Текст книги "Последние хозяева кремля. «За кремлевскими кулисами»"
Автор книги: Гарри Табачник
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 55 страниц)
Хотя конференция сама по себе была признанием того, что осуществить утопию невозможно, что страна в тупике, название которого ленинский вариант будущего, вывести ее из этого тупика предполагалось с помощью все того же ленинизма ! Начав свою революцию сверху, призвав вновь обратиться к ленинским принципам, несмотря на то, что именно эти принципы послужили основой развития сталинизма, им осуждаемого, Горбачев питался в одно и то же время и уничтожить плоды революции 1917 года, и возвратиться к ее истокам.
Если побывавший в Советском Союзе накануне сталинского „великого перелома” француз А. Фабр-Люс почувствовал себя, „как герой Эйнштейна, вернувшийся на родную планету поседевшим после десятиминутного путешествия” и все же не уверенным, побывал ли он в „будущем или невозможном”, то теперь уже никаких сомнений быть не могло. В октябре 1917-го началось не будущее, а невозможное – утопия. Генсек этого не признавал, но „невозможная утопия” все время напоминала о себе, и именно с ней ему постоянно приходилось иметь дело.
Назвав продовольственную проблему „самой болевой точкой в жизни общества”, он объяснил ее нежеланием работать по-новому. В связи с этим 3. Бжезинский заметил, что „Горбачев хочет, чтобы советские люди работали, как немцы, но они не немцы”. Генсек забыл сказать о том, что нежелание работать – это продукт советского образа жизни, убившего в людях ростки трудовой этики, которые начали возникать в дореволюционной России в последние полвека перед октябрьской катастрофой, когда осуществлялись действительно „великие экономические преобразования”* Он не сказал и о том, что созданное большевиками так называемое пролетарское государство эксплуатирует пролетариат как никакое капиталистическое, что оно тратит на оплату этого самого пролетариата всего 37 процентов своего валового продукта, или примерно половину того, что выделяется на эти цели на Западе. Постоянно провозглашая, что его главная забота – пролетариат, социалистическое государство своим отношением к нему демонстрировало глубочайшее неуважение к труду.
Умолчав Об этом, генсек опять давал обещания, которые слышали не раз, – за оставшиеся до начала нового века 12 лет сделать то, что не сумели осуществить все его предшественники вместе взятые, – обеспечить каждую советскую семью „отдельной квартирой или индивидуальным домом”.
Несмотря на недавние уверения о новом повороте в американосоветских отношениях, он вновь пытался убедить советских граждан в агрессивности „западного военного блока во главе с США”.
– Военная угроза стала для нас постоянной величиной, – говорил провозвестник „нового мышления”, призывавший к устранению „белых” пятен истории, но в словах которого слышалось эхо речей всех его предшественников. – Не снята она и до сих пор, – утверждал он летом 1988 года, хотя уже три с лишним года тому назад в разговоре с писателями признался, что „наш противник нас разгадал и на нас не нападет”.
Подтвердив, что все предыдущие данные о советском военном бюджете были ложными, провозвестник „нового мышления” Горбачев продолжал вести игру по все тем же старым ленинским правилам. Как в 1946 г., когда огромная доля ресурсов разоренной послевоенной страны была брошена на развитие военной промышленности, так и во времена „нового мышления”, невзирая на катастрофическое состояние экономики, одной из причин которого была и начатая Сталиным гонка вооружений, огромные ресурсы продолжали тратиться на войну. И дело было не только в этом. Цифры бюджета лучше всяких слов доказывали, что взгляды советского руководства на мир остались неизменными. За фасадом речей об „общности интересов”, вызвавших у многих американских политических деятелей убеждение, что „Горбачев разделяет наши надежды и чаяния”, возникал все тот же жесткий оскал классовой непримиримости, „железные зубы” генсека, так понравившиеся Громыко. Улыбки и разговоры об общности интересов были вынужденно вызваны жизнью, никак не укладывавшейся в прокрустово ложе законов „бессмертного учения марксизма-ленинизма”. Но у его последователей вынужденное признание в отсталости отнюдь не уменьшило классовой ненависти к „разлагающимся и загнивающим империалистам”, которых столько лет обещали „обогнать и перегнать”, столько лет ненавидели и призывали ненавидеть и к которым теперь должны были обращаться за помощью.
„Горбачев изменился, но эти изменения идут от разума, а не от души”, – замечает Никсон. Ни решимости, ни желания добиться своей окончательной цели у коммунистов не убавилось. Другое дело, что теперь у них для этого не хватало сил. Но как верные ленинцы, они знали, что, когда того требуют обстоятельства, надо сделать два шага назад, чтобы потом сделать шаг вперед. Не случайно, что большим успехом у советского руководства пользовалась пьеса М. Шатрова, в которой как раз и идет речь о ленинском отступлении при подписании Брестского мира, названного им „похабным”, вынужденным, но на который он пошел с тем, чтобы, поступившись малым, спасти главное – свою власть, которая и перешла по наследству к тем, кто ныне, в свою очередь, пытался спасти ленинское наследие.
Частью этого наследия, которое каждый преемник первого вождя пополнял по мере своих сил, стал и стратегический паритет с США. Не объяснив, почему Советскому Союзу надо было его обязательно добиваться, проповедник „нового мышления”, приняв как должное это вполне устраивавшее его достижение застойного брежневского времени, мимоходом заметил, что „гонка вооружений не могла не сказаться на социально-экономическом развитии страны”, которое ранее уже было им охарактеризовано как катастрофическое.
После этого советским гражданам самим предоставлялось искать ответа на вопрос: „Если в гонку вооружений были втянуты обе стороны, почему только одна оказалась на краю катастрофы? Почему только советская систем^ вынуждена была признать, что пушечный паритет лишил ее не только масла, но и хлеба?”
Заверив советских коммунистов в том, что, обратившись к Ленину, нынешнее советское руководство по-прежнему рассматривает международные отношения с классовой точки зрения, Горбачев тут же сказал, что в Кремле пришли к „выводу о приоритете общечеловеческих ценностей... нравственных ценностей, которые на протяжении столетий вырабатывались народами”. Это было откровенным признанием провала выработанной коммунистами новой морали, которую они на протяжении десятилетий вдалбливали в головы людей. Но словно торопясь опровергнуть только что сказанное, Горбачев принимается доказывать, что „мы были первыми во многих демократических начинаниях XX века”, „что именно в нашей стране родилась власть трудящихся”. Он не смущаясь провозглашает, что „на фундаменте октябрьской революции в нашей стране было построено внушительное здание гарантированных прав гражданина во многих областях”. Но почему же тогда, имея такие гарантированные права и располагая полнотой власти в стране, трудящиеся миллионами ссылались в лагеря и расстреливались этой самой „им принадлежащей” властью? Или это было осуществлено по их просьбе, в интересах их собственного государства и светлого будущего? Такое заявление генсека вызывало, по меньшей мере, недоумение, тем более, что сам он в том же докладе заявил, что „существующая политическая система оказалась неспособной предохранить нас от застойных явлений”.
И от ленинского, и от сталинского террора, и от хрущевского произвола, и андроповского чекизма и черненковской глупости тоже!
Из сказанного генсеком можно было сделать вывод, что, хотя он много говорил о человеческом факторе, главная его забота – придать социализму, в первую очередь, не человеческое, а современное лицо. Но он по-прежнему верил в „неисчерпанный потенциал социализма”. Заверив делегатов в том, что происходящие преобразования ни больше ни меньше как революционные, он озадачил их при этом вопросом, а стали ли они „необратимыми”?
– Этого пока не произошло, – ответил он сам на свой вопрос.
В общем, загадав своим докладом массу загадок, Горбачев предоставил 4991 делегату, прибывшему в Москву на XIX партконференцию, прежде всего найти ответ на один из вечных российских вопросов: что делать?
Очевидно было, что все усилия за три с лишним года перестройки заставить экономику работать, ни к каким ощутимым результатам не привели. Кнут стал более неэффективным. Требовались радикальные политические реформы. Готов ли был Горбачев провести их и готова ли была поддержать его в этом партия?
Но прежде чем ответить на эти вопросы, партии предстояло выяснить, какова ее роль в нынешней ситуации. Способна ли она управлять страной?
На сей раз, а не так, как это было в прошлом, желающие выступить, заранее подавали записки в президиум. Таких записок набралось около трехсот. Слово получили семьдесят делегатов. Речи многих из них отличались смелостью и откровенностью и произвели неизгладимое впечатление на советских граждан, следивших за ходом партконференции по телевидению, осуществлявшему прямую трансляцию из зала заседаний.
– Где перестройка? – спрашивал делегат В. Ярин. – Магазины по-прежнему пусты.
– Мы молчали о том, что по уровню детской смертности находились на пятидесятом месте в мире, – признавался министр здравоохранения Е. Чазов, уже давно знавший о том, что детская смертность в стране растет.
– Нам столько раз доводилось ликовать или делать вид, что мы ликуем, когда дела шли плохо. А когда начинали идти лучше, – ликовать еще больше, боясь даже самим себе задать вопрос: какой высокой ценой оплачен тот или другой успех? – вспоминал о еще не забытом прошлом один из активных организаторов „всеобщего ликования” директор института США и Канады Г. Арбатов.
– За минувшие семнадцать лет план по розничному обороту не выполнялся ни разу, – с тревогой отмечал академик Абалкин. – Отставание от мирового уровня нарастает и принимает все более угрожающий характер.
Прозвучавшие на конференции признания должны были произвести ошеломляющее впечатление на западных поклонников советской утопии, видевших в гражданах коммунистических стран „подопытных кроликов” своих теоретических изысканий. Так, лауреат Нобелевской премии по экономике П.Самуэльсон после десятков миллионов погубленных коммунистическими экспериментами жизней и в 1985 году все еще никак не мог решить, стоили ли достигнутые в ходе этих экспериментов „экономические успехи” такой жертвы? Для него это все еще оставалось „наиболее сложной дилеммой человеческого общества”.
Другой экономист, никогда не живший при советской системе и поэтому, очевидно, никогда не теряющий оптимизма, гарвардский профессор Гэлбрейт всего за четыре года до конференции приходит к выводу, что советская экономика совершает „огромный материальный прогресс”, который очевиден в „устойчивом благополучии населения”.
Восьмого января 1988 года, выступая перед руководителями средств массовой информации, Горбачев об „устойчивом благополучии населения” умолчал. Но в доказательство успеха своей программы перестройки привел созданные в Советском Союзе компьютеры, выполняющие миллиард операций в секунду, что, конечно же, ни о каком отставании от мировых стандартов не свидетельствовало. А еще раньше в своей книге о перестройке он утверждал, что в ответ на отказ Запада предоставить Советскому Союзу новейшую технологию была разработана „Программа 100”. „В ней речь шла о 100 материалах. Эта программа нами выполнена меньше чем за три года. Мы уже самостоятельно обеспечиваем себя на 90% такими материалами. Так что в основном мы поставленную задачу решили”.
После речи Абалкина возникал вопрос, кому же верить? Кто лучше знает истинное положение дел в стране?
Обрисовав угрожающее состояние экономики, академик тем не менее утверждал, что „социализм... закономерный этап в развитии человечества”, из чего следовало: или созданное в СССР и есть тот закономерный социализм, или же это не социализм. Но поскольку он все-таки явление закономерное, то его еще предстоит создать, а иными словами – все надо начинать сначала. Академик подтверждал то же, что ранее сказал в своем докладе Горбачев, после перечисления всех бед поспешивший заверить делегатов в том, что в основном система правильная и отхода от социализма не будет.
Все это вносило ужасающую путаницу. Это убеждало, что принявший сахаровскую программу, „диссидент на троне”, как его назвал Зиновьев, от социалистической системы отказываться не собирался. Хотя он и говорил о демократии, но имел в виду не „буржуазную демократию”, не „либеральную демократию” американского типа, а „социалистическую демократию”, которая, как выяснялось из дальнейших разъяснений, ничего общего, кроме названия, не имела с западной. Его высказывания позволяли сделать вывод, что стремится он к некоему симбиозу демократических (в его интерпретации) и авторитарных методов, что намерен он произвести своеобразную прививку побегов демократии к командно-административной системе. Но это было противоестественным, и как лысенковские эксперименты в сталинские времена и эти горбачевские прививки демократии обречены были на неудачу. Шутники напоминали о тех, кто в прошлом пытался сидеть между двух стульев. Результат такой попытки был известен заранее.
К тому же отказ партии признать свою коллективную ответственность за кровавое прошлое и катастрофическое настоящее оставлял мало надежд на развитие демократии. Партия по-прежнему претендовала на монополию власти. Она отказывалась признать, что специально созданная и приспособленная для захвата власти, она оказалась совершенно не способной управлять. Несмотря на утверждения о том, что только партия полностью владеет марксистской „наукой” о переустройстве общества, годы ее правления убедительно свидетельствовали – править она способна только с помощью террора. Без него она как слепой без поводыря.
И тем не менее, с самого начала осуществления своей „революции сверху” Горбачев упрямо взывает к партии, на нее опирается, превозносит как единственную и даже революционную силу, способную вывести страну из тупика, партию, заведшую страну в тупик. Или он и в самом деле уверен, что тот, кто завел в тупик, знает, как из него выйти? Однако на четвертом году перестройки он сам с трибуны конференции во всеуслышание заявляет: „Экономика в тупике”.
Казалось бы, вывод ясен. Но выступивший после него тогдашний глава латвийской компартии Борис Пуго доказывает, что в стране нет другой силы, кроме партии, способной принять на себя полную ответственность за курс перестройки. И у большинства не нашлось смелости признать, что экономические реформы не удались потому, что не были проведены политические реформы, чему препятствует их партия. Большинство, несмотря на различия во мнениях, по-прежнему оставалось правоверными коммунистами, заботившимися кто в большей, кто в меньшей степени прежде всего не об интересах страны, а о сохранении власти своей партии. В их сознании интересы страны по-прежнему отождествлялись с интересами партии. Они еще не пришли к тому, что их надо разделить. А мысль о том, что интересы партии могут и вовсе не отвечать интересам народа, была от них так же далека, как и то „светлое будущее”, в которое они не так давно обещали привести страну.
Можно предположить такой вариант: решивший провести реформы, Горбачев поначалу мог действительно не знать, на кого опереться. Но ко времени проведения конференции ситуация стала иной. Сама жизнь подсказывала выход. Повсюду возникали неформальные организации, народные фронты. И тут стало очевидным, что как и в случае с гласностью, которая, по его мнению, должна была быть дозированной, генсек хотел бы, чтобы и демократизация была дозированной. По-видимому, Горбачев рассчитывал, что неформальные организации и народные фронты ограничатся оказанием содействия осуществлению перестройки и
борьбой с теми, кто противостоит ей. Короче говоря, будут служить его целям, оставаясь ручными, послушными его воле и указаниям. Но и в этом он ошибся. Хотя он всячески подчеркивал, что опирается на „ новое мышление”, его собственное мышление оставалось старым, исходил он из своего предшествующего комсомольского и партийного опыта, убеждающего его в том, что доведенное, как казалось, до полного послушания за годы советской власти население не проявит инициативы ни в чем, что не предписано сверху. Он не учел, как и все марксисты, тот самый человеческий фактор, о котором писал, но глубинной сути которого не понял. Оказалось, что даже тотальное подавление инициативы и свободного мышления полностью ни стремления к инициативе, ни свободного мышления подавить не смогло. Поэтому и возникшие неформальные организации сразу же вышли из-под контроля.
Пример подала Прибалтика, которой, по замыслу Горбачева, отводилась роль испытательного полигона. Он не имел ничего против, если прибалты, еще не утратившие полностью умения трудиться, уровень жизни которых был выше, чем в остальных республиках, получат дополнительные возможности для развития экономики, показывая тем самым пример остальным. Но местная, хорошо образованная интеллигенция, сохранявшая связи с западной культурой, приняв условия Горбачева, пошла дальше. Она выдвинула свою программу подлинной перестройки,, охватывающей не только экономику, но и политическую жизнь. Прежде чем принять участие в программе перестройки Советского Союза, прибалты пожелали выяснить, а должны ли они быть частью Советского Союза? Они поставили вопрос законности присоединения независимых государств Эстонии, Латвии и Литвы к советскому государству. Это открывало ящик Пандоры. Если демократия когда-нибудь победит в Советском Союзе, то первопроходцами на пути к ней следует назвать прибалтов.
Эстонцы первыми восстанавливают свой национальный флаг. Их примеру следуют Латвия и Литва. В феврале 88-го года возникает эстонский Народный фронт. Стремление эстонцев к независимости находит полную поддержку у националистически настроенного руководства республики: первого секретаря ЦК компартии В. Вальяса, председателя Верховного Совета А. Рюютеля и председателя Совета Министров И. То-оме. В Эстонии создается ситуация, схожая с той, что существовала в Венгрии в 1956-м и в Чехословакии в 1968 году. Это Горбачева не устраивало. Партконференция еще раз это подтвердила. Хотя генсек выдвинул проект реорганизации Верховного Совета, он не сказал ничего нового по вопросу взаимоотношений между республиками и никак не отреагировал на то, что в некоторых из них, по сути, дела, шла самая настоящая
война, в которой к тому времени число убитых уже превысило 200, раненых 2000, а беженцы исчислялись многими тысячами. Он опять говорил о взаимных интересах республик Союза, полностью оставив без внимания желание некоторых из них выйти из состава Союза.
– Пусть они решают сами. Захотят отделиться, пускай отделяются, – предложил Ельцин.
Съехавшиеся в Москву делегаты партконференции должны были определить дальнейшие пути, как ж;елал Горбачев, „обновления социализма” и „начавшей пробуксовывать”, по его словам, „перестройки”, но как показывали проведенные накануне конференции опросы общественного мнения, число тех, кто считал перестройку необходимой, снизилось. Это явилось отражением настроения населения, жизненный уровень которого не только не улучшился, а наоборот, ухудшился. По-видимому, привыкшие к тому, что их беспрерывно обманывают, люди поначалу не поверили рассказам об ужасающем положении экономики и, зная, что в стране все решается приказом сверху, рассчитывали, что после того, как приказ исправить положение последует, все станет на свои места.
– Создалось настроение повышенных надежд, – рассказывал осенью 1989 года главный редактор газеты „Аргументы и факты” Вячеслав Старков, с которым мы сидели в его крохотном кабинете на Малой Бронной. – И это привело к опасной ситуации.
Такая же ситуация существовала и за год до нашей беседы. Когда перед открытием конференции журналисты брали интервью у рядовых граждан, некоторые отвечали, что ждут от нее „больше демократии, больше гласности и больше продуктов на полках магазинов”. При всей важности и демократии, и гласности, мерилом их успеха для рядового гражданина служат полки магазинов. Есть на них продукты – значит, работает и демократизация и гласность. Нет – значит, от слов все еще никак не перешли к делу. Виновного в этом конференция нашла в лице бюрократии.
”Кто же этот невидимый бюрократ? – вопрошали делегаты. – Все мы знаем о нем, но никто его никогда не видел”. При этом забывали, чпго это была выпестованная партией бюрократия, что состояла-то она в своем подавляющем большинстве из членов партии. Она, эта „невидимая” бюрократия, проникла во все поры, опутала своей паутиной всю страну. Высвечивая провалы прошлого, гласность умалчивала о тех, кто продолжал находиться у власти и потому нес ответственность.Первый секретарь обкома Коми АССР Владимир Мельников к изумлению делегатов назвал некоторых. Прозвучали имена Громыко, Соломенцева и других. „Они должны ответить за все, и ответить лично”, – потребовал делегат. Его поддержал Борис Ельцин: „Члены Политбюро... должны ответить, почему партия и государство оказались в таком состоянии?”
Тех, на кого указывал Мельников и намекал Ельцин, удалить было легко. Но что делать с огромной армией бюрократов? Куда деть всю эту многомиллионную армию чиновников, приросших к своим местам и ничего не умеющим делать и большинство которых и не желает ничего иного делать? На конференции раздавались требования об изгнании их из партии и о принятии против них более жестких мер. Но каких? Расстрелять, как поступал с невыполнявшими его приказы Сталин, или проводить бесконечные чистки, как Хрущев и Брежнев, перемещая с одного мес #та на другое одних и тех же лиц? Горбачев решительно воспротивился использованию, как он сказал, „старых методов”, в результате применения которых „общество оказалось в таком состоянии”.
– Я никогда не соглашусь с этим... Я говорю вам честно и открыто. Это моя твердая позиция, – заявил он под аплодисменты зала.
Это было не только выражением позиции, но и признанием реальности. Выращенных советской властью, отдавших ей годы жизни бюрократов выбросить просто так за борт было нельзя, да и некуда. Они сами, создав единственного в стране работодателя в лице государства, лишили себя альтернативы. Не было в стране развитого частного сектора, способного абсорбировать ставших ненужными чиновников, как это, к примеру, происходит в Америке, где оставившие государственную службу находят места в частных корпорациях. Впрочем, применимость взращенных советской властью бюрократов где-либо за пределами советского партийно-государственного аппарата – сомнительна. Как заметит главный редактор „Огонька” В. Коротич, „пятьсот таких бюрократов способны в считанные часы развалить даже такую экономику, как американская”. В окружении генсека родился иной план. Попробовать через выборы в Советы, используя тактику Мао, направляя контролируемый гнев на неугодных бюрократов и создавая видимость некоторой демократичности, удалить их.
В какой-то степени этот маневр удался. Ряд крупных руководителей был изгнан со своих постов, а^на Западе многие газеты назвали выборы рассветом новой эры. „Нью-Йорк тайме” оповещала, что „Россия достигла совершеннолетия”, что „народу было позволено испытать всю прелесть и все трудности настоящих выборов”.
Но написано это было не о выборах на Съезд народных депутатов, а о выборах в сталинские времена, когда тоже писали о том, что, дескать, Сталин намерен осуществить подлинную демократию, но ему в этом мешают консерваторы, которых он стремится устранить, и когда ему это удастся, тогда все будет хорошо.
Хотя вскоре после конференции занявший пост заместителя председателя Совета Министров академик Абалкин поведал делегатам, что „радикального перелома в экономике не произошло и из состояния застоя она не вышла”, экономическим вопросам на конференции было уделено всего 45 минут. Главное внимание сосредоточили на политических проблемах. Наконец-то было признано, что никаких реальных изменений в экономике не произойдет, если не будут проведены политические реформы. Когда провозглашалась программа перестройки, об этом речи не было. Предполагалось ограничиться лишь экономическими преобразованиями. Но сама динамика жизни потребовала иного подхода. Уйти от вопроса о политических реформах было нельзя. Не могла избежать их и партия, если она намерена была продолжать свою политическую жизнь. Следовало провести ее демократизацию, влекущую за собой свободу дискуссий, подлинно свободные выборы во все партийные органы и отделение партийных функций от государственных.
Одновременно должна была осуществиться и демократизация общества, в ходе которой вырабатывался бы механизм привлечения граждан к реальному участию в делах страны, происходило бы развитие свободы слова, закладывались бы основы для создания правового государства.
И хотя выступления делегатов были, как отметил Горбачев, „триумфом гласности”, никто из делегатов критиковать его не решился, а ведь им были допущены серьезные ошибки, что он сам всего через год признает, выступая по телевидению после забастовки шахтеров. Но и „триумф гласности” был неполным. Мало кто знал, что, по сути дела, происходило две конференции. Одна – открытая, и ее показывали по телевидению. Другая – заседавшая в обстановке почти полной секретности. То, что говорилось на открытых заседаниях, на решения партконференции большого влияния не оказывало. Решающее слово принадлежало 500 делегатам, отобранным в заседавшие ранним утром и поздним вечером комиссии, которым поручена была выработка резолюций конференции. И это были все те же партократы. О том, как было избрано большинство из них, могла бы рассказать петиция жителей Магадана, доставленная для передачи делегатам в столицу Арнольдом Еременко. Но принять петицию они отказались. А в ней содержался протест жителей города против нечестных выборов, в результате чего все места на конференции были захвачены местными партократами.
Когда, начавшись 28 июня, через четыре дня конференция закончилась, выяснилось, что принятые этими самыми партократами семь резолюций не давали Горбачеву всего того, на что он рассчитывал, созывая конференцию. Удалить из ЦК своих противников и пополнить его своими сторонниками ему не удалось.
Нерешенным остался и ключевой вопрос, от которого зависел успех реформ: о роли в советском обществе партии. Поскольку идеологическим обоснованием ее „руководящей роли” являлся марксизм-ленинизм, то для уменьшения значения партии в жизни страны необходимо было или пересмотреть идеологию, или же, изменив идеологию, изменить и положение партии. Ни того ни другого на конференции не произошло. Делить власть партия по-прежнему ни с кем не собиралась. Идея многопартийности отвергалась и генсеком, и делегатами конференции как чужеродная и абсолютно не отвечающая интересам страны.
Но если большинство населения страны, возможно, и в самом деле не готово было к принятию идеи многопартийности, то гласность уже тем, что она раскрывала кровавое прошлое страны, которое неразрывно было связано с деятельностью партии, выносила на суд и роль партии и вольно или невольно ставила под вопрос ее притязания на монополию власти. То, о чем говорилось на конференции, тоже не способствовало укреплению ее престижа. Хотя пропагандистская машина и запустила новый лозунг, предлагая теперь вместо „Партия – вдохновитель и организатор всех наших побед”, иной вариант: „Партия – вдохновитель и организатор перестройки”, люди были уже не те. Гласность уже успела сделать свое дело. В обществе крепло убеждение, что партия идет на уступки вынужденно, что даже на демократизацию собственных рядов она не решается, о чем свидетельствовал ход выборов на конференцию, когда всячески ставились препятствия неугодным руководству делегатам.
В своей книге „Эволюция коммунизма” американский историк
А. Вестоби пишет, что суть политических реформ Горбачева в том, чтобы ввести подлинную соревновательность мнений и поощрить выражение многих точек зрения внутри партии, предотвращая в то же время образование сил „во вне”, способных конкурировать с партией. Согласиться можно только со второй частью этого вывода. Резолюция X съезда партии о запрете фракций отменена не была.
Но все же лед сдвинулся. Произошло ли это неожиданно или было действительным отражением убеждений Горбачева, но разгоревшиеся на конференции дебаты – это несомненно его заслуга. Он чувствовал себя уверенно, полностью войдя в роль главного действующего лица, отдаваясь ей с таким же видимым удовольствием, с каким, по воспоминаниям подруги его школьных лет, а ныне институтского профессора Юлии Карагодиной, отдавался исполнению ролей торгового гостя из посада Берендеева Мизгиря в весенней сказке Островского „Снегурочке” или князя Звездича в лермонтовском „Маскараде”. Говорят, что он серьезно подумывал о том, чтобы поступить в театральный институт. Тогда, выбираясь из угрюмой мазанки, в которой его семья ютилась в первые послевоенные годы, на светлую сцену, он переносился в выдуманный мир сказок, сверкающих эполетов и нарядных бальных платьев, мир, который его приучали ненавидеть, но который он любил, потому что он хоть на какое-то время позволял забыть об угрюмой серости окружающей жизни. „Молодой человек приятной наружности”, – как о нем говорили в то время, всегда старался быть на виду, и уже тогда выделялся своим стремлением руководить. Одноклассники, как вспоминает один из них, „слушали его и следовали за ним”. Живущим в Советском Союзе и приученным к различного калибра культам личности свойственно и без каких-либо указаний сверху, так сказать, по привычке и на всякий случай, наделять нынешнего руководителя всеми имеющимися в наличии положительными чертами, перенося в прошлое то, что они о нем знают сегодня. Поэтому к тому, что рассказывают сейчас о Горбачеве знавшие его в юности, надо подходить острожно. Но достигнутое им положение подтверждает, что амбициозность, уверенность в собственной правоте, жажда руководить – были свойственны ему уже в юности. Спустя десятилетия он мог с удовлетворением вспомнить о брошенной ему, тогда игравшему роль Звездича, реплике Арбенина: „Смотрел с волнением немым, как колесо вертелось счастья: Один был вознесен, другой раздавлен им!”
Его свободная, раскованная манера ведения заседаний как бы передалась делегатам, и они, по-видимому, впервые в жизни проявили некоторую свободу в высказывании своих мыслей. Пожалуй, наибольшее внимание привлекла полемика между Ельциным и Лигачевым. Их спор был не только выражением личной неприязни одного к другому, но и отражением двух взглядов на перестройку. Ельцин считал, что дело обстоит из рук вон плохо, он указал на то, что коррупция и разложение партийных чиновников значительно шире, чем предполагается, что его московский опыт убедил его в том, что партийная мафия „действительно существует”. Повторив сказанное им на том пленуме ЦК, который вывел его из кандидатов в члены Политбюро, он вновь призвал к устранению всех привилегий, которыми пользовалась номенклатура. У Лигачева этот призыв симпатии не нашел. Грубо, фамильярно по имени обращаясь к своему противнику как к провинившемуся мальчишке, он полностью отверг точку зрения Ельцина на результаты перестройки.