355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 40)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 48 страниц)

– Братцы, антракт, – Ратмир выбрался из-за стола, подошел к стоявшему в углу музыкальному ящику, похожему на черный полированный пень на трех ногах, поднял крышку, и его пальцы пробежались по клавишам – словно падающие хлопья листвянки, соударяясь и позванивая тихонько, закачались извлеченно в воздухе. Чарующие, бренчащие звуки! Ратмир приглашающе взмахнул рукой. Евпатий в мягких кожаных сапожках с загнутыми носами вышел на середину зала, заложил левую руку за голову, правую кренделем упер в бок и пустился в пляс – плавно, еле переставляя ноги. За ним и остальные стали вытанцовывать – очень осторожно, держась друг за друга, будто унесет ветерком – буквально ощупывали паркет – куда ступню ставить. Илья вдруг понял, что вместе они образуют «щит пращуров».

– Это танец-обжиманец такой наш, – пояснил Савельич, терпеливо подпрыгивая на отведенном месте. – Под названьем «Щит, ползущий на рассвете вдоль родника». Подвижки судьбы!

Илья тоже встал в круг, положив руки на братские плечи. Ввернул себя.

– Я – неотъемлем, – заявил он, чуть покачиваясь. Все-таки разобрало его малость. Невиданные яства, вино считай нектар… Да еще юные красивые женщины дразняще дышали рядом, смотрели с поволокой – тайна вечери глаз! – а уж одеты, как на Купалу Зимнего, когда по обычаю лезут за суженым в купель-прорубь. Причем некоторые из полуобнаженных див были явно, хотя и зачаточно – «пока слегка» – беременны.

«Натерт паркет и сыр натерт, – напевал Илья, шаркая ногами. – Пусть мир матер, но я уперт! Мал-помалу – и гештальт!»

В распахнутые окна лилась летняя свежесть, белели березы под окном. Странные березы – они не стелились криво над землей, а устремлялись стройными стволами к небу. И были – Илья понял – совершенно безобидны. Добрые.

– Березы тут у вас перед домом, – он покрутил головой. – Кафедральные…

– Оси поменялись, отец учитель, – заметил Ратмир, поворачиваясь на крутящейся полированной табуреточке. – Грусть на радость.

Он оставил музыкальный ящик и подошел к Илье.

– Где стоит Учитель, что читает «Когда»? Учитель в Писании стоит, да, да… Все встало на свои места, Илья Борисович. Вы снова с нами. Наш совместный плот внахлест несет к новым знаньям, землям и временам, и корпус его старательно обрастает полезными ракушками. Видите, на стенах ракушки?

Илья увидел.

– Отдирайте их со стен. Это раковины откровения. В них студенистый комок – это «внешний ум». Кладите его в кучу.

Все закричали:

– Поиграйте с нами в синергизм!

– Вам водить!

– Между прочим, братцы, с лимончиком если и под винцо – вкусен из раковин общий разум!

Пили потом до упаду, но были бодры и прекрасны. Радость-то какая – свиделись! «Прекрасно, – дудел Илья себе под нос. – Прекрасны. Красны и с крыльями. Синергизм-с».

Разъезжались уже глубокой ночью. Вывалили из дома весело. Небо было чистое, но звезд почему-то ни черта не видно. Свистом подзывали или окликали по именам своих лошадей, запрыгивали в седла, сажали жен за спину, те обнимали, обхватывали, прижимаясь. Видимо, принято было ездить верхом парами. Да и приятно. Совершали замкнутую кривую вокруг Ильи – «отвальный овал», – склонялись с седла, чтобы еще раз погладить по плечу, пожать руку, чмокнуть в щеку, попрощаться, зазвать в гости.

Илья, пошатываясь, произнес импровизу:

– Их деянья славны, одеянья дивны – вьюноши кентаврны, девушки годивны!

Все заржали, зааплодировав. Ишь, движенья плавны!.. Евпатий чуть с жеребца не упал. И вот – только стук копыт замирает вдали… Судя по хохочущим возгласам, дорогою шел спор у дев за право вернуться попозже и войти с распущенными волосами со свечой к Илье в келью и прошептать: «Не дует ли ночной прохладой? Быть может, форточку прикрыть?» А также – турнир, турнир! – кто будет стряпать отцу учителю?

Илья постоял на крыльце, позвонил в колокольчик и медленно вошел в дом. Посуда перемыта. Все прибрано. Люстра погашена, мягкий свет нисходит просто с потолка, без причиндалов. «Сначала свеча висит в воздухе без канделябра, – думал Илья, поднимаясь по лестнице в спальню. – Потом огонь потрескивает без свечи. Затем и этого не требуется – тьма делается понятна.Проще надо, проще. Плечом силы умища».

В спальне в углу покачивалась на ниточке разрисованная надувная рожица в виде розового сердечка с надписью: «Не волнуйся, будь счастлив!» Прикосновение чудесных чистых простынь к усталому телу было блаженством. Со стоном: «О, белоснежные стаи – я ваш. О, протянуть ноги…», он снял очки и, протянув руку, положил их на прикроватный столик – там выемка была такая удобная, устланная бархатно. Илья сладко закрыл глаза, в голову полезли мыслеформы, мыслеобразы – ему сразу вспомнились бранчливые соседи по подъезду в грязных невыделанных шкурах – колокольчато бредущее мычащее стадо в снегах – корован.Заодно привиделось, как жутким колесом вздымается из сугробов тулово снежного змея – толщиной с сосну… Как хорошо, подумал он и заснул.

Утро отворялось щебетаньем птиц – как будто щебень в цисте взбалтывали весело. Пели акапельно всякую вечную канитель – про любовь, счастие, добро. Знал Илья эти старые вещи, как свои три пальца – любовь лютая, счастье беспросветное, добро придорожное, судорожное, в канавке. Хочу я веровать, что хоть на Кафедре не так. Утро приглашало вставать и двигаться. А можно было еще полежать и почитать, благо книжная полка досягаема. Илья лежал и смотрел, как пляшут пылинки, плывущие в солнечном луче. Тут и пыль обитала какая-то симпатичная, музыкальная, знающая ноты. Да, да, счастливая Арфадия! Радужно отсвечивающие компьютерные диски были развешаны за окном на веревочках и при ветерке колыхались, позванивали, пускали зайчиков – назойливые пичуги пугались и улетали. Радостные картины пузырились по стенам спальни – красное, синее, желтое – изображены прозрачные шары на цветочных ножках с сидящими внутри рядком, держась за руки, обнаженными мужчинами и женщинами.

Постояв, напевая, под душем, Илья набрасывал халат, завязывал в хвост мокрые волосы, пахнущие сосной, и спускался на кухню. Уже, видимо, приезжал на Снежке ранний птах Савельич – на столе в плетеной корзинке оставлен свежий теплый хлебушек, ждет мед в прозрачном горшочке и в кувшине круглом молоко. Золотистая копченая рыба – чешуя с медяк – свесила хвост. Лукошко сладких лесных ягод на десерт. Утрешний натюрморт!

Имелась при кухне и печь – да не колымосковская говорливая черняха с зевом во все лопатки, где на поду яишня лениво шипит, жмурясь, но и не немчурка из страшных сказок с четырьмя небольшими, абер достаточными для живых ребер наружу, экономичными топками – а такая гладкая белая коробка с оконцем, в которой без всякого видимого огня – волей волн, что ли – готовилась пища, грелась ласково. Над печкой висела картинка – криво нарисованные трое конных ордынцев с огромными носами, густыми бородами, в черных жилетах и картузах, со скрипочками через плечо, дулом вниз – «Три утрированных». Кузари! Илья завтракал, рассматривая этих ковчегников. Иногда ему казалось, что они дружелюбно подмигивают с портрет: «Скачи сюды!» Но Илье и тут было хорошо. Дом после привычных чуланных москвалымских апартаментов поражал размерами, чистотой и тишиной. Он был устлан покоем и, словно диковинная печь с окошками, незримо грел тело и укреплял душу. Этакий целительный просторный особняк в сосняке, возле лесного озера, где нагретые солнцем мостки, по которым так приятно босиком…

После завтрака Илья обычно принимался седлать лошадь. На Снежке, слава Кафедре, скакать больше не доводилось – нужда отпала. У Ильи завелась своя коняшка – смирная красноватая кобылка Буря. Ходила под седлом внятной рысцой. Илья ее звал по-домашнему Бурька, кормил сладостями с руки, она тыкалась теплыми губами в ладонь. Умнейшее создание в узде! Илья все ждал, что она заговорит. Он с извиненьями устраивался у нее на спине и ехал сквозь лес – в степь, на речку. Это были приятные, без излишеств, поездки, не чета колымосковскому рококо с выезвонами, когда кобылу хрестьяне пускают вперед, а ты плетешься сзади, держась связанными руками за ее хвост и увязая по грудь в снегу. Здесь же Илья быстро освоился, слился, скентавался с милым животным, полюбил размеренность движенья и с удивлением вспоминал, как Ицхак бен-Эммануэль писал раздраженно о сложностях и потертостях. А всего-то лишь чуть подпрыгиваешь в седле да смотришь по сторонам на красоты других природ. Лес был торжественен, гулок, кафедрален. Сосны странновато выглядели без снега на ветвях – голо, безбородо, немного ободранно. Но Илья скоро привык. Главное же, редкостное – лес был неопасен. Илья знал это точно – поджилки не щелкали, мурашки не зуммерили – счетчик страха молчал. Стволы уходили лестницей в запредельную высь, вне неба – смолистые, преклонные, иаковные, неохватные. Хвоя, хлоя – буколея! Хищники, как уверял Савельич, тут не водились – «разве что в капле воды, Илья Борисыч».

Илья трусил на Бурьке к реке. Речка текла чистая, незамутненная, без тины и коряг. Называлась Болтливая Вода – перевод с какого-то рыбьего языка. В ней водилась рыба с золотистой чешуей – та, что отменна копченой. Стоя на невысоком откосе, заросшем осокой, Илья с Бурькой наблюдали, как рыбины выбрасываются на берег – то ли обряд у них такой, то ли эволюция припекала. Рыбы били хвостом, открывая влажный толстогубый рот, силились сказать, пытались ползать. Понаблюдав за ними и повздыхав, друзья ехали дальше – переваливали через холмы и спускались в долину. Там и сям по пути лежали глазастые красные цветы – целыми подкошенными рядами. Словно сами себя выкорчевали из земли, желая нечто важное выразить. Пахло сладкой душистой полынью. В голубом небе плыли льняные облака. Илья видел и обонял цветущие луга – сплошь зеленое, желтое, сочное, медовое – а над ними жужжали мохнатые, клюющие нектар – ливер клевера… Появлялись разноцветные деревянные домики в ухоженных зарослях, в вьющейся зелени, заросшие плющом, окруженные клумбами и плодовыми деревьями. Здесь жила кафедральная братия – повзрослевшие и возлюбившие своих девушек гимназисты. Ушло жестокое школьное прошлое, выпололо снежным чертополохом – как песец языком слизнул. Травы, дубравы, смягченные нравы, чистые светлые комнаты, солнце в окнах и на паркете, цветы в вазах и компьютеры размером с горшок – на столах. Благолепие. О, вечное лето Кафедры!

Илья заезжал периодически вразброс в гости – то к одним, то к другим. Всегда были рады – кто к нам! – аж визжали и некоторые прыгали на шею. Ежели муж был «в поле», на лабораторной делянке – рвал время или, паче чаяния, излучение сеял, тогда Илья, попив холодного молочка и возымев ватрушку с творогом, посмеявшись и расцеловавшись с младой женой, не задерживался. Но уж коли семья была в сборе, возникало общение:

– Милая, достань заветную! Да мечи, что ни есть на (в, из) печи!

В принесенном тотчас графинчике плавал корешок – как человеческая фигурка. Испить холодненькой человечинки! Бежало искрами по жилам. А закусить немедля? Вносились хрустящие пучки с грядки, бережно омытые, в сверкающих каплях воды – макайте в соль, Илья Борисович… Следом обязательно что-либо на вертеле, с капающим янтарным жиром – ох, сбыча мечт! Посуда в рисунках, вилки расписные. Пирожки, к примеру, с повидлом… На подоконниках горшочки с травянистыми растениями с мелкими беленькими цветочками. Узорные, вздувающиеся от ветерка занавески. Книжки с картинками разбросанные. Качели в палисаднике. Плоды, падающие с тихим стуком. Хорошо у вас, ребята, да я бы и не уезжал! Дояблочно, игрушечно!

Осушив графин и обсосав последний мосол, Илья, ковыряя в зубах сосновой щепочкой, на десерт перед уходом обыкновенно просил послушать арфы. Хозяйка домика поспешно щелкала перстеньком – послушно въезжал компьютер на колесиках, мигая огоньками – и безо всяких давешних клавиш, что давил Ратмир, прямо из железного пуза струйкой лились, струнились звуки разной высоты, направленный поток обертонов. Музыка сфер! Счастливая Арфадия! Илья, постукивая ногой подпевал: «Кафедра, Кафедра, дорогая Кафедра…» Воистину услаждался днесь слух, нюх и брюх. И дух, конечно. Ух, бодрит! Природа дикая, люди добрые, мелодия дивная – до слез. Порой, заслушавшись, Илья досиживался до того, что приезжал на Снежке ухмыляющийся Савельич и вместе с хозяевами начинал Илью со смехом под руки выпроваживать. Шли немножко вместе, весело и слитно, ведя коней в поводу, потом хозяева прощались и отставали, а Савельич и очухавшийся на прохладе Илья дальше ехали шагом, стремя в стремя, стремя беседу. Они были вдвоем, один на один на ночной дороге. Ну, луна еще висела желтым треугольником в беззвездном небе.

– Где я? Или по крайности – когдая? В каком вр-пр измерении? – горячо вопрошал Илья, задирая голову и обращаясь к луне. Луна холодно молчала.

– Но мы хоть на Земле? – хныкал Илья.

– На какой из? – серьезно спрашивал Савельич.

Илья в отчаяньи махал рукой так, что чуть не сваливался с кобылы. Пустынная степь лежала перед ним, сладко пахла полынь и летали светлячки.

– Мы, Илья Борисыч, как бы в той же Книге, только на другой странице, – степенно объяснял Савельич. – Вот если иглой страницы проколоть – это и будет «калитка». Дыра туда-обратно.

Илья уже привык, что изредка в небе раздавался как бы громкий хлопок – «калитка» срабатывала.

– Ну ладно, пусть другой… То-то я смотрю – луна равнобедренная… А почему звезд не видно?

– А разбежались уже. Время приспело. Мы живем, как известно, в разбегающемся мире. Врубили некогда – буквами! – свет, и все побежали кто куда от плиты. Но степень разбегания все возрастает и постепенно даже лучи от прочих звезд не успевают к нам дойти. Мы остались одни в своем углу.

Ехали холмами. Илья свешивался с седла, заглядывал в глаза цветов и подмигивал им. Все-таки накушался хорошо, с разговорами.

– Как цветы-то эти красноперые называются?

– Маковые глазки.

– Так, так… Занятно, – бормотал Илья.

Цветы воочию походили на маковки москвалымских церквух – эх, маковь златоглавая! Ах, эти маковые глазки – это чтоб думать…

– Слушай, Савельич, а когда я сам-друг по полю цветов еду – то иногда голова из-под ног уходит, образы крутятся, кто-то в ушах звенит и вещает пифигорно – вроде бы теорему штанов доказывает…

– Да это цветы лезут в мозг, контактируют. Они разумные, – улыбнулся Савельич.

Илья, разумеется, поразился. Вот это да. Сто быков богам в награду!

– Что же ты их, сынок, конем топчешь?

– Да они только и мечтают вырваться очами из почвы… пострадать, припасть к копытам… Народ такой! – Савельич сокрушенно плюнул в травы, хмыкнул. – Существует запись флорических сказаний, альбом целый – «Тихий разум цветов» – так, оказывается, и Снежок мой у них описан, и бедный всадник его вставлен… Вы как-нибудь послушаете – озвереете! Откровение, И.Б.! А пока читать вам надо чутче, отец учитель, вот что. Про почвоведение всякое… Тогда и ощутите шаткость…

– Да Савельич ли ты? – укоризненно взывал Илья. – Кто ты, отрок, длинно говорящий о бренности?

Он наставлял на зиц-пацана палец и, откашлявшись, переходил к назидательной «книжной речи», к ее изысканным возвышенностям, рокотал строго:

– А ну как вдруг вы все кругом туточки – братья и Савельич, исав-авель и прочая прыткая рать – лишь сгустки, создаваемые Кафедрой, свят, свят, свят, хроники ее времянок, о?

– Ага, – хихикал отрок. – Вам бы, И.Б., прелестные тетради, сидя в сугробе, писать по мотивам – фантазеры! Овый пророк – овый отец учитель…

Он ехал рядом, метелкой полыни задумчиво похлопывая по боку Снежка. Был Савельич с детства, с дедов скептичен и рассуждал так:

– Я примерно понимаю, как материя устроена. Согласен, непознаваемо, не пристаю. Один только вопрос: па-ачему к нашему появлению здесь все было демонстративно готово – и «калитки» хлопали, и мастерские ждали, и лаборатории светились, и кони ржали, уже оседланные? И цвели виноградники и оливы, которые никто не садил… И домиков росло ровно столько, сколько пар потом образовалось… Мир был сконструирован, подогнан под нас. Антропный принцип, нехитрая штука. Кто-то просто посадил на ладонь стайку гимназистов и перенес с Колымосквы на Кафедру. Кто конкретно? Кто-То! Из-под черной лестницы – драл мороз ступеней ученичества! – на Шкаф. Возможно, чтобы мы приглядывали за оставшимися в пеленах снегов несмысленышами. Ну, не как надсмотрщики, а лабораторно – вели наблюдения популяции, описывали ихнюю инволюцию, ставили опыты, обретая свой. А эти могущественные таинники Кто-То уже наши бы метания фиксировали, сволота. Вот я первым делом с дареного коня седло сбросил – свобода воли! Взбрыкнул, чтоб знали: я мыслю, следовательно, я неправ. Хочу нелогично! Так и езжу наголо назло чужому разуму… Переживут! Может, они, гады, вообще головоногие с холодными внимательными глазами – малокровные, чопорные, в цилиндре? Посадят нас сызнова на ладонь с присосками, а другой прихлопнут. Мокрое место останется, сырец, первичный бульон. Правда, за этими исследователями, глядишь, другие культуры бактерий, паразиты, хищно следят, а за теми в свою очередь какие-нибудь невообразимые вьюнковые бабы кухонные («атом-мать») – Три Фриды четвертого измерения подсматривают, волнуются: «Беги, спасайся, там волк! Не верь лисе!» Регистрируют поступки… Неисчерпаемость! Хотя спорно, конечно…

Такая подорожная беседа при лунной лучине, темная смыслами «ночная рассуждень», как обозначал в уму Илья, могла волочиться ого как долго – распускаемая пряжа словес сучилась, случалось, до утра. Расставались на рассвете. Навравшись вдоволь, космист Савельич, зевая и припадая в обнимку к шее Снежка, скакал спать в свой теремок – так он, скакушка, называл – и незряшно – деревянное здание, словно вырезанное ребенком на бережку из мокрого песка, стекающего со стамески и застывающего стружечно. В таком и жить замысловато!

Ведя Бурьку под уздцы, Илья шел к ставшему родным Дому-у-озера по лесной дорожке. Его занимала заря. Медленно, нехотя, недоуменно – не туда попало? – всходило над лесом зеленое солнце. Оно раз за разом выкатывалось из-за сосен и лезло на небо, разливалось, заполоняя, по голубой сини-глади желанием знатьвсех оттенков – от травянисто-салатного до крыжовенно-оскоминного, болотно-патинного с ряской, горохово-елового. Лошадка Бурька заинтересованно косилась на Илью налитым выпуклым глазом – мол, каково буйство красок – клала голову ему на плечо, сопела. Илья ласково поглаживал рог у нее на лбу.

– Эх ты, Бурька, какая ты лошадь, – говорил он, вздыхая. – Таракан ты, и все.

Бурька фыркала, переступала шестью своими ногами, тихонько ржала. Красноватая шелковистая шерстка ее лоснилась. Любил Илья свою лошадушку. Ну, шестиногая, дык и что – так даже устойчивей. Естественно, ухаживал за ней, массу времени тратил, скребницей чистил, привязался – «Моя Ло!»

Илья даже подумывал создать заминированный иронией роман, всеобщее письмо «В овсах», где люди в безначальные времена представали бы в виде убогих слуг, кормящих и чистящих господ-лошадей. Коляску им подают! Тонкая бочка, штучка, сказка, ездовая эзотерика, эзопов реализм на козлах. Будь на Кафедре Декан – оценил бы страничку-другую, глоток рома… Надо, надо надираться… Или взять да написать новеллу, как конь очкарика подобрал и воспитал. Эх, руки все до пера не доходили – в Доме Илья с порога сбрасывал обувку и босиком шлепал по лестнице наверх – ему доставляло острое наслаждение жить вне портянок и без вороха одежд, «голые и босые» были истинно счастливцы – а добравшись до спальни и на цыпочках проскользнув мимо укоризненно нахмурившегося письменного стола, он сразу нырял в койку. Намаешься за день с ночью – и на боковую, спать до бокзнаетскольки, никто не гонит. Скомандуешь только себе: «Уйти из Всего!», ответишь четко: «Ухожу из Всего!» – и погружаешься в сны. Ах, проспать бы все на свете! Спишь, распахнув огромное окно, просто сдвинув вбок стеклянную стену – чтобы лесная свежесть, и звуки, и запахи переливались… Лес подходил вплотную к Дому, упирался еловыми лапами в окна, с любопытством ученого соседа заглядывал в комнату Ильи, как в пробирку, – попался, который скитался! Лес этот, кстати, являл единый девственный организм, где все и вся питается совместно и дружно борется за выживание ближнего…

В дождливые прохладные дни Илья с готовностью превращался в затворника. Хотя доктор Полежаев, Тимоха-медун, как раз рекомендовал ему быструю езду на лошади под дождем, поскольку дождевая вода содержит «грозовые вещества», обладающие генетической памятью брички и пророчеств и обязанные глокочуще очищать, куздронжоглить душу, щедро промывать забитые канальцы. Илья же считал, что он и так достаточно чист и блажен, чтобы тащиться наружу и скакать мокнуть, и что лучше лишний раз промочить горло, чем ноги. Ладно бы еще от дождя и движенья вторая печень отрастала, а так… Поэтому он растапливал в спальне камин – а в спальне впрямь имелся камин, костер на дому, с изящной кованой решеткой, сопутствующими щипцами, мраморной доской, на которой были расставлены бронзовые фигурки человеко-зверей – и сидел возле огня. Уютно, как в Люке. После многодневья гнева бродин-и-бега приятно было никуда не спешить, не дергаться лицом. Сидишь сиднем, смотришь на огненный распускающийся красный цветок – а может, он тоже разумный? Илья клал в камин смолистые сучья можжевельника – для духу, для искусу услышать звон. Тут он и читал, устроившись в кресле и вытянув ноги к прирученному костру. Потягивал свежедавленное молодое красное из высокого узкого бокала. Бормотал под нос: «Виновато ли вино, что оно еще юно? Нет, вино не виновато, что пока не старовато». Стопка книг с закладками из кленовых листьев лежала на полу подле кресла – он читал по строчке сразу несколько, чтобы сливалось уицраорно, зоарно и зороастро в единый текст. Здесь была «Краткая история пространства» Жругра, «Проколы Мудрецов» Рудого и Датишного, «Вантовая биомеханика» Израэля Хендса (с вырезанными из страниц кружочками, что обостряло понимание), а также «Вечная боль в хрящах, или Ищи свищи» проф. Полежаева (ай да медун!) и много еще всего… Читалось славно, но самому писалось мало, только какие-то бедняцкие вирши навещали: «Солнце зеленеет, травушка кряхтит…»

Нередко, чаще ближе к ночи, прямо перед Ильей возникал Ратмир, и они беседовали. Ратмир иногда стоял, иногда сидел на корточках рядом с камином, иногда немного парил над полом. Это было преображение, очень четкое и объемное. Ратмир спрашивал, как прошел день, где Илья гулял, все ли удачно сладилось. Илья привычно жаловался на недающийся крест письма, на потрескиванье цитат, потертость сюртука, на тряску и недержанье рук («и руки тянутся…»):

– Всю жизнь я греюсь у чужого огня, стараюсь уяснить, доникнуть – не согреюсь, так догоню. И когда я костряю свои трактаты, жгу, свежо говоря, глаголом – я невольно сую туда уворованные угли из зачитанных книг, загребаю жар утащенных каштанов. А зоилистые псы-писари, прожженные листатели страниц, понимающе виня в заимствовании, в покраже клажи – ихних интеллектуальных кип Большого Хлопка, цельных тюков светильников – одновременно, виляя хвостом, бросают кость («Гав, но!..»), нахваливая вторичность, называя ее двоичностью, многомерностью, грызут звездную пыль (пиль!), даруют, мумурлыкая, мне мясо на ниточке, напослед выдергивая швы с мясом, навешивая собак – фас, ату, уперли! Все утопить… Лемуры в конуре! А я ж только – долблю и повторяю – чаял слиянья, стремил единенье текста – и чтоб в пределе одолело добро… Узреть просвета дольку, кусочек шоколадки в шоковом зеркале кошмара, треморно втиснутого в рамку романа. Сребро фольги и амальгамы… Заместо «критики» ввести рассмотрение, созерцание… разворачиванье с шорохом…

С Ратмиром не приходилось напрягаться, изгонять – брысь! – изгибающую спинку звукопись, подбирать нестерто и подбивать подметочно слова, покедова не разжуешь – отнюдь, нудь! – он еще пацаном, помнится, свободно владел книжным жаргоном, не отвык, мужик, и тыкал те же коды:

– Понимаете, Илья Борисович, вам бы надо понять и принять вот что – что, что бы вы ни сочинили впредь, это всегда будут сравнивать с вашим ранним, в смысле – с «Кабацкими псалмами», с салом и сливомаслом тех строф, ибо из-за особенностей, скажем так, вашенского дантиста, вместо пашквиля услышался святошный рассказ. А следовало бы уяснить и зарубить, просветить и высверлить, что «Каб Пса» писал «человек голодный» – без регулярных баб и ед, к тому же сидящий в сугробе, а не под пальмой, и в принципе не представляющий себе солнце отдельно от мороза – и все это просачивалось в вязкую глубину глины пломб палимпсеста. Отсюда такой винегрет вырастает и форшмак плывет. А на каждый чих давать в нюх – неэкономично…

Подбодрив Илью и пожелав ему доброй ночи, Ратмир исчезал. Был он во время этих появлений обычно задумчив и чем-то озабочен. Внимательно вглядывался, пускал осторожные ласковые лучики куда-то в зрачки Илья, на донышко – отдохнул ли по-настоящему, отъелся, набрался сил ли? Какая-то дума его гнетет, будоражит, понимал Илья. Чего-то им, вечным гимназистам, от меня надо. Опять компьютеру ударно обучить? Ну нет, вряд ли. Только если сверхмозг какой на колесах… И Илья, позевывая, возвращался к книгам.

Частенько посещали чудесные гости – Лиза Воробьева с Капитолиной Федотовой. Тогда отшельное протиранье штанов у камина превращалось в замечательные посиделки. Другое дело! Вино, хохот, разговоры. Озвучивались озорные вирши, ворошились угли и прошлое. Холодная блондинистость одной и разбитная жгучесть второй – живой пожар в бардаке! – приятно возбуждали. «Огонь – там внутри зарыт гон, – размышлял Илья, глядя на тлеющие дрова. – Инстинкт соединенья». Он школьно шутил, что у него сейчас лизаветинская эпоха, зарожденье понизовой федотовщины.

– Имена, аукалки имеют много актуалий, – говорил он дребезжащим учительским тенорком, строго подняв палец (девки покатывались). – Философия имени отца Сергия… Вот в Колымоскве купецкой сроду в кабаках клики: «Чайку, чайку! Да погорячее!» А ведь по-эллински чайка означает – Лариса… Впридачу звали бурю! Надымбали! Причем учтите, гонорея – не деепричастие… Или, скажем, помянем обрывочно – тамошние три шкварка для волохва Марка – матушки-гусыни, лисички-сестрички, орлы-куропатки…

Чарующий смех, русалочьи стоны:

– Улетаем!

Сидели славно, пока Илья не говорил бодро:

– Ну что – спать?

Койка в покоях была широка, а перина пухова. Слева шевелилось шелковое, справа гладилось атласное. «Жить Учителю надлежит долго, – думал Илья блаженно. – Тогда только плоды подрастут и созреют, и он сможет воспользоваться сладостию своего ученья. Счас Арфадия! Марфинька на пять сделала это, искусница…»

Дивный танец в лежании, кружении, волнении, и тут же элленические плечи, и ножка ножку смугло вьет, музыка чмоканий, скрипичный ритм кровати, и Илья (старичок-учитель!) скоро уставал, как рояль таскал в кустах, и брал передых, но девы и без него ведали, что сподручней делать друг с подружкой – Лиза, естественно, лизала, Капа капала, а Илья, улыбаясь, наблюдал. Ну, дают!

Потом этак плавно наступало утро, в палисаде уже ждали своих любимых наездниц конные мужья, посвистывали – хватит ковыряться, пора и честь знать, мотай по домам! Расцеловывались до следующего раза. Они уходили босые, обнявшись, распевая: «Лес проснется – только свистни под моим окном!» Илья рушился досыпать.

Порой, когда надоедала зеленая зима, холмы в коврах цветов, беззаботная размеренность дней, утомительная вдрызг добропорядочность бытия – все это домоседство Кафедры – Илья совершал веселые прогулки.Он шел к шкафу в спальне и облачался в серебристый комбинезон, не пробиваемый ни пикой, ни стрелой. На ноги напяливал сапоги-снегоходы на воздушной подушке. Тщательно застегивал молнии и липучки. Вешал на плечо лучемет – лазерный карабин «Иглач». Смотрел на себя в зеркало, сурово корчил рожи, подмигивал отражению – «В путь в муть готов!» После чего спускался вниз, седлал Бурьку и ехал в степь к ближайшей «калитке». Место, где она возникала, обычно обозначалось столбом вроде коновязного, но Илья и без этого наловчился ее находить – воздух в этом месте вроде бы дрожал и плавился, плыл, рябью покрывался, а потом – ух ты! – начинала открываться дыра пространственно-временного перехода, «калитка». Бурька ржала, отшатывалась, приникала к столбу, чтоб не всосало и не унесло, а Илья, махнув прощально серебристой рукавицей – нырял в Колымоскву.

Он падал из пустоты на снег и катался по нему, серебристый, а снег падал на него и скатывался, как с горки, не облипая, серебрясь, – человек есть слепок природы его родины, спелось Слепым Го, безродным бродягой, дитем семи городов-нянек. Вишь, дервиш! Антик-встантик!..

Илья шатался по Колымоскве, хмельной и веселый, ошалевая от добрых чувств и множественных возможностей дать каждому свое – к примеру, в глаз. В верхний левый клык ему на Кафедре впаяли «коронку» – волновой низкочастотный, что ли, псиногенератор (как-то так) – стоило слегка оскалиться и москвалымские людишки тотчас садились на задние лапы, передними закрывали голову и принимались тоскливо выть. Жутью веяло, ужасом накатывало. Приходилось срочно успокаивать – кровь пускать, стилет, науськав, в ход пускать (потом по обычаю его об красное обтереть – на нем неприметнее). Пущай! Обновление! Постепенный переход из сущего в кущи! С патрулями-монахами хуже было – у тех колпаки железные, поглощали поле. Тех Илья из лучемета смело бил – они, значит, вопия, мечась, тыча воздух пиками, стремились, утопая в сугробах, к спасительному монастырю, к железным вратам, под защиту стен – а он их из засады отважно жег на снегу – как свечки ставил. А после читал по числу:

– Тридцать три! (Я)… Двадцать три! (Х)… Три! (В)… Шесть! (Е)… Вот это лото! Итого, дедушка, шестьдесят пять, бисеришко мелкий, шахматишки-палочки, чуть не добрал до Зверька…

На него как-то крестовый поход наспех объявили. И смех и грех воедино. Вышли кучно, неся перед собой некроиконы, защищающие от напастей – на гробовых досках писаные, с запахом тлена и пятнами зелени, источающие «живую влагу» – от нее снова в жизнь вылезаешь. Ну, он им и восстал из сугроба! Весь серебряный, лучемет в правой руке раструбом вниз – щас вострублю! – и взлетел Илья невысоконько, перебирая ногами, как бы поднимаясь по невидимой лестнице, и сверху принялся поливать огнем – так все воинство бегом назад, побросав пики, чуть ворота не выдавили и старца-игумена кошмарного своего Ходячего Ослепшего едва не задавили, костоломы. Они его бросили одного, когда Илья стал куражиться, и он, достославный Св. Осл, упрямо кружился на снегу, выставив вперед руки, шаря – ох, суета слепоты! – выкликая жалобно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю