Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"
Автор книги: Михаил Юдсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 48 страниц)
Глава четвертая,
в которой Илья по-прежнему бежит и рассуждает о собственной бездомности. Выкинули!
Недужной оказалась надежда Ильи отсидеться в стороне, дома, в терему. Его многоэтажное жилище – здоровенная железобетонная кастрюля, кипящая злобой и сварами, яранга дюринга, с раскопанными вокруг рвами, с занесенными вьютелью дорожками к подъезду, с непролазными от нечистот лестничными пролетами – было местом заповедным и труднодоступным. Пути туда от заброшенного метро дремучим колючим темным лесом заросли, древами шишковатыми, со слипшимися стволами – звался лес Корявая Чаща, и водились там, всем известно, броненосные песцы с железными зубами – грызли кого ни попадя. И хорошо, и благодатно. А не шляйся… Зимовейное Беляево. Местность эта на старинных картах обозначена как Овраг Пурги. Повсюду ныне громоздится грандиозное, разрушенное, проржавевшее. Балки обвалившиеся торчат… Купола дырявые в снегу… Не-ет, этой Белыя Империи от роскоши не погибнуть. Хотя все релятишно, шалишь, не проведешь! Илье крепко запомнился проходимый в школе древний рассказ о тяжелой людской жизни. Пелось в рассказе о сумерках в маленьком городе Лим, несусветной безысходности, холодном противном дожде и нищете. А заканчивалось так: «Утром раб вез его на станцию…» Вот тебе и бедняки!
Илья плелся со школы маленький сгорбленной сошкой и размышлял о том, что да, выгнали, но правда за ним – и Большая Ложка его не сломила, и внутренне-то он свободен, лишь под ложечкой сосет. Ну, пустяки.
Выпустили. Много ли ему от неба надо? Чтоб вода текла да была тепла… Есть кров – крошечная норка-гнездышко в огроменной каменной коробке, скромная крыша над головой, спасающая от снега, ветра и посторонних – сторонников зайти по-свойски пообщаться, впереться надолго, украсть время – не говоря уже о чужих и опасных. Имеется мягкое под голову, найдется укрыться. Осуществимо и трехразовое принятие через ротовое отверстие чего-нито съестного – запасен мешок клубней. В вечереющем небе блестит Северный Крест, на окне цветет намерзший лед, на коленях притулился теплый плед, раскрыта книга, настольна лампа – уют! Сидишь возле батареи, она поет, побулькивает, читаешь тайное на литорее, охватываешь сразу две страницы – разными глазами, дифуры щелкаешь, шелуха цепочкою спиральной свисает… Идиллия! Но – соседи. Жильцы дома. Жилистые существа. Активнейший Старший по подъезду норовит навещать и хоть мелочь да утащить – на память, – пригрозив прирезать без зазренья. Говорят вот, кто был и наблюдал, что киятр – комната без четвертой стены. А у Ильи все стены четвертые – нараспах, пялятся… Только угол пятится… В квартире сверху, над ним, по ночам занимались точением табакерок на станке с распятием на крышке и вытесыванием божков из коряг. Илья стенал, но в потолок робко лыжной палкой не стучал – не спятил еще, он вовсе не был намерен подвергать свое существование случайностям общения с соседями. А были же еще соседские суседи – дорогие гости. Тянулись на попой. Уж эти жили-то как живо на свою жолову, Господи! Изо всех жил чебучили! На Илью пили (за его счет, и ему поднеся наперсток), на Успение пили, на Воздвиженье пили. На Покров пили три дни, аж облиняли! По кругу бегали, уже не чокаясь! Куралесили, кричали петушком. Чуть в пылу последнюю ногу не поотрывали – а то конечностей многовато – ну, Однова бережет! Сколько Илья помнил – соседи с суседями сроду рьяно лаялись, гавкались, дружок дружка жучили, тузили. Спьяну полкана спускали, по трезвяни – трезора. Конурные звуки. Вздувались и опадали распри. Инвективы от веку. Божба и шматерщина, вздыхал беззубо дедушка Арон, благословенна память его, тихонько воздевая нить в ушко, чтоб ткнуть для сглазу. Чумка на оба ваших дома! Вечное было у соседушек несчастие, точно длинный тяжелый перепутанный сон длился – то кольцо в конуре за алтарь закатится, то крест с аналоя свалится, а то и венчальная свеча потухнет. Законченная кромешность. Выебины и колдоебины, колдовство и ненастье – как будто пришел Счастьеед и выжрал дотла… Судьба у них складывалась на беду какая-то очень уж безотрадная – невезучая факториал! Словно шли в загул, да повстречали черного монаха с пустыми ведрами…
Подойдя к родному подъезду, Илья подумал, что так-то славно сейчас закусит и приотдохнет. Отвалится! Он нажал (причем тремя перстами надо одновременно, растопырив) три кнопки кода – и пролез в подъезд. Ни зги! Пробрался осторожно наощупь мимо шахты сгоревшего лифта (не загреметь бы в страшные провалы под домом, где живут да жуют, по рассказам, Нижние Книжники) и стал вслепую подниматься по лестнице. Из-под ног с шурхом и писком шарахались хвостотелые. Пшли во мрак, отъевшиеся, кыш, толстые! Добравшись до своего этажа, Илья подковылял к прибитой возле тьмутаракани мусоропровода фанерной «Доске указов» – там тлел прикрученный проволокой огонечек лампадки. Прочитал, водя пальцем по строчкам, с трудом разобрав вязь кривых палочек, очередную объяву Старшего по подъезду, чтоб столы на ночь ставили «на попа», набок ножками, и смазывали песцовым жиром – тогда Книжники в обитель не проникнут.
Обойдетесь, решил Илья, жирно будет. В светелке у него на видном месте, в красном углу возле дивана, на полированном пне и так стояло защитное божество – круглая такая большая голова, со всех сторон равномерно покрытая клочковатой бородой – Ярило, дерево. Но это дело было с секретом – если надавить ему на оба глаза, то щелкала пружина и голова распахивалась – и там сидел, сложа ноги, пузатенький Яхве, чистое золото. И аура расстилалась – аурум, цимес! Про то, что органчик с начинкой, никто не знал, надеялся Илья. А то ж обрушатся, разорутся…
Вчерашние вареные клубни ждали Илью в кастрюльке, завернутой в одеяло. Он тоже был рад свиданью с ними. Дедушка Арон, благ. пам. его, любил повторять: «Кому и субботняя булка не сладка, а кому и клубень в охотку». Главное, упирал дедушка, у них копыт нет… Сев за стол, Илья приступил к насыщению. Он вдумчиво очищал с клубня чешуйчатую пятнистую шкурку-«мундир» – катарсис тож! – потом отделял ножом кусочек остывшей мякоти, макал в красную соль в деревянной плошке, жевал пристально. Сытно! Поедая, Илья обычно с клубнем разговаривал.
– Добро пожаловать! – говорил он. – Ты становишься моей плотью, частью меня. Поздравляю… Не повезло… Теперь тебя зовут Илья Борисович. Помнишь, как ты в первый раз поцеловался? Это было смешно, крючковатый нос, а?
После еды, вытерев ножик о полу и аккуратно воткнув его в стол, Илья направился к рукомойке – полоскать горло солью. Он последнее время что-то слегка покашливал, немножко потные волосы ко лбу прилипали, щеки малость ввалились, и мокрота отхаркивалась в тряпицу всякий час. А солью пополоскать – поможет. Дедушка Арон, бл. п. е., старый хрен, еще имбирю добавлял… Илья долго и старательно, задрав голову, клокотал, курлыкал, фырчал, отплевывался. Потом поставил на горло липучие припарки, замотал пергаментной бумагой из черновиков, окутал шею шарфом и, не особо раздеваясь, плюхнулся на диван и заполз под одеяло – безропотно пропотеть.
Только пригрелся, начал уже задремывать, мысли сладкие приходили: «Выживу… увижу еще небовал… ужо дождусь… мороз устанет…» – как стук в дверь. Тоненький голос:
– Ночная почта вам.
«Сипуха, что ли, какая-то очередная… пятки почесать…»
– Да, да, войдите. Не заперто.
Дверь тотчас с грохотом высадили и вломилась толпа соседей – со всех этажей. Не нужно слишком напрягать воображение, чтобы во всех подробностях представить эти кривошатунные рожи, нечесаные гривы в колтунах, неуклюжие тела в рогоже и вонючих шкурах. Заостренные профили на толстых шеях, отбрасывающие тени топоров. И Чичер здесь был, и Чидега, и Чир-удалец… Они двигались, как злые куклы, их защитно размалеванные углем и вымазанные сажей лица бессмысленно ухмылялись. Впереди – данкуя! – высоко держа оплывшую свечу в левой когтистой лапе и пряча за спиной правую ручищу с железным прутом (из своей решетки выломал, не пожалел) – шагал Старший по подъезду по прозвищу Кидь. Он был в красном кафтане.
– Что, Борисыч? – хриплым разбойным голосом спросил Кидь, откидывая с лица прямые длинные волосы. – Люди сказывают – приболел? Докатился?
Люди-соватажники тут же загомонили, размахивая дубьем с гвоздьем. Выкрикиваемое сливалось в одну конструкцию:
– Как начнет глотку полоскать – хоть из дому беги! А кашляет – стены трясутся, у меня намедни кусок давеча в суп упал! Да он хвор! То ханука, то золотуха! Бубоны с кулак! Лиловые пятна до пят! Ногти желтеют, крошатся и сходят… Заразный!.. «Сизая проказа»!
Бабы-февронии, дщери декабря, эти девки-евдоксии в прозрачных накидках из кишок песца, бойко стуча древками от метлы, поразили нелогичностью речей:
– Вяжи его, проказника сизопузого, скопчика-голубчика!
– Попался, хлысторванец!
– Но позвольте, – обиженно запротестовал Илья, отринув одеяло, садясь на диване и поправляя очки. – Извольте припомнить близость…
Шумные малые дети – эти-то пострелы почему не спят средь?! – шустро шмыгали под ногами, стараясь протыриться поближе к Илье и пнуть в надкостницу.
– Ребятки, я ж свой в титьку, – растерянно бормотал Илья, пытаясь схватить ближайшего за вихор. – Я ж знать вашу мать… Где ж ваш голос полукрови?
Не слушают тятьку. Еще и ногой перекрестятся – на, мол, выкуси… Ох, аист вас унеси, мамзерков, бобиков…
Кидь, прищурясь, разломал Ярилку и вытащил на свет бога Ильи. Усмехнулся:
– Ласковый тель… Двух Яхве сосет… Барух ата еси на небеси… Вник, человече, что твоя святыня у соседа чепуха – припрятал ветошь!
Соседи ахали:
– Крестители-угодники, да он стол против темной энергии не настроил – ножками не перевернул… И даже не смазал, сукин канис…
– Да он на ногах не держится!
– Улегся в валенках… разложился…
– Где кашруть, там и сруть!
– И заместо вешалки из гвоздей, гляжу, семисвешник… Только и пхнуть сапогом ему под корень – ах, погань!
К себе же соседи обращались бережно, уважительно, с ватрушкой:
– Эх, Акимушка, искал запоя! А он вот он… Простота!
– Давай, мамочка, Никитушка… Уважь!
– Возьми, Маврушка, у него шинель, у сизаря…
Илья жалобно глядел на них влажными карими глазами, как черный пуделек, ицик-цуцик, на разношерстных шавок – сударышни, судари, надо ль? а между тем я жу́чкам чужд! – сожалея, что не всех утопили в начале.
На Илью сворой накинулись, снова напялили на него куцую гимназическую шинельку, предварительно оборвав вытертый песцовый воротник. Старший по подъезду подошел, придавил Илье горло железным прутом и грубовато, как мужик мужику, сказал:
– Ты чо песцуешь-то, снег продаешь? Ты пушной, что ль, толкач? Тебе Указ по подъезду не указка? Тебя, утец учитель, мало в школе указкой охаживали?
Илья только просипел что-то в ответ. Старший хрипло откашлялся, сплюнул в угол, достал грамотку и зачитал с бересты «Вердикт собрания жильцов»:
– Вы отрешен от жительства, проказный. Оставь же этот дом. Пошел отсюда!
– Выкинуть его без закуски, каверзника, заразу такую! – раздались довольные голоса.
– Да не теряя живого времени! За ушко – да за окно! За фрамугу!
– Ишь, распространитель! Затаился, фурункул… Абрам амбарный…
– Чего с ним до утра ждать! Спирюшка, цичас! Выдавливай, ребята!
Тут же ножами скололи лед с рамы – крошки так и полетели, Илье щеку поцарапало – с натугой распахнули заколоченное, казалось, навеки окно, и в комнату хлынул ледяной воздух. Соседи подтащили слабо упирающегося Илью – за шиворот, под руки – к подоконнику, приподняли и, ухнув, прямо с размаху, с третьего этажа (жаль не с тридесятого, йуду) – выкинули! Полетел, сизокрылый! Хорошо еще – в высокий сугроб под окном, а так бы я даже и не знаю… Он, правда, на прощание, дрыгая вроде забавно ногами, засветил Старшему в глаз подшитым железом носком валенка. Выкарабкиваясь торопливо из рыхлого сугроба при тусклом свете ущербной луны и раздраженно мотая головой – вытряхивая снег из ушей – слышал сверху многоголосый вой и рыданья. Теперь уж точно домой не приходи!
Глава пятая,
в которой Илья длит бег и уходит в былое. Скитания. Голод и холод. Колымосква кабацкая. Завсегдатель!
Так начались миграции Ильи. Лишили домашнего очага, домашние скоты. Имущество, безусловно, растащили. Книгам кранты – а ведь целая поленница накопилась вдоль стен. Уйдут на растопку.
И где ныне мои верные четырехногие друзья – стол и диван, кому служат!.. Жизнь на улице. Всего и осталось, что вечная ручка да истрепанная тетрадь. Скитался, мельмотствовал в метели, скатав тетрадь в трубку и спрятав глубоко в рваный карман. Днем бродил осторожно, подальше от троп, увязая в сугробах – однажды чуть валенок не потерял. Всегда была процентность, что застигнут иноки в кольчугах и железных шапках копаком – монастырские патрули-рясофоры. Лыжи у них широкие, обитые песцовой шкуркой – везде пройдут. Страшно, что, заарканив, не сразу истыкают пиками, а зачнут розыск вершить, вести следствие – причинность калеными клещами вырывать, гвоздодером из ладоней гвозди вытаскивать (а они вросли, приржавели), вживленный крест с треском из крестца выламывать – перекрашивать.Противнее всего аршин глотать… Напослед по указке злобного психа, игумена их – Ослепшего Поводыря, – глаза выжгут, ибо лишь слепой, вишь, смиренен даже второпях… Избави, Ях, от эдаких-то встреч! К счастию, иноки днем частию спят, а частию спятили – тоже же сивку-жженку жрут без удержу…
К человеческому жилью Илья на свету не приближался – опасно, согласитесь, мог узнать какой-нибудь пастушок и Старшего кликнуть с присными с колами. Им, Ильей-Очкариком теперь детей пугали: «Вот придет Тиндлиляккай Мишкафаим и заберет, на шкаф утащит!»
Беляево, край глухой и грешный, зато свой, взаболь знакомый, второяхий, где вырос и ходил с дедушкой по книги и с пацанами на прорубь – стал стыл, черств, почужел. «А я ведь еще любил в «чужа» играть, – хмыкая, вздыхал Илья, мыкаясь. – Маленький, вспотевший, сбежавший с уроков, пальтишко нараспашку, на шее ключ от хаты, маруха ждет… А я знай «вожу» взапуски! Помню, как ловко бил палкой по деревяшке этой малой, «чужаку» – чтоб отлетал к храму! Эх, эх…»
Спал теперь Илья в подворотнях, кутаясь в шинель – приспособился так сворачиваться, головой меж ног, что сам диву давался. Съежившись, дрых, тих. Однажды сидел он, забившись в сугроб, дремал. Подошел какой-то мужик, вгляделся удовлетворенно, спросил: «Озяб?» и пошел дальше. А было – били. Седьмого числа месяца иулия проник он в баню – погреться. Горячий сернистый пар. Щелястый пол. Шероховатые каменные скамьи с отбитыми краями (ну чем, боже мой, в бане можно отбить кусок камня – чаю, удом одним?). Люди бегают в мыле, пхаются, чтоб воды набрать. И когда Илье поневоле купно с ними мытися довелось, то состоялся у него в туманном пару возле кранов разговор, спросили его вежливо, опустив глаза:
– А простите великодушно, вы кто по нации будете? А то ведете себя как-то выжидательно…
– Да вот… этот вот…
– Что-то много вас развелось! – сказали приветливо и шайку с кипятком – шуяк! – прямо ему в морду выплеснули (успел пригнуться). И ногами норовили добить, когда под скамью заползал… Так отснежили, что доныне кости ломит! Терплю жестокости от черни, уж суждено. Ну, выбрался на карачках на улицу, в очки снова стеклышки вставил – мир отвердел – встал, пошатываясь, ухватясь за сугроб, выплюнул зуб, приложил ко рту платок, красный от идущей крови – вот чем электрички в Лесу хорошо останавливать! – и пошел потихоньку, скрючившись в три погибели, держась за торс… По замороженным дорогам, в стоградусные холода, обнимаются радость и грусть…. Плюс флюс! Занесли в бане! Щеку разнесло, подвязал тряпкой, зубы постепенно расшатались и сами отваливались (в тряпку и складывал), а наутро новые вырастали – острые и кривые на удивление. Опыты! Когда светло – плохо дело, но в темноте хуже было. Выходили на свою ночную Игру «реалисты» – дворовые оборвыши, чей бог Пту был туп и кровожаден. Тоже кромешники. Этим септуагинта не писана… Тешились они тем, что бритвами – а были у них бритвы на костяных рукоятках – у прохожих уши срезали, мастями разрисовывали и в «зла» резались – тебя же, корчащегося в снегу, на кон ставили. Всласть тьмы! Не зря кое-где на домах дворники охрой пишут: «Эта сторона улицы наиболее опасна ночью. Осторожно – дети!» Жуткие же твари. Живот взрежут и очки засунут. Да и дворники не ангелы. За пару валенок свободно голову проломят… И не охра это…
Получение звездюлей во мгле никак не входило в планы Ильи, поэтому он передвигался осторожно, сторонкой, а если надо – и ползком. Стилет с собой носил за пазухой – Ратмир с ребятами когда-то подарил (теперь понятно – на прощанье), еще бело-розовые цветы они тогда принесли – нежные, изысканно-изогнутые, как губы, – насобирали на болотах. Цветы быстро опали, и Илья хранил лепестки в книгах – ах!..
Стилет был хорош – у «реалистов» бритвы резал, перерубал, когда случалось общаться, предстоять, топтать одни дворы. А после им под горло им славно сунуть,где толстой овчины обычно нет, одно грязное кашне на кадык накручено. Это все ерунда. Вот холода трещат, как назло, небывалые, сверхчеловеческие. Архикрещенские, как блажил Директор, отмахиваясь крестышом от чудящегося ему клыкастого Кармеода – холод-д-д-д-дно ч-ч-ч-ересчур… Свежо! Жаль, врага нет под стенами Колымосквы, чтобы вымерз. Пропадают морозы зазря. Слышны, правда, привычные голоса в голове:
– Как нет врага? А это кто – в очкашках? Ишь, пройдитьма, притаился… Снег продает, шельма! Чей-ничей!..
Да ладно, бред. Вот кушать охота. Еды бы. Илья вспоминал, как ранее бодро впрягался в ржавый снегокат (горючка в подъездной скважине давно истощилась) и пружинистым шагом тащил запас пищи от Мясницких Погребов до дому, волок на Беляево. Монотонное движение напоминало медитацию, тело отключалось, окружающий синеватый прозрачный лед впускал в себя, как в кукольное зеркало – в синь, в стынь, в тень нитей, в сон юд на ходу… Снежная баржа двигалась, скрипя уключинами ключиц, вяло плыла, волоча Илью на помочах, помгол, богпомощь, воляего, вол я его… Но сам не плошай, циркулируя вольно… Мешками заготавливал. Чай – кирпичами складировал.
Был встроен в систему, пресмыкался на хорах на хозяйских харчах, а теперь стал изгнан, избран и самодостаточен. Вот и подыхаю. Охудал, ребра торчат. Явно знаки Еды и Огня плохо легли… Ведь снедь редеет. Снежевику всю обобрали, клубни подчистую выкопали. Народишко перебивается с паперти на амвон – там просвирку свистнет, тут свечной огарок съест. Ну, кружку для пожертвований с надписью «На умученных от Жи» опорожнит, а туда собственной жижи плеснет взамен из озорства, для смеху… Пуржит нещадно. Сугробы в гное и сукровице юродов. Цюрупает снежная крупа. Вобло, чудищно. Разгулье голоцена! И вьюга хлопает пустыми ладонями голодухи. Тут жди обмороков и обморожений. Сладкие миражи – оковалок Старшего по подъезду на вертеле, жир капает… Наткнулся Илья, скитаясь, на заброшенный колодезный сруб с наросшим льдом. Подумалось: туда – головой?
А где-то вправду едят. Мужики бородатые поддато у подъезда на бревне громоздятся – с двух концов, с топориками. Про соль и жито толкуют (кто съел, мол). Из носа козюлю добывают. Первобытные козлища! Отхлебывают сивку из ведерка, зажирают треугольничком холодного фондю в фольге и пунцовым леденцом на палочке, калякают на матсуржике – живописная акварелька из азбуки. Снег сверкает, светится в ночи, фосфоресцирует – видно, левиафана в нем много, рыбакитца. Но одним снегом сыт не будешь… Пропитание еще так можно добывать – идти на свалку на Ханский курган и рыться в древних отходах. Кайлить мерзолотишко. Если кому повезет – находят бронзовые зубы, серебряные украшения, алюминиевые ложки, железные ошейники со сценами погони и терзания, медные пуговицы с пентаграммами. А потом меняют на пайку. Плохо, что скудный натуральный обмен. Клубни да студни… Скучно. Пространственно-временное воображение отсутствует. Нету этих – кредитных билетов, условных единиц в ассигнациях. Одни песцы обращаются, завывают. В мозгах – гололедица-матушка. Не развернешься. А кроме того, чуть лишь сменяешься, махнешь не глядя, набьешь мешочек съестным припасом (осьмушка ржаная, хвост ржавой, четвертка кружкового с кусковым), как тут как тут «реалисты» в подворотне: «Отдайте детям» – и бритву к кадыку. Ну их. Возня. Зубцы разбрызгиванья, брр! Весь обляпаешься. Крики эти: «Дяденька, не надо!»
Начать разве что таскаться по знакомым – обедать? Входить солидно, не спеша, долго мыть руки, прочитать присутствующим «Все обеды» – длиннющую дедароновскую молитву освобождения кушаний от заклятий (вдруг чего-нибудь в квашню непрошено подмешано), ловко открыть зубами выставленную сивку, скромно раскланяться, потом своей деревянной ложкой дрожаще тянуться к горшку с постными щами, боясь, что вот сейчас, не выдержав более, ложку вырвут да по лбу, по лбу да взашей… Как-то оно не шибко… Притом, где они, знакомые? Вспоминаешь сразу однокашницу Машку Кац и отца ее душевного, да-а, папа Кац – это полный серьез, его же и монаси бояси, и ихние патрули остерегались трогать, шарахались, как от прокаженного. Кац – это вовсе не зверек-мурлыка из москвалымских двориков, Кац на «обратной» хазар-речи, языке-кызяке – сокращение «Коэн Цедек», то есть «Жрец Праведный», он всю кацапию железно держал… в жилетном кармане… Балагурил, приговаривал: «Наша доля дымкою повита… Пара десятин!» – и подмигивал. Двойная порция! Темных дел папаша, хороший. Но исчез куда-то. Сгинул? Или просто себе – Уехал? А Илья тут за всех расхлебывай, продавай снег, добывай хлеб. Дедушка Арон, старый ваниль, рассказывал про волшебную круглую булку, катящуюся по лесу и давящую зверей. Балагула! Колесница пожирающая! Вот бы возничим…
Существовал, наконец, рисковый вариант шляться по кабакам и закусывать,для отвода глаз пия зелья – и вот его-то Илья, посоветовавшись с собственным раввинатом (что на чердаке), и использовал. Так уж рвался в тепло, к непредсказуемым беседам? Да нет, его дубленую душу, в общем, не задевали пагубы погоды и не влекла дурость оппонентов, орущих «Опа, опа! Срезал!» Сроду всюду мерзлопакостно – ну и ладушки. Однако надо, согласитесь, чтобы жаждущему человеку было куда пойти. Отлить – пожалуйста, на то снег дан, всегда открыт, а вот налить!.. Медовуху Илья хоть и не жаловал за сивкин запах, но потреблял – завидно крепка, да и привык. Некоторые ее талым снегом разбавляют – многих достойных путь – но это уже не то. К кабаку же Илью, как на свет тянуло – он чувствовал, верил, что стержень, становая жила – тут. Учти, стилет! Вера сия на опыт нанизана и штофом обита. Немощь данного народа к зелену вину, великое искушение… Вкушают многажды… Напропалую, стаканами. А какие там стада баранок! А прусаки, аки рысаки – отарами!
Илья бродил по кабакам, наблюдал нравы и их упадок, впитывал салонную эстетику – как пряменько сидят дамы в засаленных салопах и развалясь кавалеры в замасленных чуйках, щепотно едят из пачки чай, отставив мизинец (заранее зажевывают?), под это дело хлещут сивку, поют под клавесин бойко: «Мы с Учителем вчера целовались до утра, целовались бы ишшо – да болит влагалишшо!»
Забьешься этак в уголок поближе к черному ходу – укромно, нелюдно, мимо тебя помои носят – и, осев там, протираешь тряпицей стаканчик, предвкушая – а протирать потому надо, что в Колымоскве всю посуду моют разово, каждогодно, в чистый понедельник на великий пост, разумно, а чаще чего ее мыть – так сидишь протираешь, дыхнешь, снова потрешь – ждешь, когда окрест напьются, потеряют память и тебе поднесут. Стал Илья голь кабацкая. Завсегдатель.
Но однажды, выйдя заполночь из душного кислого тепла по малой нужде и чая не наступить в большое, Илья, увлекшись, прошел меж загаженных сугробов довольно далеко, почти до частокола Заставы, и оттуда оглянулся. Над заснеженными городскими крышами вырастал еще один – «дымный город» – дымы из печных труб сплетались в величественные зданья, новый город складывался в воздухе во что-то новое, в совершенно новый мир – и трижды повторив «новое», отрекшись от надстройки внятного – как радости наелся, словно прозрев, что «достойно есть» – он принялся придумывать про выплавленный из белой глины город-двойник, где чист и нетронут снег. С той белой ночи он, будто подросток, начал писать в тетрадь. Про холод, скитания, огни вдали. Про бедных людей – дурачков и дурочек. Они так ласково меня из дома выгнали на вьюгу… На белом что-либо сложу в своем пути осиротелом – и бледной стужей просечет окно под пляшущею ставней…
Так создавался трактат «Кабак», полное название «Об усовершенствовании Разума, или Так для чего люди одурманиваются (внутренняя физиономия москвалымских кабаков)». Эдакие из-под тулупчика прущие манжетки путешествующего, мемуары визионера, физиологические очерки с искушеньицем. Там Илья – аллегорически – утверждал, что вся Колымосква и есть Кабак Акулька (пьют да морды бьют дык рассуждают) – там мысль живет! – и нет гнета, а есть сакрал эпила – пропади и пей, эх, матерь москвалымских рек Этиль! – и рано, ребята, грибов сушеных да травы вареной бояться – ужасных наслаждений наважденья – когда все население до малых детей включительно по стакану сивки принимает молитвенно по утрам и вечерам (а грудничкам тряпку суют вымоченную, чтоб спали слаще) – и в сугробах бессистемно валяется, и есть такие, что и замерзают синь-пламенем… Людская пустеет! Предрекал Илья, что услышим прям сквозь пургу ржавый скрип коловращенья жизни и вскинемся, но уже настанет Поздно… Недоедалы!
Когда писал – обо всем забывал. Работа на лад – заботы под лед! Делает свободным… Мир матерьяльный, скудно матерящийся над ухом, таял и исчезал. Всего трясло от выражения мыслей. Читал по кабакам истерзанно выбранные места – за кусок ломтя, за похлебку из клубней – но (гольда кабацкая!) гордо, отставя ногу и вытянув руку с тетрадью пред собой. Записи его речений – смутные, исковерканные, со смысловыми оврагами – так называемые «прелестные листы», распространялись и ходили. Именовался он Иван Нави. Многие считали, что он гуманист и мыслитель. Говорили, что он торговцам травой продался и потакает – разносит, зараза, через свою бумагу (из нее кулечки делали, куда дозу насыпать) «грибянку» – от чего морду человечью раздувает до размеров шляпки. Рассказывали также про него, что в сумерках подкрадывается к карликовым березам, прогрызает кору и сок в сивку подбавляет, а от этого у народа немедля рост замедлялся, отросток падал и нос рос наискосок, как сук, – так исак нас всех впросак! А ему в сундук – наличность… Отморозки-побирушки радонежские обещались его сжечь – вначале хотя бы и чучелко. Обидно, что текста не читали, со слов слышали. Или пролистали невнимательно, не до дна. Напугались до судорог. О, ограниченность их, агрессивных, не понимающих, что речь идет просто о пограничной ситуации, о погруженности в никчемность – о, вой иовы! – и автор открыл рот-варежку, провидеть вовсе не желая…
Но прав народ – здря не рвется ноздря! Что-то в Илье с рожденья было не так. Ахер его знает – другой! Рубежи, контуры… И люди это чуяли. Разнотравье москвалымское – и так травят, и этак, и в хвост, так сказать, и в рог… Хорошо, шкуру не дырявили, берегли. Хоть гривенник цена… Как вешки на снегу – этапы славного пути: из школы выгнали (бедагог, хохот вслед), из дома выкинули (не жилец, полифонический вой), из кабака – как апофеоз (беспочвенно-с!) – вышибли (завсегдатель, брань погони). Выгнали, выкинули, вышибли – уже последовательность. И гнались шумгамно какое-то время, мешая размышлять, но, видно, сами понимали – снег мягко летит, да жестко сечет, а Илья умело, уж поверьте, бежит, и далеко им до него, матерого, травленого. Даром ахиллы рвать! Ритуал, больше – не догоним, так согреемся под панцирем. Да и спотыкач действовать перестал, а скучно гнать по струнке. Голоса загонщиков стихали – горе-охотники выбились из сил, искрошились их зубы, ослабели лапы, пропала хватка, утратился азарт… Нормативы сдали, дыхалка хилая. И то – дед пил-пил, баба пила-пила, ну и повыродились добрыни, опупели, а поповичи, вот мол что, раздобрели – жир висит, печенка спеклась, селезенка екнулась.
Илья приподнял рваное ухо шапки и прислушался. Точно, отстали, джейраны ластоногие. Устали дюже… Или – выполнили урок, сайгаки. Оттарабанили лениво заданное, столько-то погонных метров – и ладно, пора по упряжкам. Ушел, решил Илья. Он перешел на шаг, расслабился, стилет из рукава переложил опять за пазуху. Сдвинул запорошенные очки на лоб, поморгал близоруко. Несколько раз поднял и опустил руки, ритмично вдыхая-выдыхая. Потом медленно, плавно – поза «стелящаяся береза» – осел в снег, как чук-паук чащеглазый, погладил снег, словно волосяной покров лежащего Вожака, отогнал снег мысли и стал думать, что теперь делать.
Глава шестая,
в которой Илья наконец-то ушел от погони и заслуженно остался один. Бежать больше незачем и главное – некуда. Вот те на. Растерянность. Сидит в сугробе, смотрит сны, замерзает. Снежный змей.
«Куда идти? К кому прильнуть? Где прилечь и проч.» – неустанно мозговал Илья, втянув голову в шинель и уткнув подбородок в колени. Избушки лишен. Да, ускакал косо, спасся, но все-таки – ремиз. Очутился под луной, в сугробе – никаких берез, поза выкидыша – сижу, стыну, мну тетрадку. На душе несменяемое время года – висень. Обжигающее дыхание зимы, дуновение студеного лета, когда хоть тулуп можно распахнуть – чай, один клин… Наигрался на чужой рояли… истаскался в зюзю… Таперича мой адрес – Пьяная улица, Сивушный переулок, дом Вайнштофа, а там передадут…
Вот сор дум – никому не нужен я, некому ни помочь, ни пожалеть, а был же и я когда-то дома, сильный, веселый, любимый… И про меня шептались за спиной: «Смыслит и хмельного не берет!» Нынче я сам себе дом. Ящичное очкастое. Наметет к утру вокруг меня холмик, и это будет – Белый Скит. Тот самый – таинственный, недосягаемый скитальцами-мешочниками. Куда им, убогим, с думами о клубнях… Дом-мозг. Медленно падает крупный снег за окнами глаз моих. Как будто листают Книгу – идут буквы. Не на что и глядеть. Все под снегом. Хоть вовнутрь оглобли глазниц поворачивай! Какая там, к ле-Шему, смесь снега с черными пятнами земли, когдатошний короберезовый окрас Колымосквы – давно уже сплошная замерзлая корка сугробов, ледяное бельмо на заду природы. Сериозно! Зато о морозе, неподвижном, как стена, вырублено хорошо. Пройти сквозь – совсем не больно. Пусть кусает. Анестезия. Замерзаю. Потерял чувствительность. Пальцы на руках побелели и будут отламываться, как сахарные сосульки. А ногу буду тянуть ко рту и выкусывать куски льда, намерзшие между когтей. И это я? Вяло – ка-ак не сты-ыдно… Голодно, стыло, силуэт сала – профиль пищи богов, явь на ять… Прошуршит поземка точно справа от стола не допишешь этой строчки заметет на сла… Помарки. Мир померк. И плакальщики кружат по площади карусельно. Засыпаю. «Человек просто поменял дом свой», – говорил дедушка Арон о вечном сне. Снег. Ага. Еще. Обложите меня снегом, чтобы много. Так. Теперь вылепите меня. Заснуть, застыть, нарастить в себе криста-решетку, преобразиться, стать снегом, скрестись в окно – смогу? Окоченеваю, холодно осознавал Илья, превращаюсь в оседлый кочан. С перекати – хреново. «Хорево», – улыбнулся бы беззубо и обезоруживающе дедушка Арон. Илья вспомнил его снежную бороду, субботнюю теплоту (дедушка всегда почему-то писал «халада»), тихое бормотанье: «Аще обрящеши возглавицу мягку, юд, остави ю, а лед-камень подложи». Дедушка часто повторял: «Не можешь бороться – надо смириться. Прими, что дано. Выдолби недлинную ямку и найди радость». Перед тем как воссоединиться с источником(про праведников не говорят – умер), дедушка подозвал Илюшку и прошептал: «Ты поглядывай, я дам знак, как доберусь…»