Текст книги "Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях"
Автор книги: Михаил Юдсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)
Кубарем скатились мы с кровати, Лидия, дико взвизгнув, вылетела из комнаты, а я кинулся к своим вещам. Главное – как там бумаги! Я схватил свой ранец – пакет здесь, никто не съел, слава Богу. Спичка не успела догореть, как я был одет, обут, снаряжен, бирку с ноги оторвал и выпрыгнул в окно, благо первый этаж, прямо в глубокий снег. Свечку не успели поставить, как меня и близко не было от этого Страстного монастыря. Перевалил через ограду, оставив на кольях клочья тулупа, и так понесся, петляя, по Петровке, что прохожие азартно оборачивались, с трудом удерживаясь от желания всадить в меня заряд соли, а для верности – так и серебра. Наконец я остановился на углу возле водяных часов и перевел дух. Тело приятно ныло. Потрудившийся родной мой, нечуждый чарам, нефритовый… или графитовый?.. как там она его обозвала?.. вертел? рашпиль?.. покоился, опавший. Хотелось есть. Вода в уличных часах замерзла, но, судя по высоте наваленных сугробов, был обеденный час. Народ сновал из казенки в казенку. Ветер доносил сладкий запах жареной на песцовом жиру картошки. Однако же надо было спешить в Консулят, выправлять бумаги и, шатаемый ветром, я двинулся дальше.
Консулят размещался в Немецкой слободе, на улице Яши Блюмкина, пионера-героя. Дорога туда, до Кукуя, была накатанная, протоптанная. Бывали случаи, так загорались, что и обмороженные ползли по снегу до Консулята, и ничего, достигали.
Да вон уже и показался высокий бетонный забор, а за ним мрачное серое здание с красной черепицей на крыше – Штальконшулят! Рядом заброшенные шахты метро, куда, если верить слухам, сбрасывают неугодных и особо назойливых.
Я прошел через сквер с каменным Яшей, устремленным вперед со связкой гранат, и приблизился к забору. «Русккий человекк! – взывал бред на заборе. – Восстань и виждь: жидва одолевает!» Русккий порядокк…
Возле контрольно-пропускной будки на истоптанном снегу мерзло множество людей. На дверях – мордоворот-охранник с пищалью, свой, вологодский, демобилизованный ушкуйник в выглядывающем тельнике.
Люди ждали. Пар шел изо ртов. Притоптывали, сунув руки под мышки. Некоторые держали термосы с горячим, у других за спинами висели скатанные спальные мешки на пуху птицы Рух, кормящей птенцов своих, кажуть (брешут?), рубленой еврейской печенкой. Невдалеке жгли старые картонные ящики и, греясь, прыгали через костер.
В толпе слышались слова: «Александр фон Гумбольдт», «Цивилизация», «Шапиро», «проволока». Рассуждали, дуя на замерзшие пальцы, что принимать надо вообще всех желающих, случайные люди сами все осознают и отметутся в процессе («…хучь одна эмигрантская слезинка!..»). Тут же ходил подвыпивший мужик без шапки, в резиновых ботах, с разбитым в кровь малоинтеллигентным лицом, пихался и кричал: «Что, гады, немцев ждете?»
Из будки вышел, наконец, молчаливый чиновник, невооруженный, только тесак висел на поясе, пальцем отсчитал каждого пятого, увел за собой за стену. Мне повезло – сразу попал!
Шагаем за чиновником, тихо гомоня, оглядываемся, дивясь. Ну, тут начинался порядок уже на порядок повыше! Дорожки расчищенные, мощенные щебнем со шлаком, прожектора по периметру, на вышках по углам гансы-пулеметчики. В глубине двора прозрачный жилой купол персонала. Накрыли фрицы своих вилли от снега и ненастья. Аккуратный ряд велосипедов у крыльца. Внутри – тепло и сухо, виднеется дымящаяся кухня на колесах, маленькая кирха и даже крошечные тезисы у нее на дверях можно разглядеть. Из-за дверей вкусно, трогательно пахнет – ванилью, корицей, братьями Гримм – там явно печется штрудель! Кое-кто из нас достал хлеб с луком, принялся на ходу закусывать, вдыхая запахи, бережно подставляя ладонь под крошки, привычно вздыхая – ничего, дай срок, штурмом возьмем унд дрангом.
Достигнув здания Консулята общей группой, далее мы разделились. Для евреев был отдельный, очень удобный вход – надо было обогнуть здание и через кочегарку пройти в маленькую темную сыроватую комнатушку с какими-то вентилями по стенам и множеством изгибающихся над полом труб, на которых сидели в ожидании. Сопровождавшие нас сторожевые овчарки, добродушно помахивая хвостами, остались ждать на улице.
На дверях комнатушки не было никакого «Чур нюр фюр юден», просто по-русски было написано: «Товарищи иудейского вероисповедания». В углу виднелась еще одна дверца, куда запускали по очереди. Там проходило собеседование, проверка документов (оттуда доносилось: «Мы сами установим, кто еврей… Так отец ваш, говорите, говорят, был сириец… Та-ак…») и выдача, если повезет, визы. Надпись уже на этой двери гласила: «Консулят делает свободным», детской рукой было добавлено: «от еврейчиков».
Дошла и до меня очередь, вошел, согнувшись. За дверью оказалась каморка, разделенная перегородкой с окошечком. В окошечке сидела белобрысая девица в кожаной куртке и элегантных круглых очках, этакая Эльза Кох. Я с перепугу громко запричитал: «Шма, герр Исраэль, Адонай элоев, Адонай морлоков…» Девица выпростала откуда-то плетку и погрозила мне в окошечко: «Не задерживайте». Я быстрей подал свое «Прошение о Визе», она пробежала глазами листы. Со мной все было ясно, чистокровно. В графе «Вирулентность (еврейская инвазивность)», где имелась сноска «заполняется работником Консулята», девица, окинув меня цепким опытным взглядом, поставила какую-то закорючку. Остальные мои бумаги она аккуратно рассортировала, что-то соединила скрепками, что-то наколола на гвоздик, часть просто бросила под стол. В мой паспорт она вклеила, предварительно облизав, красивую разноцветную бумажку, блестящий с отливом фантик – Визу! Я принял освященную книжицу двумя руками, задрожав.
– Вы дайте нам расписку, что не хотите ехать в Израиль, – деловито сказала Эльза. – Сядьте там в углу и быстренько напишите. Обругайте его хорошенько, укажите, что грязный он, вонючий, драчливый, ортодоксальный. От себя что-то можете добавить.
Я ввернул на обороте: «К Элизе. Крытый толем, битый молью, бедный пыльный Тель-Авив – серый, сирый и сырой…»
Когда я вышел за ограду Консулята, то увидел, что многие, уже получившие свое, стоя под забором, сморкаясь, хмуро рассматривают свои визы, пытаясь по слогам разобрать, не указано ли там: «Выписать русской свинье вместо визы пинка под зад». Пока я, жадно глотая холодный воздух, тоже разглядывал свою бумажку на свет, прилично одетый господин, выгуливавший поблизости небольшого волкодава, приблизился, плюнул мне в глаза и сказал при этом следующее:
– Бежишь, червяк, сокращаешься? Успел? Но знай – не все из ваших сумеют доползти до границы!..
Я, конечно, извинился и ушел.
По дороге домой заглянул на почту. Уж очень немцы просили, как определюсь, сообщить в Нюрнберг время моего прибытия и вид транспорта. Чтоб, значит, они успели комнату подготовить, прибраться. Ла-адно. Потратился, выдумал депешу, отбил: «Въеду весной осле». Там у них ушлые сидят, сразу поймут, тупоконечные яйцеголовые, с кем имеют дело, уровень интеллекта!
Добравшись до дому, я достал со шкафа свой фанерный чемодан. Он был склеен из крышек от посылочных ящиков, в которых добрые галилеяне присылали мне к специфическим праздникам мацу в шоколаде. Я сдул с чемодана пыльцу и приступил к сборам. Не раз у разных авторов встречал я признания, что исключительно интересно читать список снаряжения, съестных припасов, единственных отрад, прочего барахла – смакуя, следить, чего там отважные герои собирают себе в дальнюю дорогу – в Пилигвинию с Зоорландией, или, скажем, на индейскую территорию. Успокоительное перечисление жратвы и инструментов.
Итак, прежде всего я погрузил в чемодан Книги, офеня, набил почти доверху (очень хорошо, что они небьющиеся!), а оставшееся пространство заполнила всякая мелкая дребедень – пяток зачерствелых носков, кусок жареной баранины, подвязка, жалованная барыней (итог езды в остров любви) – эт Цетера, Итака далее…
Дохлебал тюрю из кастрюльки – напоследок! – уложил в кузов пуза, сидя на верном колченогом табурете и задумчиво глядя в привычную стену перед собой. Скоро, об лед, перемена блюд! Что уж теперь ждет, что там – впереди? Тут-то вон как тихо, уютно возле плиты. Знакомое пятно на клеенке – сам посадил, выросло-то как…
А там – туман, туман вперемешку с мраком. И уже подаст ли кто манто?.. Ну, поживем – увидим, чему быть, того не миновать. В общих чертах, конечно, все известно заранее – Берлиоз поскользнется, а Моби Дик ускользнет, белея, уйдет на дно – мел в ил, это же читается… Да, вот еще что, не забыть бы – русский язык я возьму с собой, похищу. Все равно большинство местных мычаньем изъясняется, перемежаемым блеяньем (Воловьи Лужки испокон веку были ваши, верю), – и не заметят.
Дверь свою я за собой захлопнул, ключ бросил в снег – только рябь по поверхности пробежала. Двор вздрогнул, затих. Фирс с ним! Взял свою поклажу и пошел на вокзал. По дороге в лавке у одного из своих родственников поменял российские белы куны на синюшные ихние рейхсмарки.
Вокзал был опять оцеплен – искали адские машинки. Обученные псы зарывались в глубину, в пласты слежавшегося снега, фыркая, разрывали сугробы лапами – чуяли, служебные собаки. Рослые стрельцы-православцы в новеньких полушубках с иконами-оберегательницами на груди методично бродили по путям. Это были отголоски рельсовой войны с языческими пригородами, где молились Колесу и Влесу, украшали насыпи истуканами Снежбога, ходили в черной коже адских машинистов и носили ошейники из желтого металла.
Прежде чем допустить меня к билетным кассам, чемодан мой вытряхнули на снег и каждую вещь потыкали особым щупом. Потом подвели к двери с надписью «Дежурный по вокзалу», сказали:
– Зайдите, извинитесь за все, покидая.
Я вошел. Хоть вина и коллективная, да ладно… Сидевший за столом человек устало поднял глаза от компостированных бумаг и посмотрел на меня строго и недовольно.
– Можно? – искательно улыбнулся я.
– Выйдите, постучите и зайдите как положено, – холодно сказал сидящий.
Пожав плечами, я опять вышел на заметенное снегом крыльцо и постучал в дверь. Молчание.
– Вы позволите? – громко спросил я.
Тишина. Снег сверху слабо падает. Может, стук должен быть какой-то особенный, условный?
– Разрешите войти? – крикнул я. – И обратиться?
Снова нет ответа. Я заглянул внутрь. Комната была пуста. Я подошел к столу. Бумаг на столе не было, лежал только колпачок от ручки, обгоревшая спичка, а под стеклом – прошлогодний православный календарь, вырезанная из журнала картинка «На погосте» и образок Михаила Архангела. Кроме стола, ничего больше в комнате не было, даже стула. И никаких других дверей или окон. Я снова вышел на крыльцо, постоял немного, вдыхая холодный воздух, еще раз (резко) заглянул в комнату, покашлял: «Эй, есть тут кто-нибудь?» – паутина в углу заколыхалась, я прикрыл дверь и отправился за билетом. В общем-то все было понятно – и слушать не хотят, и видеть не могут, и не простят никогда… Ну и не надо.
В пустом, гулком, выложенном малахитовой плиткой билетном зале все окошечки были заколочены, кроме одного. Я наклонился к нему и с наслаждением небрежно бросил:
– До Нюрнберга, пожалуйста.
– Это какая же зона? – удивилась тетеха-кассирша, откладывая вязанье. Она придвинулась к компьютеру, врубила обмотанный синей изолентой рычаг и принялась нажимать бренчащие клавиши, при этом напряженно всматриваясь в экран. А уж виднелось ли там что-то, на том экране, в принципе было ли включено в розетку?.. С привычным пессимизмом думалось, что экран вообще намалеван на обороте старого холста.
На расписном потолке Жора-Победоносец в развевающемся макинтоше длинным шилом щекотал пузо какому-то гаду – гарпунил на скаку!
Корчащиеся черти по стенам гнали, поднимали на вилы, сыпали махру в тесто, варили в котлах и запекали в золе. Это все меня, чужака, не касалось – другое измерение, иная плоскость веры.
Хорошо вижу – детство – мы с отцом в занесенной сугробами Первой Градской синагоге, отец держит меня за руку, вокруг все, раскачиваясь, молятся о ниспослании снегов на поля.
– Папа, – шепчу я и потихоньку тяну его за талес. – На улице же и так снег.
– Это не наш снег, – сурово отвечает отец.
Хорошо-с, ну а помните, граждане, как я поступал в Университет, на Факультет? Гоем буду – не забуду гнусную морду мордвы-экзаменатора. Как он умело влепил мне «пару». Осторожно зарезал еврея, не забрызгавшись. За что?! Матерь моя Божья, Елизавета Смердящая, я ж твой сын полка Ваня, тьфу… Мишка Юдсолнцев… Безобидный! Я и молоток-то держу, как дядюшка Поджер – сразу себе по пальцу попал, и меня, косорукого, вообще от столба отогнали… Эх, чего стонать на трапе – я уже почти уехал! А для вас умер! Кончились все дела!
Кассирша недовольно пересчитала мои замасленные, потертые ассигнации, бурча что-то о политости людскими слезами, и выбросила мне в окошечко билет:
– Через Егупец на Прагу, а там уже и до Нюрнберга рукой подать. Вагон хороший, теплый. Сено в купе, ковры. 40 человек или 8 иудей. На просторе доедете!
Она высыпала еще какую-то гремящую мелочь:
– Это жетон на одеяло, это вот талон на наволочку – рукописи для набивки с собой надобно иметь, это крестик – спасаться от дорожной нечисти, а также свечечки – над полкой своей прилепите.
Я сгреб все в карман, вышел и, первым делом, крестик с прочими причиндалами – в сугроб, в сугроб… Защитнички! Без вас найдется кому за меня постоять, заступиться, поспособствовать: серебряный магендавид из кальсон, из потайного кармашка – сей же час! – на грудь, в самую курчавость. Сразу же на сердце потеплело, как бы искорки какие-то пошли. Жизненная сила поперла – энтелехия Аристотелева, грецкая. Все, ребята, счастливо оставаться – копайте, копайте до корней, авось отроете пару земляных орехов!
А мне теперь: сутулый хребет – распрямить, плоскостопость – отставить, р-разговорчики о том, как складывать персты при крестном знамении («Инстинкт истину-то подскажет!» – поддакивая с серьезным видом) – прекратить, губы слюнявые отвисшие, рот вечно приоткрытый, нос шмыгающий, вытираемый рукавом, – больше не надо. Пора принимать истинное обличье! Хотя нет, рановато пожалуй, надо еще в поезд сесть да подальше отъехать.
Народ тем временем стали пускать сквозь загражденья на какое-то неожиданное для меня гулянье. Разноцветные потешные огни, с треском взлетая и рассыпаясь, загорались над перронами. Начиналась раздача памятных кружек, платков, пряников, пошли народные забавы – поиски гармонии, гнутие рельс, карабкание, снявши сапоги, по скользким обледенелым столбам с перекладиной. Что за праздник нынче такой? Именины чьи-то праведные? Божья Давка?
Ага, вон транспарант полощется: «День Благодаренья за избавленье», угу, ага… Я вклинился в людское скопление, нещадно пихаясь чемоданом, но скоро завяз, потому что стояли стеной – молчаливо, благостно, сняв шапки, покрещиваясь. Крест на шее и кровь на ногах!.. Да и на руках! Они стояли плечом к плечу, все вместе – угрюмые, облапошенные христопродавцами-арендаторами фермеры из Черносошных Бригад; мастеровые-технократы из «Союза Борьбы за Организацию Освобождения»; неусыпная интеллигенция – подслеповатые пасынки надзирателя Вонючкина; бабы какие-то, лотошницы – московские скво в кокошниках и грязных фартуках поверх тулупов, ребятишки с замерзшими под носом соплями. И появился расчесанный надвое, умащенный деревянным маслом Благочинный, таща за собой на веревке небольшого ведмедя – косолапое животное с древних икон. Ведмедь сел на снег, раскрыл пасть, зевая. Благочинный выдвинулся вперед. До меня, притаившегося за спинами, доносилось:
– …ибо в «Послании ко Евреям» сказано: «Пошли вон!» Возблагодарим же, дружбаны, Вседержателя нашего за очищение земли зимней попранной от некрещи суетливой, расплодившейся…
Вокруг переговаривались:
– Так, может, набьем, глядь? – азартно спрашивали. – На дорожку, глядь? Ведь вот стоит себе нагло, – прирожденный, глядь, русский литератор – с набитым чемоданом, не скрываясь…
– Хитро скроен да юрко сшит! И сам ушел, и сундучок унес. Врежь ему промеж вежд!
– A-а, мараться, пусть катится… Подобру-поздорову. У всех один Бог-то!
«Бог-то один, да размеры разные, – подумал я строго и подергал Его за большой указательный палец. – Скажи, Яхве».
Видя, что никого на радостях драть не будут, народ постепенно разочарованно расходился. Увеселения возобновились – массовое лопание блинов с кутьей, катания на перронных тележках, театрализованное представление на вокзальной площади «Проводы Зямы» (все три головы – Зяма, Изя и Шлема улетали с плеч долой, с родимой льдины в те еще теплые края, – прощевайте, пингвины! – общее ликование, радостные взвизги, сжигание чучелка, вождение хороводов). Люд гулял – еврея провожали!
Дрожит вокзал от пенья, а он ид, иудей, забоялся (а что же вы предлагаете – сидеть и ждать, пока придут резать?) и вот дождался – поезд подают. Грязный измазанный поезд – подползай, ты обязан! «Седьмая платформа, тринадцатый путь!» – рявкнуло в небесах. Эшелон медленно втягивался под стеклянные вокзальные, с витражами, вокзальные перекрытия – у! у! у! Туда спешила толпа с узлами. Возле вагонов Благочинный водил ведмедя, неслось просветленное крюковое пение: «От нас уехал, от нас уехал!..» Бригадир поезда в черном кителе со шпалами в петлицах и серебряными ведмедями с молоточками на погонах подошел под благословение, его окропили снежком.
К паровозу подвезли на дрезине заводной ключ – значит, скоро уже поедем. Пробибикают два долгих задумчивых гудка – ту-у, би-и, ту-у, би-и – и в дорогу! Хочу-у-у, чух-чух!
Эх, сесть бы на свой фанерный чемодан, с тарахтеньем подняться в воздух и мигом улететь отсюда! Поездом-то не враз…
Я побежал, оскальзываясь, спотыкаясь, ища свой, осьмой с хвоста, вагон. Народ с любопытством следил за мной:
– Бежит, бежит-то как, братцы!
– Знамо дело воля. Волю почуял.
– Слобода, значит.
Да-с, господа, все ж таки в русской школе русскую же лит-ру проходят основательно, вгоняют во все ворота!
Перед моим вагоном уже стояли патрульные – лениво плюющий себе на кончик сапога (для блеску) налитой лейтенант и два поддатых бойца в дубленых шкурах с большими металлическими бляхами на груди. На бляхах – поднявшийся на дыбы Ведмедь, «Зверь Веры». Рядом с ними сидел на корточках, покачиваясь, красномордый, хоть сейчас в Разбойный приказ, проводник.
Офицер без особой надежды пнул ногой мой чемоданчик – не загремит ли чего? Мин нет?
– Стоять, блюх-мух. Ваш билет, блюх, паспорт, мух.
– Пожалуйста, билет… паспорт…
– Недоволен, блюх, что ли?
– Доволен, что вы! Все нормально.
– Не было ли каких притеснений?
– Нет.
– Проходи резво, блюх-мух.
Я поблагодарил кивком и, протиснувшись между бойцами: «Простите, э-э, пропустите…» – вступил в тамбур («Двери прикрывай, гад!» – закричал проводник с улицы) и, перешагнув через кучу угля, вошел в натопленный вагон. В купе я оказался один – действительно на просторе. Полка была тоже одна и почему-то наверху, туда вела шаткая лесенка. Я уселся на откидное сиденье возле окна, чемодан сунул под столик, раздвинул шторки и выглянул. Снег летел под редкими вокзальными фонарями, там метались бьющие в бубен, подпрыгивающие длинногривые тени, метя асфальт рясами. Поезд дернулся, заскрежетал и медленно тронулся. Из репродуктора в купе полилось «Прощание славянки»:
Три-и юных пажа покида-али
На-авеки свой берег родной…
Уф-ф… Наконец-то уезжаю я. От всех этих бед и тревог. От вечного несчастья. От ежедневного убожества. От сорока сороков напастей. Как не съели меня в собственном соку, сам поражаюсь – ушел! Эх, жисть-жестянка, а Русь – росянка! Каменный цветок. Толоконный лоб. Снега, снега, снега, а ночь долга, и не растают никогда снега. Так провались они пропадом со своей могучей тягучей писаниной и горючей Центральной Патриархальной Библиотекой им. Повара Смурого!
Тут обледенелый снежок, швырнутый из вокзальной темноты, остервенело влепился в окно купе, размазался брызгами… Хорошо стекло не трухлявое, толстое, выдержало. Доброго пути!
Поезд полз через вечерний город. Окна светятся (стада, значит, уже в хлевах), а на улицах тишь, гладь. Мрак, жуть, йо-хо-хо. Только мигают огоньки световой сигнализации на снегоочистителях. Да доносятся смутно какие-то попутные вопли, так сказать, под непогашенной луной – так сказать, мункрики: «Мы теряем его!..» Мелькнула за окном, уходя навсегда, башня Большой Ледокольни с квадригой игуанодонов на крыше, бывал я там на чердаке, в Малом зале… Крикнул паровоз, дал гудок, и как бы в ответ прощально долетел, завис в снежном мареве монотонный торжествующий рык муэдзинов с московских минаретов.
Прошли по вагону проводники – здоровенные православные люди, все пальцы в выколотых крестах – зажгли свечи, заварили крепкий до черноты чай, предупредили всех:
– Запритесь в купе на засов и никому не открывайте. Будут ночью звать человечьим голосом: «Отопритеся, отворитеся» – никому не верить.
Я заикнулся насчет постели. Проводник принес матрас, бросил на пол:
– Энурезный? Смотри, завтра проверю!
Я затащил матрас на полку, пристроил под голову тулуп, улегся и, прежде чем задернуть шторы и опустить ставню, еще раз выглянул в окно. Как раз миновали заставу. Я оглянулся на исчезающие огни и почувствовал радость. Затерянный во льдах град Глупов, таун, увы, Даун, больше известный как Москва, уплывал взад.
И был вечен, и было утло, день второй.
Ужинал, возлежа на полке, облокотясь на левую руку. Пора привыкать. Рабы не мы!
На ужин – напоследок! – редька с квасом из термоса.
23 апреля, среда
Я проснулся, потому что в купе шуршали и разговаривали. Привскочив на полке, я в ужасе глянул на дверной засов – засов был на месте. Зато люк в полу посреди купе, где, как я думал, хранится уголь и постельное белье, был откинут, оттуда высовывался по пояс давешний проводник. Он был в каске с лампой во лбу. Сломав замочек на моем чемодане, он копался в его содержимом.
– Ну, скоро ты там? – недовольно раздался из подпола голос другого проводника. – Нашел чего?
– Да ничего… книжки одни… божественное…
– Ну и брось, поехали дальше.
Проводник, отпихнув чемодан, сплюнул и погрузился.
Приоткрыв ставню, я увидел, что на дворе уже серое утро. Мелькали чахлые деревца, покрытые ледяной коркой перелески, пустые полустанки, пятна грязного снега, всяческая муть, грусть и Русь. Сегодня вырвусь. О, сладкий день, о, день блаженный. Удалите из Среды себя, истребит их память моя… День памяти же.
Спать я уже не мог и слез вниз. Приложил ухо к люку в полу, послушал. Гул какой-то, постукивание. Возможно, там проходила старая подземная железная дорога, по которой когда-то переправляли на Север черных курей.
В соседних купе тоже не спали. Слева через стенку ехала, видимо, чета с младенцем, оттуда доносились приглушенные бубнящие голоса и детское скуленье – ребенок, вероятно причастный тайнам, плакал и плакал. Справа – явно двое мужиков, там звякало стекло, булькало наливаемое, слышалось: «Ну хватит! Черт с ним, с пиджаком! Зато, чтоб, слышь, благополучно добраться!»
Я повесил на шею полотенце, взял мыльницу и вышел в коридор. Он был пуст. Где-то в дальних купе громко радовались, что хищные Пригороды ночью удачно проскочили – никого не угнали и пробоин мало.
Мимо закрытых купе я прошествовал в конец вагона. Туалет был занят. Я сел на крышку мусорного бака и стал ждать, глядя в окно. За окном проносились сплошные свинарники, свинюшники, свиноградники, свинофермы, свиноводческие комплексы, откормочные цеха, разделочные комбинаты, колбасные фабрики. Паслись вдоль насыпи длинношерстые, с могучими бивнями кабаны – рылись задумчиво, искали нечто под снегом.
Однообразная эта картина подействовала на меня своеобразно – озарило. Постиг! Тотем-то, Руси-то – свинья! Не колокол-без-языка, как чудил скорбный автор «Философических писем», и не горькие луковицы московских церквей по утверждению Воющего Метелью Вога-а-у. А – свинья-с! То-то дух тут особенный…
Слушайте меня, люди добрые, шевеля опаленными ушами. Я буду говорить о свинье. В этом слове такой магический смысл! Я хорошо знаю жисть по книжкам с картинками, перечитав кучу, и смею утверждать: встает, пошатываясь, из прихваченной ледком лужи образ русской хрюшки – грязноватого (загаженность ейной широкой души с узкой прорезью в спине); прожорливого (своих же детушек-сатурнышек, кольчатых!.. И грамоту!); глядящего дворянином (в разбитое корыто); неопалимого (ощетиненного); пьющего, как лошадь барона М. (эх, мех с вином!); временами летающего (боров); ленивого (устойчивый рефлекс к пинку сапогом в бок); тупого (радостное хрюканье при сем пинке); дерзновенного (буйство мысли, никаких шор и буйков – заплывшие мозги); лубочно-кичливого (рождественский поросенок – весь сияющий, в яслях из дуба – вмещает с кашей весь трепет затепленных свечек в субботу, с первой звездой над хлевом); протухше-крестового («крести» воздвиженские – «трефы», что на мертвом языке – «падаль» – Хр. Хр. Спасителя!); православного (давайте, право, назовем это «словоблудием правой руки» – чего вы столько уже лет мастурбируете историю, случившуюся не у вас и не про вас, не ваше всеядное дело… Вырастет из Сына евин? В книге «Шульхан арух», то есть «Накрытый стол» – что-то вроде «Книги о вкусной и кошерной пище» – говорится: «Как внутренности свиней похожи на внутренности людей, так и телосложение православных походит на человеческое») существа, которому нечего терять, кроме своих цепней.
Человек-свинья-гиена со Скотского Острова Оруэллса (ну, гиена – это аглицкая, для экзотики, а свинья наша, родная, и хавронья). Как учили-то: «Русь ерническое рыло зарыла в снега и застыла», «Держи смолоду голову в тепле, а ножки в холодце». Бывает, случается наткнуться на активного вепря, свирепого секача (тут надо успеть задать стрекача, бормоча, что, раздери Адонис, угораздило же родиться в трефном нужнике), гневно чавкающего во всю ивановскую, что их – с-свиномать! – оказывается, пасут, да еще по всемирному плану, сдвинув ермолку на затылок! (А вы что же, хряхи, чушки этакие, себе думали? Мир скроен по еврейским лекалам, и он значительно сложней вашего хутора и корытца, откуда есть пошла русская земля).
Кстати, вот очередное свинство – сколько можно сидеть в сортире, занимать?!
Я встал с мусорного ящика и, мягко напоминая, пошевелил вверх-вниз дверную ручку туалета. Оттуда слышалось: «Потри спинку», невнятное пенье и плеск воды. Кто это там шалит? Нашли термы…
Я снова, более настойчиво, подергал ручку. Дверь приоткрылась, и выглянул полуголый проводник, закутанный в банное полотенце, из-за плеча его высовывалась мокрая голова его собрата.
– Чего надо, варвар? – спросил проводник, надменно выпячивая нижнюю губу.
– Может, давай его? – предложила голова, обшаривая меня взглядом. – Хочешь пассажирского тела, песчатины? Для разнообразия…
– А ну-ка, бука, в попку не больно, – начал выбираться из туалета проводник, сворачиваясь кольцами, блестя мокрой, как бы татуированной кожей.
– Лови его, деревню, дави! Тримай, Толмай! – крикнул второй, но я, сорвавшись с бака, заверещав, кинулся по вагону к своему купе. Двери остальных палат, мимо которых я бежал на ватных ногах, были распахнуты, но все они были мертвенно пусты – ни людей, ни вещей. Во многих окна были выбиты и снегу намело по колено. За мной тяжело скользило, часто топало, догоняло. Едва я успел заскочить в свою клетушку и набросить крючок, как в дверь стали ломиться – заскребли пыхтелками, сопелками, клешнями, застучали многими ногочелюстями:
– Чай будете пить?
– Не буду! – крикнул я дрожащим голосом.
– Не будет он, – объяснил один проводник другому. – Арамейщина же, провинция… Орус, орясина… Ну и поехали дальше.
Я проворно вскарабкался на свою полку, забился под потолок, обхватив двумя руками чемодан. Мыльницу потерял в коридоре, а ведь какой в ней обмылок здоровый оставался, заветный, бережно хранимый – семейная память!
В соседних купе за стенками издавали звуки, слева – шлепали, укачивали, раздраженно объясняли, что пеленки снизу, под горшком; справа все пили во имя сугрева, звали: «Слышь, скорей иди сюда, погляди, вон та, с коромыслом… Слышь! Такой бабе я дал бы себя отодрать на конюшне!» – но я уже знал, уже понял, что там никого нет, манок да морок. Клюм, вакуум.
Спустя время нужда все же выгнала меня в коридор – терпежу же никакого не было! Сначала я, конечно, прислушался – никто вроде в коридоре не ползал. Тогда я решился высунуться из купе. Тишь. Мыльница моя, целехонькая, с камушками на крышке, валяется. Подобрал, сходил облегчился в продуваемом стужей промежутке между вагонами, стоя на железном качающемся дребезжащем листе.
Вернулся к себе, улегся. Глядел сквозь занесенное снегом окошко. Боже, как грустна ваша Россия. Что ни прорубь – везде колдуны с мертвым взором… И названия-то все какие жуткие – Кистеневка, к примеру. В подъезд идешь, как в Лабиринт. А уж в поезд!..
Ехали мы и ехали. Переправлялись через реку – из будки на мосту вышел и печально помахал вслед письмецом Разводящий Раввин. Закусывал холодным пирогом и жареной бараниной. Слышал, как по коридору возили тележку с судками, судя по запаху – с ботвиньей.
Картина за окном постепенно менялась – на голой ледяной равнине с редким катящимся кустарником стали появляться трещины в толще, кое-где уже проглядывала болотистая черная земля, стелились кривые уродливые деревца с белой пятнистой корой – здесь кончался материковый лед, мать его – приближались Рубежи.
Показались селения из двух домов и развалившейся кумирни, друиды вдоль дороги, начались бабки с пустыми ведрами, мальчишки с бреднями ипиявками на куканах. Видел я, как возле переезда стояло небольшое рогатое жвачное, привязавшись к колышку, объедало на ходу катившиеся мимо кустики и смотрело на наш поезд выпуклыми неглупыми глазами.
Из черного кружочка радиоотдушины, чтоб подсластить расставанье, играли мне на самогудах и читали увещевающим голосом:
Сколько ж мы будем терпеть
Всю сивонистскую рать?!
Сколько же робко смотреть
В жидокровавую пасть?!
Кто-то бархатно подхватывал:
С сивонистом – только силой!
Кол осиновый им в бок!
Православье и Россия!
Встаньте, люди! С нами – Бог!
Прямо поэты. Затейники. Кукольники.
Пока слушал лютни, затекла лядвея. Но вот уже потянулись ряды спутанной колючки вдоль дороги, появился обнесенный низким забором длинный бетонный блок таможни, обросший сосульками, свисающими с крыши до сугробов, за ним – склады, пакгаузы для хранения отобранного добра. Станция Красные Могилы – граница Руси с сопредельной Сечью. Поезд замедлял ход. По коридору пробежали, стуча во все двери:
– Заполняйте декларации, сдавайте анализы!