Проехт БВР закрыт. Зец, проехали. И Бур с ним! Пора домой. Пусть последний не забудет смыть за собой свет…
Очки его жестко сверкнули. Он простер руку над мешковатой толпой:
– Гляди сюда, иуда! Разгорелся огонь в твоем сердце? Я его потушу! Ты вот грешил зазря, что все эти люди после трудов ползут в свои лачуги. А мы меж тем возносимся по лестницам вверх-вниз – Уходить Домой! Это не символ, а стремление к. Все шкафы молекулярно соединены с колокольной Пещерой… Ангелы норки прорыли…
– Общедоступный потайной ход, – понятливо вякнул Ил. – Молельная модель. Катакомбная вера, каменоломные усилия.
Его ирово огрели плетью вновь:
– Закрой пасть! Кайся!
– Скверна иронии, – покачал надвершием шеи Кормилец. – А читал ли ты растроганно «Речения» – вдохновенный труд Светлоликого на телячьей коже, изучал свод драконовских законов «Наисвятой свиток», вникал в основы учения о природе «Папирусы несомненности»? А ухмыляешься, фыркаешь, Бур тебя побери! Ты ж в этом плаваешь, не фурычишь…
Ил взглянул на жутких зубастых рыб на стенах и молча согласился.
Кормилец сказал:
– Я тебе растолкую, слышь. Мы шь все из снегов вышли, прально? Это было давно, ажникум до нашей веры. Тогда сугробы по атоллам намело, над лагерными лагунами столбы в небе висели радужные – Посияние… Тут этого в заводе нет, куда там. А там – как в агаде – шелег идет и ложится, и керах застыл и скользит. Сугубая, отцеженная заснеженность. Особый режим. Плеток свист и снег в крови. Вот где рай был… Потеряли, изгнались растерянно… А всего-то хотели писать «Л-г», а не лаг. Такая лагня получилась…
У Кормильца даже увлажнились глаза.
– Ну так надо чухать к очагам, уходить домой, – прорыдал он. – Изход назад! Ко мясам и корчагам с травами! Для сварения Новой Земли, идеже правда живет! А здешние Мудрецы – они совсем не такие уж… так себе, просто – Просветители… Семь батюшек – как Семь Башен Света, подслеповатых… И ихья Яхвья вера – устарела и облупилась. Скоро вот Трихрам рухнет и нас с собой прихватит – в штаб Генона… Не-ет, домой уходить, домой… Уходомо…
Со стен на Ила косились нарисованные и плывущие (видимо, Назад) страхолюдные рыбы – корм для образованных рабов – колючие ихтиотела, хищные теоостанки высохшего Галилейского моря. Рыбари да лодыри – на урок!..
– Мудрецы, цы-цы-цы! – высокомерно хохотнула Ира. – Якобы носители и погонщики дисков тайного знания – пиздоболы каббалы! А в натурей – хрюкающая кодла струхнувших брехунов, хрен им в схрон…
– Я тебе больше скажу, – добавил Кормилец, доставая измятую бумажку. – Было, было известное закодированное письмо Лазаря «К Изходу», да Мудрецы его от нас скрыли. Вот оно от слова до слова… Ну ладно, тут много, тогда только смысл. Существуют, оказывается, ходы под землей, по которым все пархи, сколько их есть в мировом пространстве, благодаря невероятной гравитации соберутся в пещере под Ерусалимом и сделают лехаим…
Ил не удержался, трудно:
– Когда нас призовут к ответу и ангел протрубит в трубу – я встану, не заев котлетой, и робко к Господу пойду. «В отрубе?» – спросит в лоб Единый во время Страшного Суда. «Мы пили-с под Ерусалимом!» И Он простит меня тогда… Кстати, интересно, у ангелов – трубчатые кости?
Ира ожгла его плеткой:
– Ересь еси! Не упоминай, всуец! До синевы вздрючим, синеподобный! Забыл синедрион?! Мы тебе напомним! Второй раз забудешь – второй раз напомним! Прими в расчет…
Кагалище внизу шумело одобрительно.
– Ты, шпынь, действительно не гнуси, а слушай, что рассказывают, – посоветовал Кормилец. – По этим подземным тоннелям можно перекатиться обратно – Уйти Домой. Парх в идеале должен быть тощим, нищим и бродячим. Раздать подать – и в путь! Мы бросим финики на дорогу… О радость ухода – туда, где тихие монастыри в сугробах, и в обители тепло – много за века надышали, крещендо колоколов – там лил текст! – крещенские миквы во льдах, блаженный собор Пру-на-Рву – реальный, олеариусов Ерусалим! Плох тот парх, что не мечтает о кресте на спине и шее… Эй вы, внизу, хотите Покрова и Успенья? Эй, Звулун! Эй, Эйтам!
Ил невольно прыснул, шмыгнул носом, но, право, имя смешное такое.
– Естественно, барин! – донеслось из усердной толпы.
– А как иначе… Нельзя-с!
– Этозе Мудрецы в Небесных Дворцах мацу трескают, а мы по пещерам насущным прозябаем, щитовидку губим, духом живы – чистый Йодфат!
– Хвалю, люди! – подхватил Кормилец и грянул свирепо, уставясь на Ила: – Ты, букашка, умишком своим раскидывал – мы, слышь, серяки кипотные, сырье, гнилушками светящееся, только молимся да давимся? Промашка! Мы – Уходящие Домой, выкрестоносцы, грядущие освободители града поруганного, Ерусалима! В скорби изму скоро в зиму его… Чего таращишься, сухая козявка, в жмурки играешь? Ты, уколупнутый, может, решил, тут тебе Гелиополь? Тут тебе подполье!
– Не серчай, Приносящий Корм. Способность суждения низка о прекрасном и возвышенном, – склонившись, забормотал книжучно Ил. – Антиномия веры и безверия…
– Ты, суккуба диббукная, думал, что взял мою душу? – лилитно завизжала Ира. – На колени!
«На колени – все ж таки не на кол, – лениво подумал Ил, поспешно опускаясь. – Тоже мне… Можно жить. В веревке бы не запутаться. Вот интересно, а ежели бы ихнего пахануса не распяли, а повесили – они бы на шее петлицу носили?»
Ира взмахнула плетью – ломает воздух шестисвист! – совсем озверела, а вдруг по обуху головы?! Ил испуганно пискнул и отпрянул.
– Позвольте! Отстраните вашу руку! Не бей меня, дочь счастья! – взмолился он, пытаясь заслониться.
– Руки на затылок! – заорал Кормилец.
Ил понял так, что это только ему, но толпа вокруг помоста тотчас послушно упала на колени и руки сцепила на затылке.
– Во крест тсерковь скресения то ииде! – завел занудливо Кормилец. – Домой! Егда приидише во славе ко еде…
Идиоты в мешковине завыли хором:
– Уходим, ух, домой, ой, по домам!
Сей вой пугал. «Экая безмозглость, – нерадостно думал Ил. – Встать на колени, руки на затылок, молиться на льдыне. Смесь слама, «Устава» Стражи и монастырских служб – вот те и конфессия. Ишь, позвоночные в мешках. Глядишь, они еще и кровососущие? Зудят, прихожане. Суета и жужжание. У них свой зигзагообразный путь Зуз – оравой домой! Опомнитесь, отарные, выжгите с себя тавро, соскребите знак стада… Куда там… А эти их жрецы балаганные, чета шапито, Ира с Кормильцем – эх, рогатый бог! – взыскующие Горнего Града, брода туда-сюда – умань царя небесного! Ни бельмеса не смыслят, уроды… Домой они, видите ли, собрались, во льды добра… Ждут их там, как же! Одиннадцатая казнь – вернулись! Узлы с подушками, пальтишко нараспашку… До первой подворотни, до ближайшей скучающей кучки боярни колымосковской. И шапка не нужна – кишки на голову намотают».
Из толпы вывели человека, одетого аразом – косматого, в рванье, в цепях. От него шел смрад. Он рвался, рычал, стараясь цапнуть Ила. Усадили садового на край помоста, стали подползать, лобзать ему грязные ступни – просили прощения за угнетенье, каялись. Выли по новой, плакали, рвали долыса власа и одежды. Потом, завершив ритуал, откатарсясь в доску, избавились от чучела, прогнав в тычки, отдышались, но не утихомирились, обормоты, а бодро подхватились с колен, извлекли из-за пазухи короткие хлысты и принялись нахлестывать себя, как веником в москвалымской парилке. При этом хрипло выкликивали:
– Хлыст, Хрест, Хровь! За старую веру, искорененную!
Поднялся большой шум. Ил, признаться, был уверен, что и ему кнута дадут, безвинному, и уже приготовился мужественно сдержанно застонать, увлажнив звук слезою, но Ира вместо этого схватила его за волосы и стала тыкать носом себе между слегка раздвинутых ног. Возбуждение, хлебный дух, винный запах – Ира очень распалилась.
– Встань с колен! – вдруг приказала она.
– Да что же это такое, туда-сюда, – забурчал Илья.
– Вставай, не то лицо выгрызу, – окрысилась Ира.
Теперь уже она опустилась перед ним, шаря в пижаме нежными жадными пальцами, заранее облизываясь, причмокивая. Факелы в расщелинах, эти палки с паклей, несильные светильники – устали, трещали тише, чадили чаще. Темнота обволакивала. И в ней огонечки теплятся. И бичи щелкают, и плоть чавкает. И мягкие губы чмокают. В темноте как-то интимней стало, ощутимо душевней. Поспокойнее значительно. Ил взбодрился. Темнота и мышей окрыляет! А коли нападут сдуру глупые Уходящие – так зря, что ли, тебя на Кафедре учили настырно, мяли бока… Устрою «бой в толпе», строгий классицизм, никто ничего толком не поймет, не успеет… Ил закрыл глаза, представив заваленную телами в мешках пещеру. Словно поленья. Ну, ну, отец боец, полегше, не аразы все же… Так, заблудшие… Не буду. Прощу на этот раз. Хотя как-то у них тут разнузданно… Какие-то прямо мистерии элевсинские, хилиазмские. Тысячеклонство, хлевосвинство – а вроде не обед на дворе. И не суббота приперла. И народец не то чтобы пьющ. Да и на зуб туп… А вот!.. «Вот тебе и вялые обыватели, – сокрушенно думал Ил, осушаемый Ирой. – Оплошал я. Шишел-мышел вышел вон. Тут у них на низах, оказывается, такие дерзости шарашатся – целый шалман! Страстные души! Киники и клирики! Финики спалить, а самим воспарить. Меня бы только – мелкого, 2-го ранга – спичкой жечь не принялись… Избави Лазарь! Да дай по рогам Кормильцу и евонным заплечным, подручным, прихлебателям и потаковникам! За вычетом Иры, ту оставь…»
– Ну, уяснил про Мудрецов? – насмешливо спросил Кормилец. – Проморгался, слепуха? Прозрел истинку? Уловил оттенок пустоты?
– Что же, и Лазаря на небе нет? – дерзко ответил Ил.
– Есть-то он есть, да не очень… да не про всех… да он смердит, – поморщился Кормилец.
– Тут теургически надоть! – крикнули снизу из толпы.
– Существование Лазаря – это вообще ваши частные подозрения, – заметил Кормилец.
– Эт точно, – пробормотал Ил. – На самом деле звали его Васыль и был он епископ Кесарийский.
«Зачем я в ночи спустился в эту неуютную пещеру и спорю с бедными богодулами? Вотще… – подумал он грустно. – Уходящие Домой, отвалившие от Лазаря. Дворня на привязи. Устроили в сионских карстах приорат и тешатся, вольно воплощая глухую тоску по кнуту и пряничному абстракту. Замкнутость и сомкнутость. Кротки аки кроты. Роют веру. Подполье, а внутри него, под полом – еще подполье, и еще – немеряные глубины, звезды шевелят губками, гребешками, щупальцами… Рыбы по стенам, рабы по гороскопу…»
Ил к этому делу подходил простецки – он молча верил в темную энергию Бога этики, который проявляет себя в гармонии всего сущего, отдавал деистову дань Неизвестному – вер силову! скопищу идеищ! – допускал какое-то Существо-вне-Вселенной – хоть издали, совсем издали – условного Создателя, да-с, но не признавал пошло шаркающего подошвами по облакам обладателя привязанной белой бороды, сурового надчеловека без мешка, что бабачит и тычет, небесного часовщика, с величавой неподвижностью подвинчивающего камушки, управляющего делами и помыслами. Неужто срывать голос, молиться звучно ему – Сущему? Спаси нас, Сущий? Услышься, глядь! Акустика куста – перетереть на языке огня… Да не приведи Единый, думал Ил. Что я – уху ел, с елки рухнул, язык-помазанник на помойке нашел? Молитва – в ней уже келейно таится «олива», льстивое словодрево, елейная масличная просьба – подмазать Лазаря-Светозаря… Липкий настой кантилляции, прибой отлива… А надо на равных без маклеров, влом – мол, лама ата – идея диалога, общая лампада любви, разумный договор, заветная сделка! По капле закапывать в себе Раба Божья. «Работать Бога», а не создавать божка. Пастись бык о бык… Говорил мне еще в Колымоскве келарь Николина монастыря, что на Кочерыжках у Гнилого моста: «Вот воздвигнется Храм, и станет Ерусалим из деревни – селом!» Эх-ма, четьи-мечетьи… Не вяжа лыка, выдал келарь мне наиважнейший секрет «умного делания» – тайные наставления, как именно надобно молиться – духовными стихирами. Но и это одарило простотой, а посему – пустотелостью. Простые числа размножаются св. духом. Элементарность отвращает, мелодрамье слезливое, рифмы «любовь – кровь». Распят так-сяк, на трояк… Подумаешь – покинувший тело… Голый человек на Голой горе! Стремянка в небо, Столб Веры, у «кошки» тысяча жизней. Сгубило любопытство, попятило. А было же сказано Ему – не влазь! Пошли Ешу, прости Господи… Придумайте небыль посложнее, монтера поголосистей, восхитите замыслом – и я Поверю. Займу последнюю ступень. Осведомленное поклонение! А так, ну что, ну православье – одна из множества ересей пархидаизма… У чужого храма преклоню колени – хосподи, какая благодать! Спрошу робко: «Матушка, что это в горшочке?» – «Это, сынок, сарацинская крупа, языческое зерно… По-нашему, грешневая каша. Ешь с просвиркой». Хорошо! Вспоминается, как стоял на Страже под крупными удивленными звездами, задрав голову – и ссал в песок. Какое роскошное ночное судно – пустыня. Не промахнешься! Это как один мифический парх перехожий, перекати-цветок, мочился в ночной горшок, стоя на коленях – для удобства. Тянет нас, пархов, на колени, хе-хе… Искупительно и голова в тепле! Перевод себя в адаптированное, ужатое состояние, но всякий перевод – сокращение Знания. Когда семьдесят мудрецов дотошно перевели Книгу на эллинско-тотошкинский – Тьма сошла в мир, а ведь Храм боится темноты и сырости. Между прочим, как на духу, весь здешний пархидаизм – это сплошной невроз! Расщепление сознания между знанием и верой. Что это за нелепое учение, если Б-г непроизносим и невидим (Б минус Г = мелюзга)?! В Книге дан жеманный эвфемизм – Одно Место. Имяславцы, глядь! Тогда уж краше религиозный орден без божества – причащение к «афеям». И никакой горечи утраты! Сектам – респект! Можно также – льзя, Лазарь? – свершить смелый «прыжок веры», перепрыгнуть через «чур», сконтаминачить чушь с дичью, взрастить чудной дичок – пархославие. Ветви отломились, чтобы мне привиться сучковато… Отяжелевшие от снега… Чтоб уж захватило город Ерусалим и двух молящихся колымосковских мужиков в рукавицах! А символом станет не абы рыба, а рыба-фиш, фаршированная шифровочка. Овца Отца, искупилка. Ил хихикнул. Хорошо будет, смешно, возвышенно. Экуменизменно! Башибуза зыбушинская. Апостолат Эхат. Евангелие логий. Зашибись! Свежее законоучение себе на шею. За Господню рыбу гроши! Ставь перемет! Равы – раз, два – и уже в Песах в рясах, с кадилами – служители звезд и созвездий. Встаешь утром со вчерашнего, хватишь в притворе рассолу и сидишь в ризнице, перебирая четки, и ешь хаш, читая вслух Раши – про то, как медный нахаш смалахитил Чашу… Во скором времени опустятся сумерки – тогда зажигаешь восковые свечи и машешь руками, направляя свет на себя… Да, а наперсно примутся носить кипарисовый, а то и медяный крест, гибридно вправленный в золотой магендавид. Таскать не перетаскать! А писать Книгу – как и креститься – станут справа налево и сверху вниз, чередуя льдынь и изер. В синогадальной типографии! Возникнет новый «Путеводитель заблудших» – отныне толкование следов на снегу (на левом каблуке набит крест из гвоздей, чтоб отгонять нечистого, правое копыто сбито). Возродится старый «Уманский спор» – полемика имяславцев и имяборцев: появляется ли при Нем привычно радуга в облаке или же наоборот (что чудо) не сопровождает. A-а, и то и се – вымыслы. Те же грабли, да еще на них нагадили… Бога не перебирают. Он умер. И воскрес. Мне свойственно бухать в колокола, не заглянув в святцы, строить Единую Веру, в которую не буду ходить. Назареты ея не буди! Выковыривать грязную вату из Рам… Эва, возбуддился поддревлянин, махамет расхристанный, махатма математицкий, магнетизмом достиг просветления, ввел в конфуцию и будируешь, одернул себя Ил, раскачиваешься, постанываешь, шевелишь руками, будто сидишь Шиву, заговорил в тебе, драное ухо, голос богов, а люди же смотрят. Да какие это люди, да и у них глаза закаченные, невидящие совершенно… Дохлые смертные… Нагляделся и нахлебался ими, самкам насовался, сыт по кадык, елдык стер. Пусть они живьем попроглатывают друг друга, поперек горла встанут и друг другом подавятся, отматвеи спелые, маркионеры смелые, иаковы аховые… В Сад их кверху ногами – авось примутся…
Люди хорово, ворохом читали «Шан Ечто»: «Огавакул то сан ивбази!» и при этом бились, яко рогами, лбом об лоб. Трескотня! Причастие буйвола! Расступается недоумение и смыкается ум. Отчим наш! Самопогружение и растворение, устремление к послушничеству, волны благословения с перехлестом и бичеваньем – и чтобы непременно все вместе! Спаянно – за пайкой! Лампочку вкрутите – кнута не видно…
Кормилец в потемках подслеповато прищурился на Ила:
– Чего задумался, стольник? Лицо у тебя – как будто сосут тебе…
«А то нет! – сладостно подумал Ил. – Аж с заглотом! Тонет в пасти, стонет в страсти, расти, расти, сучий хвост, задерись до звезд… Ир-ра-диада!..»
Кормилец вытащил из складок рясы небольшую потемневшую доску, на которой неумело была изображена трехголовая чучундра с корявой надписью «Св. Трёха» (да еще с тремя точками, грамотеи!).
– Знаешь, что это? – щелкнув ногтем по облупленной доске, спросил Кормилец, он же южак Натан Бен-Цви, оленье отродье, у чужака Ила, колымосковского снежного папертного человека Борисыча. – Сие – икона.
Да я ими печь топил, небрежно хотел сказать Ил, но передумал. Чего дикарям про костер тереть… «Ты хоть умеешь колоть иконы, образина?! – думал он. – Тебе, оленятине, только финики липкие пересчитывать – выпала на долю привилегия… Пошел ты к Храму вместе с малюткой-женой!»
Ил знал, икона – окно в иной мир, а иногда и дверь, «калитка». Вот и сейчас на обороте старой доски вдруг – виждь, виждь! – уплотняется, туманно проступает видение: неуклюжие сооружения из стоячих бревен на глинистом холме, привязанные (или прибитые) к бревнам люди… Сплавщики? Низкое, мелко дождливое небо, начало отсчета… Стражи со странными прическами, с мечами за плечами. Лунный свет на рунах их погон. Воин у столба поднимает тяжелое копье… Ил отвернулся.
– Ты разинь мозг! – тем временем втолковывал Кормилец. – Опыт номер 208 (2 + 6 + 200, бет-вав-рейш, БВР) – трагедии знаменье! – завершен. Исчерпан. Причем закончился ничем. Спекся, подгорев. Что же нам таперича – упасть духом на мечи?! Зачем… Просто пора к пенатам. Уходить Домой! Вызывает раз Учитель к черной доске! А мачехе БВР быть полу и пусту, видит Бур…
Ил всхлипнул, молча задергался, горячими толчками выплескивая молоки в ротовое отверстие стоявшей на коленях молодки, Ирки-раззявы. Эх, Ихтиос, телепень, краснобокий князь! При этом он думал: «Дыр Бур щир! Лей не жалей… Ишь, монашка, Катерина Бура! Лютеранка, некоторым образом… На том стою немо… Дался им Бур, прямо луч света… Невнятное лютое чудище, коему поклоняются и коим заклинают. Что это, кто таков?»
Внезапно его озарило – весеннее осенение! – нахватался искр мистических прозрений, невежда, профан, и, кончая, догадался. Бур – это вот чкто! Ну, чокнутые… Опухоль подстелить в головах… В мидрашах упоминается ледяной ад и его големностопный истопник (им самим и топят) – Сын Плотника, Снимающий Нагар, Несущий Свет, Бур ино… Там еще золотой кумирчик, открывающий любые дверцы в сердцах, крылатый ключ к родимым очагам – кадуцей! И сказано в «Книге пустоши»: «И остался Иаков один. И боролся Некто с ним, до появления зари… Я же не отдам же Некту яблоко, хоть он дерись!» Бытие. Или – Пс. Как обращение к человеку в кабаке – Пс!.. Поэтично. Небеса поведуют искус, по лесам бежала Божья мать, куньей шубкой запахнув поленце… Была такова. Облиняла в три дни.
«Бур вас всех подери!» – пробурчал Ил, впрочем, негромко.
Ира завизжала и ожгла его бичом. И люди внизу, вздрогнув, стали говорить о том, до чего дошли своим гуммом-разумом, жевать резину. И одни говорили, что новая вера – Уходить – хороша. А другие говорили, что новая вера похожа на старую – тоже Броженье. А Ил на веревке – вздох угнетенной твари! – думал, что наверху уже утро и пора спать. Улечься прямо тут, а там потом и остаться жить в пещере этак с дюжину лет, питаясь плодами рожкового дерева (Кормилец, агу – сквозь густую рожь), выплевывая зернышки-караты (отсюда – вес блеска, мера веры), сидеть во тьме и писать книжечку «Младшее Сияние». Немного сена на полу… И изредка – Ира, семя…
Ира, кстати, как только кончила сосать, опять принялась говорить – голова-то освободилась – пищала тривиальщину, святоша костяная, королевша. Пешки в мешках подвывали. А Кормилец, ферязь, спинджак, курдюк круторогий, внимал, сверкая очками, делал понимающее лицо: «Ох, херачит!»
Ил шепнул ему мягко:
– Господин Бен-Цви, у пархов каюр должен быть умней своего олешки…
В ответ Кормилец хотел было двинуть Ила ногой, но как-то смутился, поправил очки, пробормотал:
– Впал в оторопь, босявка? Гм…
– Уходим, уходим, уходим! – надрывно голосила Ира. – Вмерзнем в лед заодно, согревая дыханьем друг друга! Сохранимся надолго!
– Ага-га-га, – соглашалось мешковатое стадо.
«Ты, дура бесноватая, истероидная, хоть наблюдала льды вне холодильника? – хмуро думал отлупцованный, весь в рубцах Ил. – Голова ты фарфоровая, кликуша с голубиным сердцем. Сиди себе тихо, клюй да гадь, да несись, а не просись к орусам, в трясину снежную. Дочь короля-звездочета, слониха пернатая… Ну куда тебя несет, перелистывает… Слепой Го, а за ним и Ялла Бо, оба утверждали, что живут всего два вечных сюжета – евесть, как умер и воскресе Шмумер, и одись о возвращении домой… Ничего нового».










