Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"
Автор книги: Михаил Юдсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)
III. Весна. Стольник
«Весна идет рогатая,
Играючи расходится.
Пора любви…»
(Ялла Бо, «Путь Зуз»)
1
Весенний ветерок с моря заливал что-то о несбыточном (не зря «нес» на праязыке значит – «чудо»), нес соленую чепуху о любвях и дружбах промеж; трепался за сладкое свято место – тудыть стоит продраться, отстояв; улюлюкал про любямки, любшишки, не забыв и прочих свойственников страсти. В нисане, в полуденный час, седьмого дважды дня – ну, центр месяца по стихам, по словам, по буквам – в пятницу, в сочельник Пасхи (ах, день Изхода, ходики куку, склянки дзынь!), где-то в половине тринадцатого Ил стоял в молитвенном зале Дома Собраний в толпе себе подобных – Получающих – и произносил прочитанное.
Это был столичный элитарный Дом Собраний на приморском бульваре – «Маленький домик-на-набережной». Белый купол крыши, мозаичные красно-желтые стены, узорно кованые двери с изображением шестикрылых семисвечников. В глубине – «арон», укромный шкаф для святых свитков. Нарочито простые деревянные скамьи. Высокие, узкие, цветными стеклышками устланные витражные окна с изображением Колен распахнуты настежь – и ветришко с моря, свежачок, заглядывал в них, трубил, надув щеки, в рог (строго отпиленный у араза безмозглого, который в темном лабиринте подсознания таится, под ветошью, покорно вылезая ненароком, в Доме, когда читается Завет), трепал листы Книги на столах, шевелил бахрому бархатных скатертей, дергал кисточки молитвенных покрывал на плечах, истинно вопрошал: «А что вы тут делаете, добрые люди в ермолке?»
Ил молился без запинки, отринув земное, забыв быт. На «биме» – возвышении посреди зала – торчал очередной Бим или Бом, вызванный к Книге, и бойко докладывал ей, родимой, свои комментарии, взывал, раскачиваясь. Эль-ва-вой! Вокруг нестройно вторили, да так, что за диаконом, однако, впору бежать, бемоль за диез заходит – выручай, Адонай, привечай аналой! Шма, мало-мало.
Вся Книга-коэнига, Коврига Единого, пятая проза моисеева (о, Шем – в складках его хитона притаился Моше, тоже где-то Четырехбуквенный, хлеборезник ветхих Пяти Хлебов для всех разом), Буханка Божья разделялась-разламывалась, как дано-известно – сие аксиома – на пять ломтей-краюх, томов-подкнижий. Сегодня ликро-читали том «Во икра», шмотать-мотали недельную главу о том, как некий праведник, у которого сдохла и стухла курица, не стал ее выбрасывать, а, недолго думая, отдал бедным, те сварили, съели, отравились и попали в больничку, праведник отправился их навестить, а назавтра бедные померли, и праведник сходил на кладбище, а потом на пути с поминок с блинами в доме бедных был одарен озареньем – при помощи одной лишь тухлой птицы он выполнил сразу четыре заповеди – помог бедным, навестил больных, явился на похороны и утешил скорбящих (коим не досталось курицы), как и велит пархидаизм. И исходил несчетно!
Ил, напряженно впихивая себя в тиски текста, пытался нащупать лакунные кратеры, ущучить торчащие вершины, вникнуть в глупь Переучения… Раскусить ахинею орехово! Думы о пироге. Отрешенно шурша (ришь, рушь), струятся избранные мысли, бьются в мозговые перегородки, капают – хап, хап… Ничо, ничо, чудилось оптимистично, Книга вечна, позолота сотрется, свиная кожа останется…
Торжественный хор херувимски звенел, перекликался, ой-ой-ойкал под сводами Дома: «Ви… и… мы…» Прихотливые меховые, глянцево отливающие круглые шапки из чернобурого песца, черные высокие шляпы, длиннополые сюртуки – вот так Домик. Ермолки на головах шевелятся разные – шелковые, вязаные. Пейсы, носы, глазищи горящие. Черным-черно в зрачках от лапсердачных пар и живых шляп. Кипеш! Кудель курчавая, истошновойная. Штраймлы, штрудели, штрадальцы.
Раскачиваются самоуглубленно, с разными амплитудами, аж можно вывести зависимость. Казалось бы, набито вплотную, как в бочке, не протолкнуться, но когда молящемуся срочно надо поклониться – место всегда находится. Премудрые объясняют – стоящий во весь рост человек заполняет собой мир, сверхчеловечище глупое, а склонившись перед Всевышним – занимает куда меньше места. Учитесь, селедки!
Под ногами скользко, клейко – сандалии липли, Ил ощущал – уж так положено, заповедано, будто в Прахраме у древних пархов – потроха повсюду, перья птичьи, жижа жертвенная натекла. Тогда же, в старину, можно было встретить и останки специально откормленного (как вкусно описывал апион-кретинос, эрудит, гля, из семейства демокритовых) и авраамически раскромсанного на четыре куска чужеземца (эвона, несть эллина!) – валялись себе кишки вольноотпущенно во вдохновенном беспорядке. Нынче – не то, времени на традиции нет, все наспех, упадок нравов. А может, в чулан убрали, чтоб не пронюхали.
Ил, зыбко задумавшись, уйдя в себя, колыбельно качаясь – ломал шапку, валял ваньку – задремал даже. Третий Храп! И приснилось ему, гордому парху, что он сноб, и другие братья-снобы ему поклонилися – эх, одиннадцать звезд на погоны и энная сумма на прогоны, чаша нашлась, но осадок остался… Вдруг – грохот! Это он Книгу себе на ногу уронил. Вздрогнул, очнулся. Еще не кончилось, что ль? Дундят, кипачи-бородачи, кипятятся, булькают. Батюшки-светы, да чай дай уже, маспик, хватит, харэ, генуг… Скептики и маловеры! Он поморщился – запах храмовый шел густо, смолисто, как бы от ароматных трав. Целый пук. Вот хвонь. Спасибо еще, что они тут мыло не варили, а то хоть на крышу беги. Там хорошо, привольно. Никакого Бога, кроме ветра. Сухая тораньна снизке…
Наконец, слава Те, отмолились, запели зычно заключительное озорное «Лиха доля» («Пятница-распятница месяца нисана!»), встали, кто сидел, со скамей, начали с шумом захлопывать крышки деревянных ящиков, где хранятся Книги, принялись снимать талесы-покрывала, сдавать старосте и повалили к выходу из молилки, толкаясь, наступая на пятки: «Ходу, ходу! Наддай, Шаддай!»
Ил мягко затворил молитвенник, благочестиво поцеловал край обложки, взял Книжку под мышку, вежливо попрощался со Всевышним: «Услышимся!» – и, неспешно ступая по замызганным щербатым мраморным плитам – ища не слишком загаженные участки – вышел наружу, насвистывая сквозь зубы беззаботно: «Я возвращался в тяжелом чаду».
В синагогальном дворике, густо засаженном кустами белой сирени, перемахивающей через изгородь из ракушечника, по традиции останавливались потолковать о корневом, о горнем, порассуждать, важно поглаживая бороду или сжимая ее в кулаке, покручивая пейсы, а то и засунув в Книгу палец. Раванометр включали – мерились, кой рав ученей. Тушба – писание без туши – устная болтология! Ил, как и другие Получающие, сразу снял с себя на свету защитные закопченные очки, сунул в задний карман (кто-то просто поднял на лоб). Тут не до шуток – вздыхали, терли воспаленные, покрасневшие глаза – а как же вы хотите, получилиочередную порцию Знания, «нахватались искр», даром чудом не ослепли.
Ил тут же был впутан в диспут – это как вдруг получается, что Книга, свод азбучных прописей, а начинается именно с буквы «бэ»? Почему такое, а? Э-э, это древнее мудрое блеянье из огнячего куста – мол, услышь нас, бяше, Единый Никто-и-Звать Никак, непроизносимый Вначале. Понимэ?
– Конечно. Но это очень тонко, что твоя математика. Рвано, запутанно. Хотя – хоть шестиклок…
– А может, сие просто зачин, леполипа, «буки» древокнижья – значок сучковатый, руна разомкнутой бесконечности, разлом бублика Бытия, абсциссканской «осьмерки» Мира…
– Ты это сказал. А в трактате «Путь Зуз» так сказано: «Изходя – исходи из Него». Это как?
– А так, что каждый шаг свой сверяй с волей ИХней, с помыслами ЕГОвыми. Да не зевай на сквозняке, ибо Вездесущий – оковидящ, ухослышащ – высоко висит, далеко глядит – насквозь! – и все деянья твои пакостные в кондуит записывает заранее всеведуще, так что продерешь глаза однажды поутру от паутины, а по углам сидят когтистые, а с потолка свисают перепончатые…
– Сперва Мишна, а спустя – Гемара…
– Туго заверчено. А вот почему Книга гласит: «Колючка по солнцу видна, а против – нет»?
– Это – к Лазарю. Лаг благ и торовит!
– Потому что колючка сама есть символ солнцеворота – лучеиспусканье, блаженный ток, сплетенье…
– Тут скорей этическое, чем метафизическое, видите ли… Система взглядов, как посмотреть… Множественные начала, глядь. Хотя и вера в откровение, конечно, в зависимости от ракурса…
Синагогальный служка-левит неприветливо появился на пороге, взмахнул метелкой из пальмовых листьев:
– Эй, мозолистые языки! Всуеплеты! Кончай судачить, лавочка прикрывается.
Ему ответили:
– Не гневайся, метлистый! Ишь разворчался, глядь! Уже уходим…
И ушли нехотя. Ил подошел – пара шагов – к парапету, постоял, облокотясь о теплый гранит, уставясь недалече вдаль, глотая рокочущий рассол волн, водорослей, ветра-руаха. Оч. хор.! Удачно рассаженные, надежно плодоносящие финиковые пальмы набережной, сияющее, бутылочно лыбящееся море с мирскими радостями – качающимися яликами, ярконными яхтами, каллипсоидными досками с парусом, множественными морскими великами, водными лыжами, скутерами, водоциклами и прочими забавными акваштуками, на которых гоняли по волнам, стремительно подпрыгивая, оседлавшие их загорелые ямщики (ежели учесть, что море на древнем наречье – «ям»).
На горизонте – белые чашки кораблей, как убежавший, обезумев, сервиз – о, гон посудин по весне, чокнутое чаепитье! А над морем – нависшая голубизна, свод пространства, вровень с нижним небом. И в открытом небе – пестрые коробчатые змеи, воздушные огромные шары, летающие гондолы с парочками – оттуда высовывались телом, счастливо махали конечностями, безгоршково швыряли цветы, разбрасывали что-то нирванное, полупрозрачное… «Предохранитель полетел», вспомнил Ил известную лубочную скабрезную гравюру бабушки Пу. Как бы резвяся и играя, да-с. А далее махолеты витают – люди на крыльях парят, аки Парки пролетающие, а не пархи гулящие! А уж совсем над всем этим буйно-веселым изобилием: плавно и трудолюбиво плывущий – по дуге Ра – струг Ярила с мешками шемеша.
Ил вздохнул – вот и утра как нет, кусища дня, припозднились в молитвах, обед скоро, рукой подать, до субботы осталось раз плюнуть. Вон уже первый субботний хворостосборщик с ликторским топориком на плече, опережая ленивых собратьев, проковылял по набережной меж плодоносных пальм. Ил глубоко вдохнул свежий соленый воздух – сладко пахнет, клиторно – эх, весна-красна, славно, жить хочется, писать, любить – и пошел вразвалочку вдоль моря.
Набережная была вымощена полупрозрачной плиткой, чуть подсвеченной вечерне изнутри голубовато – порой под ногами вроде и рыбка проплывала, мелькал колючий плавник, выпученный глаз, кончик щупальца с присоской. А иногда виднелась оскаленная морда араза-уборщика, вставшего на цыпочки и морлочьи глядящего тяжело на тебя снизу… Мда, шма, Адонай Элоев, доедай да пей!
Толпа приморская ритмично текла опричь – хохочущая, пританцовывающая, прищелкивающая, вприпрыжку – полуголая, ну, слегка белоодежная – одета в лето! – хищные облупленные носы, загорелые торсы, соблазнительные животики с вдетым в пупок колечком (вот что отличает нас от животных!), темные очки причудливых бабочковых форм – белозубье, шоколадокожье, веснушки – эх, весна в разгаре! Ах, Лазария, вечный белый город-герой – нон-стоп! Катались вокруг лихо на «геликах» – самокатах с солнечным моторчиком, проезжали на каком-то высоком колесе с рулем – стоя. Спускались к подножью волн, на бережок, таща изогнутые плавательные доски. Рисовали цветными лучами на воде, отливали скульптуры из песка. Перекидывались яркими пластиковыми тарелками, словно Создатели солнечным диском. Съезжали, визжа, с «морских горок». Жарили на мангалах шипящие, скворчащие мясорыбные плоды с душистыми приправами и дивным дымком – поедается все! Всячески старались душевно встретить расступление прихода Пасхи, светлого праздничка Изхода. Встречались и наряженные, как Ил, – в душный лапсердачок и черную шляпу, в пыльных сандалиях и с Книгой в обнимку – на таких не глазели, никому дела не было, пишись как знаешь (хорошей записи!), каждый строчит, как он хочет… И музыка, музыка в толпе – глухого возбудит, лун сон наяву – очки, серьги, часы, браслеты на ходу позванивали, завывали, как тритоны в раковины, клезмерили, прибамбахивали намагничено, издавали звуки – псалм-рок («Ах, хам, ах, шав, Шем ешь, а гешем – шиш!»), романсеро («Мне навеки обломилась вышка, лебеди над лагерем кружат…»), шамкающие хоры («Лазария моя златая, дорогое мое сребро!»), вдруг – Гендельсон, «Геттора», пронзительные скрипочки…
При этом сплошь и рядом по ушам – рефреном – шуршащее слово «финики». Финики, нарвать фиников, финьки, финикалии… Деньги, значит. Деньджонки (сами в руки плывут). С тех пор, как финикийцы изобрели их, а пархи ввели в оборот – ах! Соль сил. Абсолют. Вот народ-то… Мой! Птица Финик-с! На третий день, день-гимел… Выходной имел! Истовые товы. Без одежд, на пляжу – а все туда же – пустить финик в рост (хорошо, не смокву). Завет! Ну, Лазарь продаст…
Вдруг зачесалась приятно у Ила правая ладонь – звонят, получается. Он потер слегка большой и указательный палец – и на ладони возник, «проявился» экран юдофона – точнее, ладонь и стала этим экраном, нанонанесенным, напыленным на нее. На экране приплясывал, подмигивал, корчил рожи ненужный знакомец Уриэль – деляжка, противный мелкий ученый-пархеолог (раскопками он занимался в организме, какими-то бляшками да свитками в сосудах – да тырил в основном из статей коллег убогих) – удивительно наглый, надоедливый тов. Он, как обычно, паясничал, кривлялся, причмокивал, точно его араз укусил, шутовски кланялся:
– Ша-алло-ом, бьем челом! Эне бене тода раба! Здоровеньки, сновидец! Чего спишь на ходу? Толкуешь, разгадываешь? Весна, нафиг – май накфа мина иль нисан!
Он посерьезнел:
– Господин распределитель благ 2-го ранга, разреши, брат, обратиться – хашмаллер мне позарез нужен на зиму, заранее, да помощнее – эдак в тридцать крестных сил, да чтоб не забарахлил сразу, не застучал, да чтоб причем экономичный был – чтоб на воде работал, на дожде…
– Нету, – равнодушно сказал Ил.
– Как это – нету, когда мне люди из сфер на складах сказал: «До и больше»?!
– Газовые только, – сухо объяснил Ил. – Двухкамерные.
– Чтоб ты в землю лег! – буркнул пархеолог и погас.
Ил поплевал на ладонь и вытер ее об штаны. Отшил крикуна. Эх, юдофон, чудо техники, доступное, увы, любому оглоеду… Он вспомнил таинственный чердачный «телефон» в казарме Стражей, там, под куполом обители – нечеловечески сложное разветвление веревок, увешанных гейками, жестянками и колокольчиками: «сим-сим, коль-коль». Нельзя было бросить небрежно и святотатственно: «Я позвоню» – враз получишь по кумполу! – это дозволялось лишь особому звонарю-тимуриду из казарменной элиты-придурни. А он, Ил, был мягкий простой Страж, салажня песков, искатель Чаши Симпозиума, существо, сведущее в звероловстве аразов, человек полей Сада, кошель с ветром, носимый судьбой… Зато теперь он, опа – а позолоти пилюлю, Лазарь! – распределитель благ 2-го ранга, ага, хи-хи-с, толстый чиновничий тов. Тому нужен, другому надобен. Скрепы трещат, втулку вышибает. Приятно. В целом, рвут на части. Подзабылась уже летняя, в жару, аж глаза облезают, дурацкая садоводская Стража в безводной песочнице – песок засасывает зыбуче, заметает, заглатывает, ты скрипишь у него на зубах… В черную дырку памяти провалилось пустынное пространство провинции, где время застыло. Ухнул с вышки туда же местечковый журнал происшествий «Бодрствование Стража»… Лучше жить в столице, глядь, у моря! Из пыльного теллура Якирска – в нимфическое талассо Лазарии! И жить не в дереве-избе, как в пору Москвалыми, и не в животном-шатре, как кочевые деды, а – в камне ограненном! Славно и благоустроенно Илу здесь, в светозарном граде – смачная житуха, тут и финики под ногами растут! – а про всю БВР он может гордо твердить – моя Республика, истинно Страна Ила.
Продолжая променад, окоемом глаза он увидел себя в роскошной зеркальной витрине приморской ювелирной лавки – важный, вальяжный, несколько разжиревший, явно хорошо живущий Ил. Смельчак-угодник. Вот, антибраток, сказал он своему отражению, такие дела – пробился. А ведь столько сносил сапог и книг! Коломосковски молвя, в начале, надысь был я озимый Вред, опосля, летось – бестолковый Страж, а ноне, весенне – прозываюсь Стольник. И хлебодарствую, и виночерпаю! А как стал? Да постепенно.
Удачно попав с подачи Хранителя (характеристика с места Стражи: «Отличается любезностью и сообщительностью») из дяревни во Дворец («продали меня, братцы, в Лазарию», иронизировал Ил), он одно-первое время гнул спину, праздношатаясь по покоям, слонялся, давя мух, чуть челюсть не вывихнул, к Лазарю вскричал: «Спаси меня хоть купчей крепостью от ссылки в скуку!» (говорили ему дворовые, посмеиваясь: «Ох, смотри, паря, допляшешься – отправят тебя на иную терру, в когтистые места, в аразские пещеры – ломать Черный Камень – враз закашляешься… Махом скуку сдует…»). Потом недолго мантулил писцом-садовникером – читал дворне вслух, сидя на пальме, складные басни, затем по указу слез с древа и горбатился подручным гренкопека на дворцовой кухне, болезненно эволюционируя от «мальчика» к «человеку» – ла-адно, мужик ты или кто! Кстати, заодно он им все соуса систематизировал, решето для ношения жидкостей усовершенствовал, а также рассчитал оптимальный загиб крючьев. Но – жарко, ну его к ле-Шему! Теплые места! Гренки эти неугасимо жарятся, скворчат гееномно, сыр неустанно пузырится, стреляет. Высокая замасленность. Горячий воздух дрожит над сковородками – Господи, где я, за что?! А тут в один-второй прекрасный день, светлый понедельник, спешу я дворцовыми коридорами в кулибинскую за нибилуком (погнали криком – кольцо в котле полетело), озираюсь, конечно, грешным делом, чего отколупнуть, как я есть недавно приехал, новожил, а тут этакая вокруг роскошь, чистая котлета с подливой, – а навстречу мне она, их сиятельство, жена Столоначальника, Кормильца нашего – топ, топ… Знатная, статная. Изысканная баба. Поджарая, аки гренка. Из глаз – воистину сиянье исходит. Синева. Похоть плоти и очес. А я – с голодухи, с аразских фронтов. Ну, подстереженный случаем, не говоря худого слова, раз ее за таз – цоп, хвать-похвать, ах ты, глядь, такая! Хороша кваша! Упругая. Хучь нежна. Княжна, видимо. Защемил сердечно – полез на абордаж за корсаж. Вакх, хват! В общем, в слепом вожделении бросился на самое Госпожу – и получил, надо доложить, тут же в коридоре большое эстетическое наслаждение о двух концах – тут важно не перегнуть, кинуть толково, вдуть вдумчиво. Потешился по-шустрому. Овладел телковым телом. Было превесело. Поладили они. Поприжал Ил Госпожу, и она познала его интеллект, и буквально на следующий день, после утреннего киселя, на построении обслуги зачитали по бумаге, ночью подмахнула: «Назначить вот этого, который Ил, стольником на правах постельничего и доверить ему распределять блага, довольствие – возвести в ранг…»
Народ кухонный только рот раскрыл, пересуды пошли:
– Ловок, ходок!
– Зашла, значит, у хозяйки с ним алигория… Алгоритм бы раздобыть!
– А мы-то, лежебоки, недотепы… В трактате «Путь Зуз» не зря сказано: «Двигайся!»
– Да ты, мил-друг, бабоугодник! Зузкинд!
– Мил да умен – сто угодий в нем! Альфа-самец! Нас не забудьте…
– Вот свезло, стольник… Фрикционер! Жишища!
Да-с, жизнь прищурилась! Ну, задрал нос, естественно, – еще бы, в верхние комнаты перебрался, вся власть дана ему! Ух, хищный глазомер простого стольника! Таперича мы – и виночерпий, и хлебодар, и казноклад, и главное – ублаготворитель жены Столоначальника, Кормильца прочих. Жуир и буржуин! Звать ее было Ира. Осмелев, осеменял регулярно. Обнаглев, рвал подол прилюдно – так ей, глядище, слаще! – о, несложная одежда, содрать ее, ненужную, кружевную рвань, и отодрать, чуть приплясывая, отстучать аристократку – славная процедура! Иной раз, растягивая, тащил красотку за угол, в случившиеся кусты – шшупая на ходу, расстегивая, расчехляя прибор, суя – вроде ведь маленькая размером вещь, а ей такое облегчение! Разбрасывая споры, рычал райски. Давала без разговору, шалашовка, малаховка. Княжна-даваха. Дочь кардинала. Трудилась, ангелица, не смыкая ног. Нега, ага. И – пропал! Привык, приник, присох, как к золотой государыне-гусыне – да прилепится она к нему! Попал, как в Ур, в ощип! Высоких чувств – шкурой чуял – томленье. Пленительное созданье! Втрескался по уши, втюхался, размяк. В коротышечной рифме «палка, малка» расслышал траханье Царицы… Хайка Эшет! Хаврошечка! Моча ее прелести ударила ему в голову! Пахучлив стал. Ира, жена возвышенная, мочалка, цветок пушистый, распустившийся, моя особ статья, целый труд – «Ира мира»! О, опыление Ея!
Ил тряхнул головой, отгоняя навью наваждь. Казалось бы, кругом этого добра, а вот ведь. Вдоль набережной доброжелательно сновали лиственно одетые русалки (прознать бы телефон наяд!), попадались стройные нарядные фигурки в салатной, модной нынче солдачьей форме с изящными ружьецами за спиной, призывно бьющими их по попке. По выпуклой красе. Ладно, праматерь Рахель подаст, прости Лазарь. Ил смиренно отвел взор. Вот море – странная волновая материя в розлив – привет, держи краба! – вон волосатые пальмы с финиками, денежные деревца – есть, есть куда помимо уставиться.
На скамейке валялась брошенная скомканная утрешняя «Штерн», бросился в глаза, огрел заголовок: «Мудрецы советуют – режь черного!» Ил усмехнулся – решились-таки писануть, молодцы, шандарахнуть, а то все больше брошюрки позорные «Как выводить кур» (да ночью, глядь, тишком, когда все спят!). И зачем вообще в наше экр-время глазенья нужна газета? Известна гипотеза – а чтобы кто-то заметил, что, попадая на упавший на садовую дорожку газетный лист, дождь стрекочет – и, распознав этот стрекот (он бьет по буквам), язык его посланий, можно наконец понять, кто такой дождь и чего он хочет от нас. Ил, небрежно проглядев, разломил газету, с хрустом откусил – маца с марципанами, довольно вкусно – и сунул в урну из розового мрамора. Его окружала, пиэрясь, маленькая уютная круглая площадь Цветов, обсаженная душистой медовой кашкой. Народец – легко, светло одетый – сидел за низкими столиками, беззаботно болтал и смеялся, листал съедобные табльдоты, то и дело мелодично звенел юдофонами, пил из бумажных стаканчиков ситро и кушал из металлических вазочек шарики мороженого. Вокруг безмятежно жужжали шмули, хмыкнул Ил. Посреди площади бил фонтан, а в центре его – гранитный Лев (возможно, сам Давидыч, бронь и камень, озерный дозорный), разрывающий пасть аразу. Гулькает, курлычет вода, иногда становясь разноцветной и принимаясь петь.
Рядом стоял холодильный шкаф с прозрачными дверцами, за которыми виднелись бакбуки с напитками. Шкаф спросил негромко:
– Путник желает испить холодненького?
Ил пожал плечами:
– Можно.
Вылезла запотелая жестяная банка с финиковым соком. Ил взял ее в длань, зная, что все его папилляры-отпечатки со всеми бородавками судеб мигом зафиксируются и отгадаются, и какая-то крошечная денежка с его нумера сдерется сама собой – самобранка! – с хрустом взломал банку, припал и стал пить короткими глотками через дырку. Ничего лучшего пока не изобрели – банка, дырка, сок.
– Как вам нравится эта погода? – спросил шкаф. – Весна, а уже жара.
– Все в ажуре, – буркнул Ил.
Что ты в жаре понимаешь, старый керах, тебя бы в пески, на Стражу…
За столиками пели песенки, кидались фантиками, плескались водичкой из фонтана. Ни ума, ни фантазии. Накатывало дурацкое ощущение площадки молодняка – визги, вопли «Гнида, отдай глиду!» – прямо детсадовский парадиз, старшая группа. Того гляди, шкаф заботливо скажет: «Вам завтра пора в школу». Да уж хватит, отучили свое, отмучились у доски – по обе стороны от мушки – в местах, где меч служил указкой и где араз горазд на шкоды…
Ил допил сок, бросил пустую жестянку под ноги, старательно наступил на нее, раздавив, – теперь гоняйте по мостовой в дыр-дыр, даундуки, хамудышки, – и пошел по переулку от моря.
2
Это был узкий кривоколенный Богров переулок. Небольшие обветшалые, когда-то прянично-благословенные домики в старинном стиле «барух-хауз», где узорные решеточки балконов увиты зеленью и цветами, и свет средь них. Раньше, до просвещенья Мандата еще, в Серебряном грубом звонкомонетном веке здесь был сплошной песок, тянулись дюны, бродили дикие менялы, торчала только башня Яффского маяка («иже огнь в себе выну водержаше») – по мифам, приковывали к ней… На старых пожелтевших фотографиях – усатые мужички в белых рубашках с широким распахнутым воротом, на поясе – тугие мешочки с песком обетованным – Альталенские прииски! – за поясом двойные пистоли по моде Мордки Стрелка, далее в ряд бабы в строгих блузках, длинноподолых юбках, круглых шляпках. Видны ездовые кузовные экипажи-грузовики… или груздевики, как-то так… Одноэтажные тогдашние барачные строения из ракушечника – пархитектура! – забавный возводился городок на Изходе. Энтузиасты, по очереди неся лопату, шли с походной песней: «Это было весной, за восточной стеной плыл горячий и радужный зной…» Марш Моше! Галопом из галутов! Первый градоначальник как въехал, так и ездил на белом осле, преобразовывал Материю (у слов осел-хамор и материя-хомер один скелет-шкилет), развивал науки и имел жену Зину. О, занимательная топонимика Лазарии – имена ее улочек с колымосковскими кронами и развесистыми корневищами, да еще какие-то егупецкие микроны вплелись – ой, бойкое место! Чуть акцент чувствуется, падеж неизменно именительный, ну-тк што ж, знай себе улицы: Орлов, Соколов, Дубнов, Задов… Или такая, скажем, улица – Уссышкин. Серьезно, коротышки! Или, например – Шмоткин… А вот эта набережная, по которой Ил себя выгуливал – Усвитловская Набережная. Тоже – неспроста, мифологию нужно знать, славное прошлое. Кстати, блудницы, городские греховодницы честно стояли возле древней автобусной станции на улице Членов (все есть число и лысый счтец агор не может ошибиться, дар-с) – веселый «пятачок» удовольствий. Смешной город! Это не чета хмурому хаосу Москвалыми, где Вторая Наветская, а за ней Третья Наветская и Четвертая монотонно тянутся аж до Заставы Первача. В Лазарии живые души дышат – бульвар Однорукого, проспект Одноглазого, Фонтан Зины…
Ил усмехнулся – ежели б кто когда съязвил на росиноязе, что буду брести сквозь рощу пальм по улицам Волкожабова и Орловзорова – в снег втоптал бы! А вот… Он свернул с Землячки Давидки на Грехов Каплан, пересек широченную площадь Царя Соломонки Паршивого, на которой высилось здание городской Управы (вот где копи!) в виде роскошной белоснежной ракушки и летали тучи жирных голубей, и двинулся по бульвару Чермного Барона средь аккуратных кустов, подстриженных под шары и кубы – по-над Канавой. Канава являлась обмелевшим по колено каналом Судей и была выложена потрескавшимися бетонными плитами, между которыми проросла трава. Городская речка-вонючка Ярконь (в старину Яр-Конь) – искони место купанья окрестных китоврасов – втекала по каналу в море. Ныне Ярконь окончательно ссточилась, запаршивела, оводорослела, водились в ней белые раки о трех головах (нет чтобы шейках!), и звалось это место Огурцовой Канавкой – смутное название (неточный, плохой перевоз?), хотя мололась, конечно, этимология – «отцы ели огурцы, а у детей на губах рассол», «без окон, без дверей, полна горница людей» (отгадка – Лаг). Канальские стишки! Многоуровневый смысл. Кан значит «тут». Канай сюдай! На бетонных стенах-блоках канала Судей проступал решетчатый орнамент – идут в профиль, в набедренных повязках, в затылок друг другу причисленные к лику канонизированные каналарамейцыФирин, Берман, Плинер, Френкель, Коган, Раппопорт и так далее – ах, милые, этап! – кто с головой симбирского ибиса, кто с шакальей, шагают в высоких, как короны, фуражках, неся на вытянутых руках кувшин-парашу, катящие земшар – пресвятые скарабеи!
Здесь росли вразброс дикие вербы и кудрявые мирты. Насаженные по берегам пирамидальные ветлы и вавилонские ивы свешивали ветви в канал, тянулись к мутной водице. В верхних слоях ее густо снуют головастики, жучки-плавунцы, личинки гиюров, дафнии и циклопы, улиссово скользит водомерка – кишенье жизни, ода од, заросший пру-и-рвуд. Стрекозы садятся на камышинки. Труба канализационно торчала из заросшего красной осокой берега, из трубы журчало потихоньку. Вдобавок, по чьей-то бредовой прихоти, канал был перегорожен ржавыми цепями – как будто некто немытый, этакий свинтус, собирался свинтить, смыться, бежать морем.
Ил перешел на ту сторону по деревянному рассохшемуся мостику, не преминув плюнуть в воду – всегда он так делал, ритуал канала, поднять уровень – да и такая уж это была милая затхлая тинистая поверхность, с добродушными морщинами Бур-Кума – нельзя не харкнуть.
Здесь начиналось Заканалье – район башен-высоток. Домины-тучерезы – все разноцветные, развеселые, точно пляшущие – торчали, топчась и подбоченясь, – «скоморошье зодчество», вертибутылкость, вертикальное доминошество. Балконы с вывертами, иногда сплошь заросшие вьющейся травой, как висячие сады, яко зеленые пещеры. На крышах шагалятся каменные козы-изваяния, растут пальмы в кадках. Окна серебрятся, прослоены гелиопленкой, «умные окошки» – ежели жарко, тут же охлаждают – саморегуляция, глядь! В каждом окне – обязательно горшки с цветами, дети высовываются, чертенята, – это святое.
Ах, Лазария – лазурь и белила, обнесенное стенами место, владетельная столица-чаровница! Чувствуешь, конечно, счастливое умиленное спокойствие за этот святой город. То, что доктор прописал! Хорошо и уютно – данность. Изысканные каменные теснины – эстетство, блеск, опыты строения, тесеевы лабы – если взор сверху, то словно кто-то циклопический астрономический календарь воздвигал, звездам подмигивал.
Возле домов – чистота, вылизано. Лежат тяжелые, будто баржи, желтые мусорные контейнеры со многими «иллюминаторами» – люками для сброса отбросов, – добротно сделанные под старину, с выбитыми имперскими кирьятями по борту: «Провинцыя Иудея», так же и на канализационных крышках на мостовой – какой-то чинодрал-весельчак из городской Управы учудил, кириллицын сын.
Помойные баки-баржи эти – вотчина кошек, которых развелось полным-полно, разных пород, по преимуществу худых, стройных, с раскосыми вспыхивающими глазами – им раздолье, они ныряют в люки, сыто копаются в отходах, шарахаются там, мяучат. Мяушачий город! Подойдет обыватель пакет сдуру выбросить, а оттуда на него – черное гибкое тело так и метнется ласково! Где-то написано, что они изошли с человеками скопом и живут обок, потому что приставлены присматривать за ними – пристальные…