355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдсон » Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях » Текст книги (страница 10)
Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"


Автор книги: Михаил Юдсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 48 страниц)

Анализы у меня давно были приготовлены, из дому захвачены – в бутылочке и спичечном коробке. Оставалось декларацию заполнить. Я взял со столика стопку листочков – я-то думал, что это нарезанная бумага для туалета, а это, оказывается, бланки деклараций: «Жизнь, свободу, стремление к счастью – везете? Иную собственность: топоры, иконы, прялки, ходики, святцы старопечатные – тащите?!» Заполнил кое-как, искренне.

В дверь тихо, вежливо постучали костяшками пальцев. Вошел худой печальный таможенник в старой фуражке. Рваное кашне. Ввалившиеся щеки, запавшие глаза, покашливанье. Веточкой омелы похлопывает по сапогу.

– Комиссар таможенной службы Землячкас.

Дела у них тут, видно, шли не ахти – комиссаровы сапоги настойчиво просили каши, а из левого так даже высовывался желтый, неприятно изогнутый ноготь, царапая паркет купе.

Комиссар взял мой паспорт, вяло полистал, попросил:

– Снимите очки. Нацепите опять. Снимите. Нацепите. Прищурьтесь. Не моргайте. Пошевелите ушами. Так, хорошо. Похожи.

Выпавшее из паспорта разрешение на вывоз сумм он поднял и разобрал вслух: «Не трогайте этого юродивого. В вере тверд и каждое воскресенье бывает в церкви». Брезгливо поморщился. Анализы понюхал и, завернув в декларацию, положил в карман. Чемоданом моим не интересовался. Мешочек с песком только взвесил на ладони и вернул.

В действиях таможенников всегда присутствует, знаете ли, некоторый свойственный им примитивизм – разрезать, ощупать, разгрызть, надорвать, с гоготом вывалять в снегу. А тут – ничего подобного, мягкая предупредительность. Прямо из Капернаума! Возвращая мне паспорт, вскользь доброжелательно заметил:

– Партикулярный пашпорт-то, фальшивый.

Словом – молодец! Глаза вот только у него какие-то… Мутные, полузакрытые.

Комиссар вдруг прислушался к чему-то, вздрогнул и, не прощаясь, вышел. Я выглянул в окно – по утоптанному снегу перрона спешили от других вагонов таможенники, везя на тележках конфискованное и заграбастанное – старинные подошвы, уникальные глиняные черепки, бабьи тряпки ручной работы. В купе ко мне вкатился, запыхавшись, небольшой, розовощекий с морозца мужичок в синей куртке с блестящими пуговицами (выменял на старопечатную «Азбуку»?:

– Вашу декларацию, голубчик, будьте добры.

– Уже проверяли же.

– Кто?

– Да комиссар же ваш, только что…

– A-а, этот… – с досадой покачал головой мужичок. – Опять вылез… Дохлятиной пахло от него? Землей как бы, сыростью?

Я осел на столик и молча уставился на ласковое лицо таможенника.

– Мытарил, конечно, допрашивал… Долго он изгилялся?

– Да, – хрипло выдавил я, – порядком.

– Вижу, вижу, голубчик, что вы у себя в бурсе по биологьи не успевали… Окститесь! Комиссары когда уже исчезли с лица земли, вымерли. Не укусил он вас?

Я слабо покачал головой:

– Декларацию забрал. Все анализы…

– Ну, забрал и забрал, шмон с ним, за всем не углядишь. Давайте-ка лучше посошок на дорожку, а то что-то не нравитесь вы мне, бледноватый вы какой-то, свалитесь тут, а у нас такой эскулап, что…

Он махнул рукой и достал фляжку:

– Такая тут хирургия! Чуть зазевался – на ходу орган срезали и тебе же загнали!

Мы выпили с таможенником клюквенной, я несколько оживился, пошел красными пятнами, проводил его к выходу, постоял, вытирая слезы, на ледяном ветру и, покачиваясь, вернулся в купе. «Может, еще остаться? – мелькнула шальная мысль. – Допьем… Выпрыгнуть в окно? Скажу, был мне голос: Тпр…»

Но поезд уже пошел – плавно, плавно, набирая ход. Русские железные дребезжащие дороги здесь кончались, заканчивались также заносы, глоссолалия, ночь, метель. Отцеплялся страшный паровоз, отопляемый, как пишут, сушеной рыбой (в смысле – рублеными иконами?). Заново заводили пружину, набирали воду. Бригада проводников тоже сменилась – сели бойкие парубки да дивчата, хлопочущие по вагону. На далеких холмах множественно белело – но то были уже не сугробы, а хатки в цветущей кипени садов. Сечь!

Чудовищная банька с пауками навсегда оставалась позади. Прощай, немытая стихия! Мелькнул мокрый от снега, хлопающий на ветру транспарант: «Православье – последнее прибежище православных!»

Блеснула на черном солнце кольчуга стражника на крытой вышке, проползла за окном засечная полоса – опутанные ржавой проволокой противохохляцкие ежи, рвы, доты, полосатый столб с висящим на нем чугунком из-под щей… «Ру-у-усь», – завыл надрывно паровоз.

Все! Выехайте! Выехаем.

И вот я уже, представьте себе, за границей. Выкарабкался из котлована. Можете поздравить. Вырвался из Холодной. Другая страна. Я понимал, конечно, что и тут могут внезапно подойти и заехать в ухо где-нибудь у Попова Лога, но тут все ж таки было как-то повеселее.

Травка по холмам зеленеет, солнышко уже начинает припекать, овраг весь в черемухе. Хрущи над вышнями гудуть! Я даже второй свитер снял, пальцы в валенках отходить стали. Тут ноги, видать, потеют, а не ампутируют!

Водой на лютом морозе на Крещенье обливать не будут до опупения – уже прекрасно.

Прошли местные хлопцы, лениво («Хиба трэба?») шлепнули мне в паспорт транзит, здешний трезубец. Гуляй-Дон. Козачья вольница. Сечь!

Вскоре после Касриловки меня из купе перевели – вошли набычась, расставив ноги, заложив руки за кушак, по-доброму предложили освободить место парализованной старушке с грудным дитем и черной оспой. Зараз!

Так я оказался в тамбуре, верхом на чемодане. Доносились до меня крики из бывшего купе: «Во клево, чумаки!», «Оцедило!», «Нема жида, нема пана!..», постук стаканчика с игральными костями, смачные звуки щелбанов.

Путешествие оборачивалось и пахло не тишью-гладью, а угольной пылью, дырявым ведром с окурками, качающимся тамбуром… Помните же – тамбуром, а не гладью!

Но, между прочим, и в беде нужна удача! Был такой реб Пиня, видимо, из Пинска, человек с головой, так он утверждал, что еврей всегда должен твердить: «Все к лучшему!» В конце концов, скажу я вам, самое интересное – ехать в тамбуре. Ходят люди, с тобой разговаривают, ты не сидишь один, как сыч, под потолком. Везет мне здорово – не сглазить бы! Мне хорошо.

Мы проезжаем карликовые атаманства, минигетманства, крошечные бандитства, козолупства, батькивщины, минуем обработанные морилкой и зачищенные шкуркой территории зеленых. На станциях из вагонов выносят глечики с молоком, миски с медом, вареники с вишнями, награбленные у пассажиров, грузят на тачанки.

В тамбуре, кроме меня, еще трое – курят, прислонившись к стене, сплевывая на середину. Ближе ко мне суетливый, вертлявый, этакий продавец воздуха. На нем лимонный жупан и белые чоботы на высоких каблучках. Рядом подпирает стену высокий осанистый дядя в сером казакине, судя по густым усам – горький ницшеанец. Возле дверей трется хмурый коротышка в красной свитке.

Тот, который в лимонном, принимает позы и размахивает руками, оселедец подрагивает у него на макушке – да, он живет, можете поверить, дай вам всем хотя бы вполовину так, да что вам, брунейский султан – черт бы его батьку взял! – был бы доволен, имея десятую часть той жизни. Усач в казакине солидно вставляет словцо. Коротышка помалкивает.

Опустив двумя пальцами окурок в ведро, лимонно-жупанный говорит, что ему надо «отлучиться на пару минут в сераль», и скрывается в уборной. Возвращается он оттуда, почему-то промокая рот платочком, и подступает ко мне:

– И что вы сидите себе на своей чемодане, я не знаю, когда у меня тут в соседней вагоне такая замечательная ямочка (он целует собранные в щепоть кончики пальцев), так прямо пойдемте, я вам справлю удовольствие.

Вот ведь сутенерище! Европой запахло, телкой, интеллектом. Там девочки танцуют полые, там дамы в соболях с Аляски…

Я пошел. Взял, смущаясь, чемодан, идем. Приходим. Купе какое-то запущенное, загородкой перегорожено, за загородкой – коза ходит. Потасканная, пожилая уже, Гейзиха. «Вот сюды, сюды перелазьте, а мы занавесочку задернем». Чего?! Кого?! Я пошел. Ну зачем уже так орать, клиэнт, а кого тебе надо, слона, тут не зверинец, тут поезд. Я пошел. Стой, клиэнт, я обещал, значит, все будет – давай меня, если не жалко. Я пошел. Стоять! Что значит – пошел? Хорошенькое дело! Он говорит мне – «пошел»! Заплати, клиэнт, и иди куда хочешь. Чего?! Я пошел чемоданом на таран – мы еще повоюем, черт возьми!

Жупан присвистнул. Вошли два шкафа в гуцульских шапках, с чабанскими посохами, замысловато связанными между собой. Это уже мало меду, уже тесно, не протиснешься.

– А ну-ка, возьмите у клиэнта чемодан… А ну-ка, откройте… Что это – книжки? Это по-каковски написано?

– На языке моего народа, – ответил я кротко.

Сутенер вгляделся и по слогам прочитал: «Вот раз по-шла Ма-ша в лес…» Ну, интересно. Ладно.

Под книгами, в старом носке он нашел мешочек с песком. Подбросил, ловко поймал – тяжеленький! Развязал, высыпал щепотку на ладонь, радостно погрыз:

– Из Старой Песочницы, зуб даю!

Подмигнул гуцулам:

– Фарт попер! Ох, Москва, моя Москва, стольная планета, двенадцать месяцев зима, остальное – лето!

Когда, вытолкнутый, я уносил ноги по коридору, из купе уже доносилось злобное пыхтение, толкотня, сдавленное рычание – фартовые делили добычу.

В тамбуре по-прежнему курят высокий усач в казакине и коротышка в свитке. Идет ученый разговор. Мелькают имена мыслителей Богдана, Симона, Нестора.

Высокий, пыхнув люлькой, скосил на меня глаз:

– Боярин с Москвы? Так, так. Посещал! Кой-какую торговлишку ведем… Едешь, бывало, с вокзала – узкие улочки раннего утрилло, прогромыхает телега констебля, мост этот, эффект тумана и насморка… Вечные мысли о Моне, покинувшем лавочку и приезжающем из местечка оседлать столицу, объехать на козе. Сам-то я мелкий рыботорговец…

Я вспомнил мороженные брикеты гигантских щук возле Красной Проруби, продубленные стужей, шелушащиеся лица торговцев – с крючками в ушах, со шрамами от зубов и плавников, их ладони, серебристые от навечно въевшейся чешуи, высокие резиновые бахилы с разделочными ножами за голенищами, их грозные голоса, требующие от одинокого прохожего за рыбу деньги. А здесь у них тут, в теплых Сечах, наверное, буколично – вяль на веревочке да щелкай на счетах.

Высокий выбивает люльку в ведро, подходит ко мне, осматривает оценивающе, просит пожать ему руку изо всех сил (а рука у него – что лопата), улыбнуться, поприседать, будьте ласка. Сам же при этом стоит у двери, считает вслух мои приседания и посматривает на проносящиеся мимо пейзажи. Иногда задает странные вопросы («Салфетки сам не ткешь?»).

Внезапно он хватает меня за ухо (я как раз присел), поднимает и тащит к окну – поглядеть.

– Вы только взгляните, разуйте глаза – какой стог сена на возу! Это его, его стог, сына лавочника! Узнаете?

– А воз чей будет, ванакенский? – бормотал я, пытаясь деликатно высвободить свое ухо. – Вон сады какие вокруг жуткие! Навоз небесный! И вот эти вот… черненькие, ужасные, типа крокодилов…

– Радикалы… – значительно разъяснил высокий.

Он снова выглянул наружу, увидел широкую забетонированную полосу, уходящую вдаль, тянущуюся прямо через поля, и заторопился:

– Подъезжаем… Кабцанск… Пойду прогуляюсь.

Стояли мы недолго. Усач вернулся довольный, расправил вислые усы:

– Ну, поездили, покатались и будет. Не без труда, правда, но продал я вас, и довольно удачно! На плантации сахарного буряка. Тут придет чоловик с цепями и колодками – то по вашу душу… Что вы таращитесь так, Чертуже проехали…

Он недоуменно пожевал ус:

– Я же вам говорил – работорговец я. Мелкий – там одного, тут другого… Предупреждал же. Смотрю, вы сидите, не убегаете. Ну, думаю, сам стремится, на хлеба…

– Вольную можно выкупить? – немедленно задал я естественный вопрос. Полез в чемодан, нащупал в тайничке последний мешочек, развязал и, издавая небольшой плач иудейский, высыпал до крупинки в ладонь-лопату. После чего получил от усатого негоры дощечку вольноотпущенника. На ней было выжжено: «Этот чист. Не чапать. Данько».

Усатый, рачительно подобрав с полу крошки и отхлебнув со мной из фляжки фруктовой перцовки – для миссурийского компромиссу! – тут же убрел искать моего покупателя и улаживать недоразумение, а я остался в тамбуре вдвоем с невозмутимо курящим коротышкой в свитке. Некоторое время мы ехали молча, потом я спросил, стоя у окна и глядя на плывущие мимо печальные картины:

– Что это все разоренное такое, выветренное? Чьи это земли?

Коротышка щелчком отправил окурок в ведро и вступил со мной в разговор.

– Господина Тарасова, – сказал он пискляво.

Между тем за окном – чем дальше, тем нище. Залитые водой обгорелые имения. Бедность да лохмотья. Голодомор у них тут был чи шо? Градобой с засухой?

– А это чьи владения?

– Господина Тарасова.

Едем. Совсем уже сказочные места – просто голое ободранное пространство, бродят какие-то… явно без тазовых почек… Сверху вроде костяная крупа сыплется.

– А?..

– Тарасова.

Коротышка мрачно вздохнул и подтвердил:

– Янкеля Тарасова.

Замолчал я, затих. Коротышка же со знанием дела, чертя пальцем на стене, рассказал, как грабят поезда, налетывают из-под лесу. Больше всего он пугал какой-то Самообороной, которая припархивала, как железная саранча, и крушила безжалостно. Вообще без разговоров – лишь хэкала как-то по-своему да шмекала.

Время от времени с откосов, из ближайших лесопосадок в поезд швыряли камни. Скидывали глыбы, чуть ли не жернова.

– Люди Степы Мюнхенского балуют, – говорил коротышка, осторожно выглядывая. – Камнями – это их метод, их манера. Лесные мельники.

Поигрывая блестящей зажигалкой в виде пистолета, он пожал плечами:

– Что за атавистическое стремление – сбиваться в гурты, разбойничать отарой…

Он решительно передернул затвор зажигалки и упер ее мне в брюхо. Теперь только я осознал, что это, пожалуй, не зажигалка. A-а, трясця твоего песца!.. Что же мне еще надо, чтобы начать уже разбираться – голову дверью тамбура защемить?

Молча полез я за самым последним мешочком и попытался всучить налетчику. Коротышку передернуло наподобие затвора:

– Я, милостивый государь, не половой! Извольте не забываться! Я сам все возьму… Мы, индивидуалисты-синдикалисты, действуем всегда в одиночку, – говорил страшный карла, снимая с меня тулуп и бережно его сворачивая. – Но тащим все сокровища в коммунию, в дуван, потому как…

Он не договорил и, приоткрыв рот, уставился на запертую дверь вагона. Ручка на ней потихоньку поворачивалась. Коротышка замер. Дверь толчком открылась, и на ходу поезда с подножки в тамбур один за другим стали запрыгивать люди. Я не успел особо их рассмотреть, они сразу же бесшумно проскальзывали вглубь вагона. Какие-то блестящие латы, береты, сдвинутые на ухо, загорелые сияющие лица, величавая осанка.

– Самооборона! – взвизгнул коротышка.

Влезший последним статный красавец в прекрасной броне и сползающих очках, без лишних слов легко взял коротышку в охапку, хорошо, видимо, зная, что это за птица, с трудом оторвал от моего тулупа, поднес к двери и вытряхнул под откос – только сдавленный крик донесся. Тулупчик славный обороныч, еще раз на всякий случай встряхнув, отдал мне.

– Ми ата? Кама зман ата по? – спросил он ласково и ободряюще похлопал меня по плечу. – Леат-леат. Ийе тов! Аколь беседер.

Где-то когда-то я слышал эти приятные уютные звуки, давно, очень-очень давно и не здесь.

В тамбур заглянул один из чумаков, занявших мое купе, ухмыляясь, поманил меня финарем:

– Пошли, абраша, проиграл я тебя.

Самооборонман стоял сливаясь со стеной, так что его не было видно, и когда чумак угрожающе подался вперед, немедленно страшно ударил его по переносице ногой в тяжелом шипастом ботинке. Потом открыл дверь наружу – ворвался ветер, пыль – и столкнул ногой дохлятину вниз. Захлопнув дверь, он посмотрел на меня, скорчившегося на чемодане в позе «была у мя избенка лубяная», видимо, быстро все понял, мгновенно оценил и спросил только:

– Эйфо?

Я робко показал в направлении утерянного купе. Грозно процедив: «Ахшав анахну…», оборонсон ринулся разбираться. Я сидел и ждал. По вагону разносились звуки как бы лопнувшей струны, летело там все, швырялось, лупилось. Потом затихло. Потом ходили, хрустя, по битому. Потом волокли что-то, утаскивали. Проводницы пылесосили дорожку в коридоре, пришли выбрасывать окурки, подметать тамбур, прогнали меня в купе, ворча: «Раскурился! Не продохнуть!»

И вселился я обратно. Хорошо-то как, тихо. Полка моя наверху осталась, столик у окна уцелел. Сел, смотрю в окошко, зевнул даже сладко.

Постепенно пейсы на людях за окном становились все длиннее, а полы лапсердаков просто волочились по земле – это уже был еще не Запад, но все же… Из сулей, сидя при дороге, пили много реже. Появился кипяток на станциях! Конные разъезды сопровождали нас, гарцуя вдоль насыпи на сытых битюгах, окруженные кривоногими свинорылыми псами.

– Собачки у них специально натасканные, – объясняли в соседнем купе. – Чуют нацию. Тю, мол, еврейко! Ну, которые Животрепещущие Души – выходи! Выведут в поле, на простор – и давай травить. Чистый Веспасиан!

Ох, вот и Упс – конечная станция из трех букв. Упавший пограничный забор, заросший бурьяном. Как мне и описывали – покосившаяся мазанка таможенки, старая вишня перед ней, цыплята в пыли. Очередной конец света. Опять рутина, тягомотина эта – проверка вагонов, тыканье штыком в багаж, выявление беглых.

Дверь отъехала в сторону, и ко мне в купе впорхнула солохая молодайка в бархатной юбочке и белой прозрачной рубашке с погончиками. На кармашке у нее было вышито блакитное сердечко, а под ним имечко – «Христина Кишкорез».

– Личный досмотр, – сказала она строго.

Прикрыв дверь на защелку, она подстелила газетку, опустилась предо мной на колени (я – как сидел, так и застыл), нежно, ничего не прищемив, расстегнула мне «молнию» и, облизнувшись, припала. Очи ее затуманились!

За окном раздавались дикие крики – у кого-то чего-то нашли в заднем проходе и сейчас сажали злыдня на специальный кол, установленный посередь перрона. Христина тихонько урчала, причмокивала. Я поглаживал ей грудку, почесывал за ушками, одновременно просматривал газетку на полу – «Сечевой Колокол» за прошлый рик. Таможенница жмурилась, приникая. Вот ведь язычок! Такое, тоже очень славное, заверте.

– Нет, не можно, – лениво басили в коридоре. Топот ног, свист аркана, грохот падающего тела, радостные хрипы:

– Врешь, не уйдешь! С Сечи выдачи нет!

Я повернул голову. Прямо под окном таможенники-атаманцы протащили беглого. Из дорожного мешка у него сыпались книжки с библиотечным штампом, брошюрки:

– Херн, зеленые ноги, блятекарь!

Поезд колыхнулся и медленно пошел. В окно затарабанили:

– Христя, ты шо там с жидюком вожжаешься?

Выдоив меня, Христина сладостно сглотнула, все тщательно вылизала, очень же полезно для здоровья – мед, травы, семя – все натуральное! – и спрыгнула на ходу, ударившись о землю и обернувшись кем-то, уж кем именно – врать не буду, не имел возможности разглядеть.

Как всегда после занятий заверте,меня неудержимо потянуло в сон. Но поспать не дали – началось Воеводство, вихри враждебные принялись то и дело грохать моей дверью:

– Hex пан приготовится. Сейчас будут ходить проверять паспорта. У пана нет сигары?

Через пару минут (другой!):

– Проше пана, идут проверять! Пан даст спичку?

Спустя минуту (третий, сухо):

– Пришли проверять! Пся крев у пана на анализ сдана?

Целая свита шляхты. На мою российскую паспортину с надпечаткой «Еврейский выезд» и впаянной намертво немецкой визой (один шляхтич тщетно пытался ее, пшеклентую, отколупнуть) глядят, как в афишу козак: «Курва боска, холера ясна, да что же это – оседлость сгинела, жид разъезжает!»

За окном пашут на лошаденках узкие, в ладонь, клинышки земли, сеют какую-то пыль. Голь, рванье, смитье, хибарки, убогие полуготические замки, сложенные из старых картонных ящиков – Ржечь за окном, бардзо исповедующая принцип нестореющегомистера Дизи: «Ирландия – это единственная страна, где никогда не преследовали евреев. А вы знаете почему, сэр? Потому что их сюда никогда не пускали!»

А ведь с незапамятных времен жили на этих посполитых песках премудрые корчмари, пугливые портняжки, тихие игрецы на скрипочке. Но процессы, процессы – и все они перегнались, испарились. И лишь серые хлопья остались, пашущие на кобылах. Помните сказку Д-вского «Гадкий полячок» – о чудесном превращении мерзости в пакость?.. Ну и клюйте себе навоз, эволюционируйте, а мы с вами больше не водимся.

Ушедшее из купе паньство стащило у меня четвертку чистой бумаги да вывинтило стержень из авторучки.

Промахнули Воеводство, въехали в Чихай. В Злату эшелон пришел в сумерки. Каменистые склоны с торчащими гигантскими корнями. Цветущие сливы, цепляющиеся за землю на откосах. Поющие в колючих зарослях ореховка с груздяком.

Когда вы по подземному переходу попадаете внутрь вокзала, то сразу идите налево, мимо богемски застекленной справочной, спускайтесь на уютном эскалаторе на первый этаж – и вот там-то, направо, и будет туалет. Смело заходите (две кроны на тарелочку сидящей бабушке, а если в кабинку – пятак), проходите прямиком (уж давайте шикнем!) к кабинкам, причем рекомендую вам третью от входа, потому что когда будете тужиться, перед вами на дверце будет глубоко и художественно изображена, вырезана Задница, к которой приставлена лестница, а по ней взбегает Передник. И пророческие строчки по-русски: «Рыщем руно, но обрящем Га-Ноцри». Посидите, подумайте.

Выйдя из туалета и переступая через лежащих всюду вповалку грязных и никем не гонимых Цыган со сверкающими перстнями на руках, вы шагайте, не сворачивая, к кассам – сидящие в окошечках девицы говорят и по-русски, и по-немецки – и везде просите билет до Нюрнберга. Вам подадут. Потом, если до поезда есть время, можете погулять по вокзалу и возле. Расшпилить заколотую булавкой подкладку, извлечь хрустящую бумажку с вечным стариком. Поесть кнедликов, попить пива.

Хрустальные двери вокзала покорно разошлись при моем приближении и выпустили меня в вечернюю прохладу.

Старые морщинистые деревья, асфальтовые дорожки, скамейки, и на всех – бородатые, косматые бомжи – во множестве. Пузатые высокие бутыли с дешевым вином у их ног. Они не только сидят без дела. Вот один трутень движется по дорожке, аккуратно обследуя встречающиеся урны, глядь – а навстречу ему уже другой пытливый шаромыжник. Труд, труд и труд!

Справа в сквере памятничек, облезлая скульптура – два целующихся взасос «голубка». Причем один с букетом, это понятно, но на груди у него почему-то висит старинный автомат с круглым диском. Василий и Йозеф? Павел с Силой? Мы все-таки встретились у Филипп?

А налево пойдешь – там на постаменте зеленый от тины времени мерин, держащий на себе Вацлава, местного святого. Рядом бродит полным-полно немцев с кодаками, жующих связки сарделек и пускающих ветры. Фрицы с серьезным видом обмениваются фразами – размышляют, как экономичней поднять все это дело на воздух – то, что праотцы не успели!..

Темнело постепенно. Я вернулся на вокзал и поднялся на второй этаж, где было прибито на стене светящееся табло отправления-прибытия. Взял в буфете бумажный стаканчик с кипятком, опустил туда за хвостик пакетик заварки, приобрел, подумав, еще и копченую сардельку с кнедликом. Стоя за высоким круглым столиком, зажав чемодан между ног, прихлебывал, жевал, опустив голову, чтобы не видеть алчущие, хищные глаза вокруг: «Ого, ковбасу жрет!» Чуть-чуть выставил локти, оберегая.

Но вдруг мой поезд зажегся на табло, пришел черед. Пришлось все бросить, бежать, только кнедлик успел в платок завернуть и в карман уложить. Видел я, как к столику кинулись со всех сторон святоплуки – допивали мой чай из моего стаканчика, доедали шкурку от сардельки, обсасывая прокопченную веревочку.

Состав был всего из нескольких вагонов – серебристые, обтекаемые теплушки пулевидной формы. Суперфлю. Места сидячие – по шесть в купе, наглаженные отутюженные проводники в белых рубашках и галстуках. Чух, чух, чух – плавно заскользили в 21:38 – на закат!

Вагон набит не доверху, в купе я опять один. Убрал подлокотники между креслами, попробовал – вполне можно улечься. Стянул наконец-то валенки, пошевелил затекшими пальцами. Верхние, теплые портянки даже размотал – у них тут, поди, так не носят, чтоб шубу на пальто, теплынь. Обернул их вкруг валенок – сушиться. Какая-то громкоголосая шваль с рюкзаками шлялась по коридору, заглядывала, выискивала, куда приткнуться. Спешно задвинул тонкую хлипкую прозрачную дверь в купе, задернул занавески, выключил свет. Грозно переместил валенки ближе к двери. Пшли мимо!

И был вечер, и было быдло, день третий.

На ужин – засохший кнедлик (тяжелый вареный хлеб, а водку, злодеи, подают к десерту, как жаловался простодушный Аркадий Тимофеевич, тут и слегший).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю