Текст книги "Такая долгая жизнь"
Автор книги: Игорь Бондаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
На этом четверге были Стронг и Мерсье. Потом они рассказывали Тополькову, что там было.
– Лютце держал себя в очень располагающей манере, – говорил Мерсье. – И некоторым нашим понравился не только он сам, но и его откровения.
Обычно выдержанный и молчаливый Стронг на этот раз вмешался в разговор:
– Вот теперь я понял, что ваш социализм и социализм Гитлера несовместимы. Лютце рассказывал о борьбе своей партии в двадцатые годы. «Нашими противниками, – говорил он, – были социал-демократы и коммунисты. Но социал-демократы особых хлопот не доставляли. У них не было даже единства в своих собственных рядах. И не было той непреклонности и железной воли, которой отличались коммунисты. Мы видели, что коммунисты в среде рабочего класса пользуются большим авторитетом, и поэтому приходилось идти на всяческие уловки, чтобы отражать их яростные атаки на нашу партию. Однажды мы узнали, что коммунисты собираются сорвать собрание: во время речи одного из наших лидеров запеть «Интернационал». Какой выход? Ведь не заткнешь же им всем глотки? Тогда мы написали свои слова на гимн коммунистов и роздали функционерам. Как только коммунисты запели гимн, наши тоже запели и старались, конечно, вовсю. Сначала коммунисты смешались, а потом и вовсе смолкли, а национал-социалисты закончили гимн своими словами». Послушав Лютце, я понял, что наци не так просты, как казалось мне раньше, – закончил Стронг.
– Прием, о котором ты рассказал, не нов, – заметил Топольков.
Юрий Васильевич однажды сам слышал подобное. Зная о том, что многие советские песни популярны среди немецких рабочих, нацистские стихоплеты сочиняли к ним свои слова.
Однажды, сидя у себя в кабинете на Клюкштрассе, Топольков услышал знакомую мелодию песни «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».
Юрий Васильевич распахнул окно и был поражен: по улице шагал отряд «гитлерюгенд». Он вслушался и понял, что были сохранены лишь первые слова, остальные присочинены и славили фюрера и будущие подвиги, которые им, молодым гитлеровцам, скоро предстоит свершить.
И Стронг и Мерсье приехали в Германию только в тридцать пятом году, и многое им было, конечно, еще не понятно. Поэтому Юрий Васильевич старался их просвещать. Ему было небезразлично, какую информацию они будут посылать в свои страны.
– А как в Англии реагировали на приход Гитлера к власти? – поинтересовался однажды Топольков.
– Мы не любим Гитлера.
– А что ты сам делал в это время?
– Я?.. – Стронг помедлил. – Я играл в крокет.
«Ничего не скажешь, чисто английский юмор», – подумал Юрий Васильевич.
Мерсье был более воинственно настроен по отношению к немецкому нацизму. В нем текла еврейская кровь, и разгул антисемитизма вызвал в нем ярость.
– Ленин сказал, что ни одна нация, преследующая другую, не может быть свободной…
– О, Юра, не надо политики, – взмолился Мерсье.
– Но разве все, о чем мы говорим, не политика? – возразил Топольков. – Ты, кстати, не заметил, что Гитлер делит евреев на плохих и хороших? Хейнкель, который делает ему самолеты, – хороший еврей. Недавно я прочитал в газете сообщение специальной комиссии по расовому вопросу. Заключение этой комиссии гласит: «Слухи, распространяемые плутократами, что Хейнкель еврей, являются клеветой. Расовая комиссия установила, что Хейнкель стопроцентный немец». А великий ученый Эйнштейн для Гитлера – плохой еврей, потому что он не приемлет фашизм.
– Разве Хейнкель еврей? – удивился Стронг.
– Я Хейнкеля видел много раз вот так, как тебя… – сказал Топольков Стронгу.
* * *
Вскоре Чарльза Стронга отозвали в Англию и послали корреспондентом агентства Рейтер на Ближний Восток.
– Это похоже на ссылку, – сказал Топольков при встрече Мерсье.
– Ты прав. Материалы Стронга против нацизма не понравились Чемберлену. Он, видите ли, не хочет дразнить гусей, не хочет раздражать Гитлера. Миротворец! Да и наш Даладье не лучше, – заключил Мерсье.
Вскоре и Мерсье пришел к Тополькову попрощаться.
– Еду в Америку, – сообщил. – Ты же можешь сказать, что это похоже на ссылку.
– Клетка бывает и золотой, – ответил Юрий Васильевич. – И, признаюсь, мне очень жаль, что ты уезжаешь. Кажется, что общий язык с твоим преемником мы вряд ли найдем.
Так оно и получилось: и француз Жорж Готье, прибывший вместо Эммануэля в Берлин, и Гарри Томсон, новый корреспондент агентства Рейтер, были настроены больше антисоветски, чем антинацистски.
* * *
Стояли жаркие июльские дни тридцать шестого года. Как-то Топольков поехал на выходной в Варнемюнде на побережье. Железная дорога от Ростока до Варнемюнде проходила как раз мимо «Мариене», который Топольков хорошо знал по тем временам, когда они с Пантелеем Афанасьевичем Путивцевым работали там несколько месяцев.
Теперь «Мариене» было не узнать. Его новые крупные цехи раскинулись вдоль залива Варнов на несколько километров. Перед сборочным цехом большая площадь была выложена бетонными плитами, и на ней стояли, двигались при помощи тягачей новенькие двухмоторные бомбардировщики «Хейнкель-111». Тут же опробовали моторы. Стоял невообразимый гул от тысячесильных двигателей. Недостроенное когда-то поле аэродрома тоже было сплошь уложено бетонными плитами. К нему вела широкая бетонная полоса, по которой тягачи тащили новенькие бомбардировщики.
«Да, – подумал Топольков. – Дело идет к войне. Теперь не придется бедному Эрнсту[16]16
Хейнкеля звали Эрнст.
[Закрыть] искать покупателей на свой товар».
Настроение испортилось. Без всякого удовольствия Топольков выкупался. Полежал немного на песке и отправился в обратный путь. Солнце было теплым и ласковым, но ничто не радовало.
Несколько дней он ходил под гнетущим впечатлением увиденного на «Мариене».
Как-то в его комнату постучалась Эрика. Ей хотелось показать Юрию Васильевичу обновку – демисезонное пальто. Оно было к лицу девушке. Вместо того чтобы сказать ей какой-нибудь комплимент, Топольков заметил:
– Вы хорошо зарабатываете на пушках…
Эрика была удивлена: Топольков всегда был так приветлив с ней!
– Да, я хорошо зарабатываю, – с некоторой даже злостью ответила она. – А вам это не нравится?
– Мне нравится, Эрика, что вы хорошо зарабатываете, и это пальто вам идет, но… мне бы очень хотелось, Эрика, чтобы утром вы говорили мне по-прежнему «Гутен морген», а не «Хайль Гитлер».
Эрика повернулась и ушла.
«Я все-таки не воспитан. А дипломат должен быть воспитанным, черт возьми!..»
В понедельник вечером Юрий Васильевич сидел у себя в гостиной на Клюкштрассе.
Эта улица всегда отличалась тишиной: общественный транспорт здесь не ходил и людей было мало. И вдруг Топольков услышал лязг гусениц. По мостовой шли танки. Удушливый запах гари влетел в раскрытое окно.
После танков пошла пехота. Это были не эсэсовцы, это был вермахт, и пели они не «Хорста Весселя»[17]17
Нацистский гимн.
[Закрыть], а шуточную солдатскую песню:
Девчонок наших
Давайте спросим:
Неужто летом
Штанишки носят?
Но топот их подкованных сапог, бряцание оружием, отблеск света на вороненой стали были совсем не шуточными.
ГЛАВА ВОСЬМАЯБереговая линия в этом месте была изломана, вдавалась в сушу, образуя небольшой залив. Если стать лицом к морю, справа возвышался глинистый косогор, засыпанный до прибрежной кромки шлаком. По верху косогора проходила железнодорожная ветка, куда маневровый паровоз-«кукушка» подавал вагоны с отходами металлургического производства. С левой стороны залив от моря отгораживал размытый волнами песчано-ракушечный мыс.
Почему это место называлось Калужинском – никто толком сказать не мог. Одни говорили, что это название древнее, тюркское, но искаженное, обрусевшее; другие считали, что Калужинск произошел от слова «лук» – береговая линия здесь действительно по форме напоминала натянутый лук; третьи доказывали: не от слова «лук», а от слова «луг». Место это было пойменным, луговым, и сторонники этого названия имели свои доводы.
Большая часть Калужинска осенью во время затяжных обильных дождей заливалась. Жаркими летними днями вода высыхала, но густая, сочная трава стояла до глубокой осени, до холодов, и, только прихваченная первыми морозцами, жухла, блекла, листики ее сворачивались, будто обожженные огнем.
В северной части луговины, вдоль дороги, идущей на Ростов, земля холмилась, была посуше, пригодна для огородов. Рослая, налитая подпочвенной влагой, кукуруза стояла на пригорке плотной стеной. Над подсолнухами с крепкими бодыльями, увенчанными темно-серыми шапками с желтыми ободками, всегда кружили воробьи, осенью вились перелетные птицы – дубоносы, щеглы, чижики.
Были в Калужинске и места топкие, болотистые, где перестоявший, хрупкий камыш соседствовал с камышом молодым, зеленым, гибким. В этих местах водились ужи, гадюки и лягушки. Теплыми летними вечерами лягушачьи концерты хорошо были слышны на даче металлургического завода.
Калужинск был любимым местом для ребят в поселках около завода – Касперовке, Скарамантовке, Стахановском городке.
Митька Дудка и его двоюродные братья Коля Бандуристов и Вовка Путивцев во время летних каникул почти каждый день ходили в Калужинск. Брали по краюхе житного хлеба, жерделы, шелковицу и приходили на целый день: гоняли тряпичный мяч по зеленому полю, валялись, черные от солнца, на желтом рассыпчатом песке, играли в латки, ныряя и догоняя друг дружку в воде.
Вода была ласковая, теплая, пресная. Такая пресная и чистая, что, когда хотелось пить, брали бутылку, ныряли поглубже, где вода прохладнее, вытаскивали и пили.
Ветры, случавшиеся летом, тоже были незлыми, бодрящими. Они только перегоняли воду с места на место, то к гирлам Дона, наполняя многочисленные протоки, рукава и ерики, поднимая уровень воды до пышных камышиных султанов, то в обратную сторону – в море. Тогда обнажались длинные песчаные косы, по утрамбованному грунту шлепали сотни ребячьих ног – шли собирать урожай раков, не успевших уйти с водой, а в ямах находили разную рыбу.
Осенью в выходные дни Митька, Коля и Вовка в Калужинске ловили перелетных птиц: сплели сетку с мелкой ячеей, привязали к краям обструганные палки, от палок наискосок к вбитому в землю колышку шла короткая веревка, конец другой, длинной, был в руках у ловца, спрятавшегося в густой траве. Под сетку для приманки ставили клетку с щеглом, дубоносом или чижиком, втыкали тут же на коротких ножках подсолнухи и ждали…
В удачные дни ловили по пять-семь, а то и десять птиц. Самых веселых, голосистых оставляли у себя и держали до весны, а весной выпускали. Других же продавали по двадцать – тридцать копеек за штуку, а на эти деньги покупали мороженое в вафлях и ходили вместе в кино по нескольку раз на любимые фильмы: «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Федька».
Но у каждого были и свои увлечения. Коля после окончания школы, через год, собирался поступать в артиллерийское училище и налегал на математику. Была у него и рыбацкая жилка от отца. На рыбалку часто напрашивался и Вовка. Старая лодчонка «Ада» уже отжила свой век. Захар Иванович Бандуристов купил новую лодку, с мощным мотором, быстроходную. Можно было ходить на ней и под парусом.
Ориентируясь по трубам металлургического завода (Коля учил Вовку определять угол и расстояние до труб), выходили к местам, где на дне лежали каменные россыпи. Еще когда в начале века иностранные суда стояли здесь на рейде, то балласт – камни – сбрасывали в море. Так и образовались эти каменные россыпи, возле них и водились крупные черные бычки.
Иногда с Колей и Вовкой ходил в море и Митька.
Как-то он предложил:
– Айда в Бессергеновку… Там виноград есть. Сладкий, как сахар.
– А ты откуда знаешь? – спросил Коля.
– Значит, знаю, – многозначительно ответил Митька.
В Приазовье в довоенные годы виноград был редкостью. Только расторопный бессергеновский председатель колхоза разбил у моря небольшой виноградник.
Шли к Бессергеновке по всем правилам военной науки: сначала на моторе, а потом под парусом, чтоб неслышно подойти к берегу.
«Ада» легко скользила по воде. Парус давал тень. Такая тишина, такое умиротворение было разлито вокруг, что казалось, во всем мире ничего больше не существует, кроме блеклого ласкового солнца, теплой зеленоватой воды за кормой да глинистых горбатых берегов на горизонте, плавающих в зыбком, дрожащем мареве.
До берега оставалось метров пятьдесят, когда «Ада» чиркнула днищем о песок.
Вовка, конечно, запросился, чтобы взяли его с собой, но Митька приказал ему стеречь лодку.
Коля и Митька, закатав повыше штаны, вброд достигли берега. По косогору, цепляясь за траву, поднялись наверх, к колодцу, который находился чуть левее виноградника. Огляделись… Поползли…
Обливаясь потом в безветрии – ветерок веял повыше, а здесь, у раскаленной солнцем земли, ни дуновения, – добрались наконец до виноградника. Сняли майки. Завязали с одного конца. Получилось что-то вроде небольших мешков. Набили их кистями зеленоватого винограда – и скорее в обратный путь, к колодцу. А оттуда уже, скользя на пятках, а иногда и на ягодицах, скатились на берег – и бегом к лодке. Запустили мотор – и ходу.
Когда отошли от берега, видно услышав мотор, на косогоре появился сторож. Стал размахивать руками и выстрелил в воздух, но они уже были далеко.
Митька, ополоснув кисть в воде, протянул Вовке:
– На, ешь!
Вовка с живостью схватил, попробовал и скривился:
– Москва видна!..
– Что ты понимаешь?!
Митька тоже, обмыв кисть, стал есть. От кислоты скулы сводило, но он старался не подавать виду.
Потом все-таки он раздал оставшийся виноград пацанам на Амвросиевской. Те тоже кривились, но ели.
Митька любил в Калужинске устраивать спортивные состязания. Не было такого вида спорта, в котором бы Митька не «петрил», как он сам выражался.
В Калужинске ребята сделали яму с песком для прыжков в длину. Воткнули у края ямы две палки, приспособили к ним перекладину – и прыгай, пожалуйста, в высоту. Волейбольную площадку тоже разбили сами: врыли два столба, а вместо сетки натянули веревку.
В волейбол Митька играл как бог. Ребята так и говорили: играет как бог! Он хорошо видел поле, удар у него был сильный и точный. При своем росте, метр восемьдесят восемь, и невероятной прыгучести он действительно играл виртуозно.
Чтобы придать азарт игре, он нередко брал с собой на площадку только Вовку. А против них – целая команда, шесть человек.
Конечно, прежде чем брать Вовку, он тренировал его, натаскивал, учил, как выбрасывать мяч для удара.
Тренером он был беспощадным, жестким. Сколько обидных слов слышал от него Вовка, сколько раз плакал. Доходило до того, что Вовка иногда кидался с кулачками на старшего брата. Выбросит Вовка неудачно или не сумеет в падении взять мяч – Митька и начинает:
– Сосиска ты! Дамочка! Понял? – А на лице такое презрительное выражение, будто перед ним не человек, не брат его, а пустое место.
Но так было только на тренировках. Во время игры Митька никогда не обижал младшего брата. А тот уж старался, конечно, вовсю. И когда хорошо получалось, после игры Митька подойдет, обнимет Вовку за плечи, скажет только: «Пошли купаться…» Или: «Хочешь мороженого в вафлях?» И не было тогда человека счастливее Вовки.
Иногда они ходили в городской парк. Здесь была настоящая волейбольная площадка. Летом в парке собирались студенты, приехавшие домой на каникулы. Команды играли на высадку. Митька сначала брал свисток и судил, присматривался. Потом подходила его очередь набирать команду. Он подталкивал к площадке Вовку и выходил следом. Естественно, противники обижались:
– Ты что, смеешься над нами?
– Ну вам же легче будет, – лениво говорил Митька и расслабленной походкой шел на четвертый номер.
В первые удары он не вкладывался. И счет становился в пользу противника. Болельщики, конечно, были на стороне Митькиной команды: ведь двое против шестерых. Но вот Митькины удары становились все сильнее и точнее. Он метался по полю, как борзая, чтобы в любом углу площадки принять первый мяч, послать его Вовке, и, когда тот выбрасывал над сеткой, быстро выдвигался на первую линию и бил! Он выпрыгивал над сеткой чуть ли не до пояса и легко обходил двойной блок. Вовка, весь потный от усердия и нагрузки, не раз слышал, как болельщики говорили:
– Это не человек, а стальная пружина…
– Как кошка!..
– У этого парня большое спортивное будущее…
– Да, дает малый…
И хотя Вовке было чуть-чуть, самую малость, обидно, что его усердие, его самого никто не замечает, в эти минуты он был безмерно горд братом.
Бывало, конечно, что противники подбирались сильные, разрядники, и, как ни выкладывался Митька, как ни метался по площадке, как ни пытался вытаскивать в падении безнадежные мячи, они все же проигрывали.
Победы и поражения, казалось, Митьку оставляли равнодушным. Как только кончалась игра, вся его энергия, все чувства прятались, уходили куда-то вглубь, внутрь. Вовка вытирал ему полотенцем мокрую спину с налипшим на ней песком. Потом Митька спокойно, с ленцой одевался – натягивал парусиновые брюки, выцветшую сиреневую футболку. Кепочку напяливал чуть набок, по-блатному. Из-под кепочки вился белый чубчик. Брал потертый спортивный чемоданчик и ленивой походкой шел к выходу. Иногда чемоданчик он доверял нести Вовке.
Как-то в парке после игры к ним подошел мужчина в спортивном костюме:
– Ты из какого общества, парень?
– Из «Металлурга».
– Как тебя зовут?
– Дмитрий.
– Приходи в четверг на «Динамо». Часов в шесть… Сможешь?
– Смогу.
На стадионе «Динамо» тренировалась сборная города. Митьку включили в нее. Теперь тренировки были четыре раза в неделю. На игры приходилось выезжать в другие города. Митька и раньше не очень хорошо учился, а тут пошли сплошные тройки.
– Совсем парень от рук отбился, – жаловалась Нюра соседкам.
Отец, приходя с работы, тоже время от времени холодно спрашивал:
– Долго ты будешь прыгать, как стрекозел?! За ум пора браться!..
Иван Григорьевич носил форму железнодорожника. Форма придавала всему его виду строгость. Выпив перед обедом рюмку водки, Иван Григорьевич оттаивал, говорил уже другим тоном:
– И что из тебя выйдет, Махачкала?..
После окончания школы Митька подал документы в Ленинградский физкультурный институт имени Лесгафта. Поехал «в Питер». Там на него только посмотрели и сказали:
– Лишь бы вы двойку на экзамене не получили… А так считайте, что вы уже приняты…
Но в конце августа из военкомата пришла повестка. Физкультурный институт не освобождал от службы в армии. И Митька гулял последние дни дома.
* * *
Первого сентября Коля, Вовка, другие ребята с Амвросиевской пошли в школу. Митька сидел дома и ждал вызова из военкомата.
От нечего делать зачастил в Калужинск, ловил птиц. Но и это занятие не принесло прежней радости: нет рядом Коли, нет Вовки.
А осень выдалась отменной, теплой. Однажды, лежа на солнышке, на мягкой еще траве, пригревшись, Митька заснул.
– Эй, Аника-воин!.. А ну просыпайся!
Митька открыл глаза и увидел сначала белесое осеннее небо, а потом уже женщину, Фирку, их соседку.
– Разметался, как красна девица на полатях. – Фирка улыбнулась, показывая свой золотой зуб. – Добрые люди роблять, а ты?..
В словах Фирки не было укоризны. Она стянула с головы платок и стала вытирать им потное лицо.
Митька, все еще лежа, все еще не совсем проснувшись, скользнул невольно взглядом по ее крепким ногам и, смутившись, приподнялся.
– А я смотрю – лежит… Думаю, чи живой, чи нет? – не умолкала Фирка, чему-то радуясь.
Митька вскочил на ноги:
– А ты что здесь делаешь?
– А вон… – Фирка показала рукой.
В стороне стояла тачка, уже наполовину наполненная душистой скошенной травой.
– Помог бы?..
– А я не умею.
– Чего уметь-то? Лишь бы силушка была… Вот смотри! Берешь вот так и – раз-раз-раз…
Коса, казалось, сама ходила у Фирки.
Митька взял косу.
– Да не так же, не так… Мужик называется!
Фирка ласково тронула Митьку за руку, коснулась его плечом… На Амвросиевской нередко Митька и Фирка встречались у колонки с ведрами в руках. Митька и не подозревал, что Фирка только заметит, что он начинает поливать огород, хватает ведро – и на улицу.
– Здорово, сосед!.. – первой здоровалась она.
Когда Митькино ведро наполнялось, Фирка подставляла свое, тут их руки и касались… Эти прикосновения волновали Митьку.
Митька стал косить. Плохо, хорошо ли, но косил.
– Отдохни, – сказала Фирка и платком вытерла ему лоб и шею. – Еще чуток – и кончим.
Присели перед дорогой. Фирка чуть наклонилась к Митьке. Вырез на ее кофте был глубокий.
– Умаялся? – сочувственно спросила она.
– Немного, – тихо ответил Митька, не имея сил отвести взгляд от влажной ложбинки между белыми, незагорелыми грудями.
– Ну, поехали. – Фирка вскочила.
Митька впрягся в тачку и легко покатил.
Но перед Амвросиевской Фирка остановила его:
– Давай я сама. А ты бери клетку и иди своей дорогой, а то знаешь, какие злые бабьи языки!
Митька вылез из оглобель, на секунду Фирка прижалась к нему, прошептала, будто кто-то мог подслушать ее на пустынной дороге:
– Я сплю на сеновале, если хочешь, приходи, когда все заснут…
* * *
Фирку, семнадцати лет от роду, взял в жены Петро Шелест, известный на всю Касперовку сапожник. Сапожничал еще тогда и его отец – Данила. Но в последние годы отец стал плох глазами, и всем делом заворачивал Петро. Нажил он дом каменный с верандой. Во дворе разбил сад, построил сарай. А в сарае – корова. Под верандой – куры, поросенок… Все это хозяйство лежало на Фирке.
Петро не баловал Фирку нежностями, но когда она, собирая яблоки, упала с дерева и выбила себе передний зуб, не поскупился, и с тех пор прозвали ее на Касперовке: Фирка Золотой Зуб.
Петро был человек непьющий, здоровый, но вдруг ни с того ни с сего расхворался и помер. Мать покойного, не любившая невестку, нашептывала соседкам:
– Это она его свела в могилу… Притравила…
Эти слухи дошли до Фирки.
– Зачем мне травить-то его было?.. Спирка вон растет… Сын. А мне легко теперь одной? Совсем вы из ума выжили, – сказала она свекрови.
– Но-но! – закричал на нее свекор.
– А вы, батя, идите знаете куда? – Фирка хлопнула дверью.
Год, полагающийся срок, Фирка вытерпела. А потом стала присматривать себе мужика. Была она женщиной видной: чернобровой, черноглазой и веселой. Мужчины поглядывали на нее. На базаре, когда она торговала фруктами и молоком, часто приставали, норовили ущипнуть за мягкое – баловство одно.
Попробовала было она отбить мужика у хроменькой Лизаветы. Та дозналась и, хоть не по правилам это, вымазала Шелестам ворота дегтем.
Свекор, увидев утром ворота, взял широкий ремень, о который в свое время точил сапожный нож, и – в сарай, где Фирка доила корову:
– Что же это, курва, позоришь нас?!
Фирка схватила вилы – и со злобой:
– Не подходи, старый хрыч! Сам гнилой и детей гнилых наробыв!.. А мне что ж теперь, закапывать себя, что ли?!
«Пырнеть! Ей-богу, пырнеть, скаженная!.. Но я тебя подстерегу и все равно выпорю», – решил про себя свекор.
После того случая, когда хроменькая Лизавета ославила Фирку, бабы на Амвросиевской стали приглядывать за своими мужьями. Не дай бог, который из них заговорит с Фиркой ласково; дома ждала его такая взбучка, что в другой раз ласковые слова застревали в горле.
Хоть бы один был на улице подходящий да неженатый. А молодые? Что с них толку – зелень одна. Вот разве что Митька-сосед? За последний год он так вытянулся, возмужал: мужчина – и только.
* * *
Весь оставшийся день Митька думал о Фирке. Вечером перед сном он сказал матери:
– Душно что-то в хате, – и стал собирать постель.
– Смотри какой горячий, – удивилась Нюра. – Не простудился бы…
– Не простужусь.
– Возьми хоть теплое одеяло.
Митька все лето спал на железной кровати под жерделой во дворе. Любил смотреть на звезды, но в тот вечер ему было не до звезд. Он лежал, укрывшись теплым одеялом – вечера действительно стали свежими, – и прислушивался к звукам затихающей к ночи улицы. Митька лежал так тихо, как только мог, затаив дыхание. И от волнения, и оттого, что затаил дыхание, сердце его громко стучало.
В свои восемнадцать лет он только один раз целовался с девушкой, с Верой. Было это в прошлом году, когда мать и тетя Ксеня взяли его в Солодовку. Они остановились у дядьки Демки. Через двор жила Вера. По-соседски она часто помогала ему по хозяйству, так как он два года назад овдовел. На этот раз дядька Демка сам попросил ее.
Знакомство с Митькой у нее началось со смешков: увидела утром – Митька стойку на руках делает – и как прыснет.
– Ты чего? – удивился Митька.
– Ты как клоун, – сказала Верка. – Когда батя меня в город возили, клоун вот так в цирке на голове стоял…
– Клоун? – в сердцах уже сказал Митька и добавил: – Деревня!
Но Верка не обиделась. Они быстро подружились. Ходили в Красный яр за цветами, на речку – посидеть. Митька купался, а Вера сидела на берегу. Сколько ни уговаривал ее окунуться – «Не! Не!» – почему-то краснея, отвечала Вера.
Девчата из Солодовки купались отдельно от ребят, потому что купались в нижних сорочках, а иногда и голышом – если поблизости никого не было.
Уже перед самым отъездом Митька и Вера спустились в погреб, чтобы набрать картошки в мешок. В погребе было прохладно, чисто. Чуть припахивало сыростью. Солнечный свет почти не проникал сюда. Со света ничего не видно.
– Погоди, пусть глаза чудок привыкнуть к темноте, – сказала Вера.
– А ты где?
Митька протянул руку и коснулся Вериного плеча, чуть провел и отдернул руку, как бы обжегся. Так стояли в темноте, слыша учащенное дыхание друг друга, пока Митька не сделал шаг и не обнял Веру…
Потом он написал ей три письма, а она не ответила.
* * *
Амвросиевская постепенно затихала. Прошла ночная смена. Побрехали еще собаки на редких прохожих. Погас свет у тети Ариши – соседки справа. В Фиркином доме давно света не было: там ложились с курами вместе. Долго сидела какая-то парочка на крыльце у Харымарыхи. Девица время от времени повизгивала. Потом и ее слышно не стало. Беззвучно звезды струили свет, и только сверчок нарушал наступившую тишину.
Противоречивые чувства владели Митькой. Желание боролось со стыдом и робостью.
Митька тихо поднялся, надел штаны и футболку. Мягко ступая, подошел к калитке и бесшумно открыл ее. Оглядел пустынную улицу. Подошел к Фиркиной калитке, нажал щеколду.
«Рыыпп!» Это прозвучало в ночи так громко, как выстрел, казалось, всех разбудит. Но было по-прежнему тихо. Митька не стал больше трогать предательскую щеколду. Он вернулся к себе во двор. Подошел к забору. Забор был прочным, капитальным. Митька легко, как на турнике, подтянулся на руках, перекинул одну ногу, вторую и бесшумно спрыгнул.
Он чуть пригнулся и пошел в тени высоких кустов смородины, а затем юркнул в сарай, в раскрытую дверь. И сразу на своем лице почувствовал ласковые Фиркины руки и теплое дыхание, чистое, как парное молоко.
– А я уже думала, не придешь… Проклятая щеколда, завтра я ее смажу, – пообещала Фирка.
…Когда стало развидняться, Митька ушел таким же манером, через забор. Поспал еще три часа. Встал свежим, бодрым, но на душе было скверно. А ночью все казалось сладостным, и было ощущение мужской гордости, благодарная Фирка целовала его, шепча:
– Любый мий…
Митька решил пойти в бухту выкупаться. В бухте было непривычно пусто: два рыбака-любителя с удочками да стайка незнакомых пацанов.
Вода уже посвежела. Но потом было приятно выбраться на берег и подставить свое молодое тело ласковому сентябрьскому солнцу.
Пришел он домой к обеду, съел две тарелки борща, кусок мяса, выпил три чашки компоту. Погладил живот, похлопал по нему, как по барабану.
Мать заметила этот жест:
– Ешь, ешь, сынок! Отъедайся на домашних харчах, – отвернулась и незаметно кончиком платка смахнула слезу, поползшую по щеке.
* * *
Последние дни летели быстро. А вот уже и повестка с точной датой: явиться в военкомат согласно закону о воинской обязанности 25 сентября сего года…
На проводы пришли тетя Мара и дядя Захар, тетя Ксеня, дед Тихон и баба Ивга (ей стало полегче), Коля с Вовкой, ну и были, конечно, самые близкие – отец, мать, сестра Валя.
Стол накрывали во дворе.
Нюра, хозяйка, пригласила всех к столу:
– Ну, сидайте уже… Ариша, зови Андрея и идите к нам, не чужие, чай… – увидев соседку, сказала она.
Когда все собрались, Иван Дудка, как отец, поднял первую рюмку:
– Ну, сыну!.. Пусть твоя служба будет легкой… Не так чтоб совсем легкой, – поправился он, – но чтоб все с умом… – Иван замялся. Речей он произносить не привык и потому быстро закруглился: – Так выпьем же, дорогие родичи и гости, за сына мого, Митьку!..
После второй рюмки разговор за столом пошел всякий. Иван был еще мало выпивши, держался строго, как и подобает отцу.
– Мы, Митька, с Захаром, можно сказать, революцию делали…
– И де ж это вы делали? – не выдержала баба Ивга. – Побигалы з винтовками на Петрушиной, тай и прибигли домой, когда уже белых не було.
– А вы, Евгения Федоровна, – с достоинством сказал Захар (он очень гордился своим революционным прошлым), – того, шо не знаете, не трожьте!..
– Та я шо, Захарушка, то я так…
Позвали Фирку. Ведь она тоже была соседкой. Фирка сразу выпила, не морщась, штрафную водки, но сидела тихо на краешке стула, исподлобья бросая взгляды на Митьку.
Митька вскоре исчез, а с ним Коля и Вовка. Через какое-то время все они явились: в руках у Митьки – мандолина, у Коли и у Вовки – балалайки. Вынесли три стула, повесили простыню на веревку, на которой обычно сушилось белье, словом, сделали «сцену».
– Дорогие гости! Наш оркестр даст вам сейчас небольшой концерт из популярных народных песен…
– Грайте! Грайте! – первыми закричали женщины. – Свиту только мало. Иван, та вынеси ж лампочку! – попросила мужа Нюра.
Иван вынес лампочку на длинном проводе (ее всегда выносили из сарая, когда ужинали во дворе). Теперь «зал» был готов.
Митька склонил ухо к мандолине, провел медиатором по струнам, объявил:
– Песня без названия о храбром летчике и самозабвенной любви.
И запел:
Они любили друг друга крепко,
Хотя и были еще детьми.
И часто, часто они шептали,
Что не забудем друг друга мы…
У летчика, как выяснилось из песни, однажды отказал мотор, и песня кончалась печально:
Так, значит, амба, так, значит, крышка:
Любви моей последний час!
Любил так крепко еще мальчишкой,
Еще сильней люблю сейчас…
Эти простые слова растрогали женщин.
– И что ж такая грустная песня? – сказала, вдруг осмелев, Фирка. – А повеселее ничего нету?
– Есть, – ответил Митька. – Начинай, ребята.
Дочь капитана Джанней,
Вся извиваясь, как змей…
Митька при этом попытался своей тощей и длинной фигурой изобразить это извивание.
С матросом парнем-борцом
Танцует танго цветов.
И говорит он Джанней:
«Ты будешь милой моей,
Ходить ты будешь в шелках,
Купаться будешь в духах…»
Постепенно веселье затухало, как костер. Дело шло к утру. Исчезали звезды на начавшем уже бледнеть небе.
Иван подошел к сыну. Потянулся к нему руками, чтобы взять за плечи, встряхнуть любовно, по-отцовски (Митька был на голову выше отца).