355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарри Табачник » Последние хозяева кремля. «За кремлевскими кулисами» » Текст книги (страница 36)
Последние хозяева кремля. «За кремлевскими кулисами»
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:30

Текст книги "Последние хозяева кремля. «За кремлевскими кулисами»"


Автор книги: Гарри Табачник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 55 страниц)

Сто тридцать с лишним лет назад К. Кавелин обратился к императору Александру П с „Запиской об освобождении крестьян”, в которой доказывал, что „почти безусловная зависимость одного лица от другого в сфере гражданской есть всегда, без исключения, источник необузданного произвола и притеснений, с одной стороны, и раболепства, лжи и обмана – с другой”. Все общественные и частные отношения в России несли на себе печать развращавшего влияния крепостного права.

Разве не от этого предстоит избавляться и сегодня? Когда-то римский император Тиберий, глядя на свободных римлян, воскликнул: „О, как стремятся они стать рабами!” Сегодня в Советском Союзе речь идет о том, чтобы превратить вчерашних рабов в свободных граждан.

...Генри Киссинджер не раз бывал в этом кабинете. Но теперь напротив него за знакомым столом сидел средних лет плотный человек, напоминавший своим модным дорогим костюмом, заботливо вывязанным галстуком и рубашкой с запонками Брежнева в расцвете лет. Но манера речи его, его спонтанность, его с трудом сдерживаемое желание говорить вызывали в памяти предшественника Брежнева – Хрущева. Вглядываясь в его лицо, слушая певучую, тоже чем-то похожую на хрущевскую, мелодию его голоса, Киссинджер старался понять, что же на самом деле представляет собой нынешний хозяин этого кремлевского кабинета. Он шутил, был приветлив и оживлен. Но таким же бывал и Брежнев. И это не помешало ему раздвинуть границы советской империи. Эта внешняя схожесть с западными людьми всегда вводила в заблуждение. Конечно, куда легче было, когда они ходили в кожаных тужурках, гимнастерках или маоистских френчах. А теперь... То ли руководитель фирмы, то ли банкир, а может сойти и за конгрессмена.

Проезжая по зимним улицам Москвы 87-го года, замечая те же очереди на улицах, что и 15 лет назад, Киссинджер опять спрашивал себя: как страна, столь отсталая в сравнении с Западом, способна проводить столь агрессивную внешнюю политику? Конечно, ответ на этот вопрос надо было искать не только в Кремле, но и в Белом Доме, и на Даунинг-стрит, и в Елисейском дворце. Ведь в том, что советские

вожди стали такими уверенными и агрессивными, не последнюю роль сыграла уступчивость и нерешительность западных лидеров. И если так много удалось Брежневу, то еще более серьезного противника представляет вот этот нынешний кремлевский хозяин. В отличие от Брежнева, зачитывавшего подготовленный текст и то и дело склонявшего ухо к своим советникам, Горбачев отложил в сторону приготовленное заявление и начал оживленный разговор с американской делегацией. Он выказал недюжинное знание каждого собеседника, но о чем бы он ни говорил, лейтмотивом звучала одна и та же тема: убрать американскую систему стратегической оборонной инициативы в космосе. Он представлял дело так, будто это одно стоит на пути достижения взаимопонимания между двумя сверхдержавами.

О том же он говорил и съехавшимся со всего света гостям в Большом кремлевском дворце. Он им пытался доказать, что если удалить ядерное оружие из космоса, это будет способствовать миру. В ответ на этот его призыв раздались редкие хлопки.

– Я рассчитывал, что аплодисменты будут более горячими, но и этого достаточно, – не смутившись, сказал Горбачев.

В Кремле многому научились у Запада. Потому так широко и принимают западных знаменитостей, что играют они роль тех же самых шведов, за здоровье которых пил, благодаря за науку, выигравший Полтавскую битву Петр Первый. „Современные шведы” всегда готовы пойти навстречу Кремлю. Они не ждут Полтавы. Они уступают и без битвы. В Кремле знают, что если набраться терпения, если суметь сыграть на желании демократий жить в мире, можно многого добиться и без войны, только напоминая об ужасах ядерного оружия. И много ли в мире найдется в такой момент людей, которые бы вспомнили, что война в Афганистане происходила без применения ядерного оружия, что такие войны, наверное, давно были бы развязаны и в Европе, если бы страх ядерного возмездия не удерживал советских вождей?

Как замечает бывший глава американского Агентства по разоружению Юджин Ростоу, „даже среднеэффективная западная оборонительная система в космосе может перекрыть советское превосходство в наземных баллистических ракетах и таким образом помешать Советскому Союзу добиться преимущества путем нанесения первого удара, чего он так упорно и долго стремится достичь”.

Горбачеву: действительно нужна передышка. И не потому, что режим изменился, а потому, что он оказался в тупике. И все эти разговоры о демократии потому, что не удалось, несмотря на истощение собственной экономики, задушить западную демократию. Гласность – это ответ на существующую на Западе свободу печати и слова. Обещания

повысить жизненный уровень советских людей – это признание того, что жизнь на Западе лучше. И все вместе – это большая пропагандистская победа западных демократий, которые самим фактом своего существования заставляют советский режим идти на уступки собственному народу.

16 декабря в одну из квартир на улице Гагарина в Горьком неожиданно явились рабочие и установили телефон. А на следующий день раздался звонок. Сахаров поднял трубку и услышал:

– Говорит Горбачев.

Прошло почти семь лет с тех пор, как опальный академик был выслан в Горький за критику советского вторжения в Афганистан. Хотя советские войска все еще находились в этой стране, Горбачев решил, что настало время вновь прибегнуть к услугам ученого. Не извиняясь за беззаконие, за „лечение”, которое Сахаров назвал похожим на пытку, генсек предложил академику вернуться в Москву. Почему же именно в эти предрождественские дни раздался в квартире Сахарова звонок из Кремля? Сопоставление двух дат заставляет предположить, что, по всей вероятности, генсек был, в первую очередь, озабочен начинавшей набирать силу на Западе кампанией протестов в связи со смертью в заключении Анатолия Марченко. Он скончался в Чистопольской тюрьме 12 августа. Это был седьмой политзаключенный, умерший в лагерях с тех пор, как Горбачев пришел к власти. Могущая возникнуть кампания протестов в то время, когда затевалось пропагандистское шоу в Москве „за мир и выживание человечества” напомнило бы о том, что люди не выживают при советском режиме и без ядерной войны. Расчет Горбачева и его советников оказался правильным. В шуме похвал в честь освобождения Сахарова забылась гибель Марченко. Затем начали освобождать и других политзаключенных, чьи имена были широко известны. Сами вышедшие на свободу напоминали о том, что они лишь вершина айсберга, что там, в лагерях, остались тысячи, чьи имена неизвестны, что режим по-прежнему жестоко расправляется с теми, кто ему неугоден. События на Арбате не замедлили это подтвердить. Здесь переодетые в штатское гебисты набросились на скромную молчаливую демонстрацию, участники которой требовали освобождения учителя иврита Иосифа Бегуна. Женщин тащили за волосы, мужчин били в живот, иностранным журналистам разбивали аппаратуру. Все это происходило буквально накануне открытия пропагандистского шоу в Кремле, которое французский министр Клод Малюр, назвал „гигантским спектаклем, в котором Горбачев исполнял роль Тарзана, борющегося за права человека”.

СЮРПРИЗ НА ПЛЕНУМЕ

Собравшиеся на Пленум ЦК в преддверии празднования 70-летия большевистского переворота не ожидали ничего необычного. Занимавшие 15 страниц тезисы предпраздничного доклада генсека, который им предстояло заслушать, были розданы заранее. Выслушав 21 октября его двухчасовую речь, в которой он доказывал необходимость программы перестройки и гласности и попутно дал свою интерпретацию событиям недавней истории страны, остановившись на роли в ней Сталина, участники Пленума были уверены, что этим повестка дня исчерпывается. Но, к их удивлению, слово попросил первый секретарь Московского горкома партии и кандидат в члены Политбюро Борис Ельцин.

Бывший строительный инженер, в течение девяти лет руководивший свердловским обкомом, был переведен в 1985 г. в Москву Горбачевым. Что действительно им было с тех пор сделано – судить трудно, но москвичи через некоторое время увидели его едущим в метро, навещающим магазины, слышали его сетования на то, что он не предполагал, что положение в столице окажется хуже, чем во многих других городах страны. Возможно, что он на самом деле пытался расчистить авгиевы конюшни брежневских лет, когда на Москве восседал Гришин, который для поддержания своего стиля жизни ежемесячно затребовал себе 27 (!) продовольственных пайков из специальных кремлевских магазинов, а кроме того пользовался тайными хранилищами Елисеевского магазина, директор которого при Андропове был расстрелян за коррупцию. Ельцин попытался бороться с ней. 800 директоров московских магазинов оказались за решеткой. Он призвал покончить с привилегиями для партийных аппаратчиков и отказался пользоваться особой столовой. В 86-м году он объявил, что московский партаппарат слишком разросся и его следует уменьшить наполовину. Это вызвало панику. Ведь уволенные с насиженных годами партийных кресел теряли не только власть, но и данные им партией машины, распределители и спец-больницы. А главное, ведь им предстояло начать работать, а от этого они давно отвыкли. Уралец пошел еще дальше. Он заявил, что из столицы надо убрать ряд учреждений, и потребовал, чтобы партаппаратчики перестали вмешиваться в работу предприятий. Друзей он всем этим себе не приобрел.

О Ельцине говорили, что он стремится превратить старый Арбат в место выступлений неофициальных артистов и художников. Это при нем возникли в Москве неофициальные клубы, и он беседовал с их представителями. При нем впервые за многие десятилетия по московским улицам прошли демонстрации под несанкционированными властями заранее лозунгами.

Взойдя на трибуну, он произнес речь, которая продолжалась всего десять минут. Но это были десять минут, потрясшие Кремль. То, что услышали делегаты, прозвучало подобно грому среди ясного неба. Заметно волнуясь, то и дело проводя рукой по волосам, словно пытаясь таким образом успокоить нервы, Ельцин говорил о том, что с перестройкой ничего не выходит, что двигается она очень медленно и что руководство делает слишком мало, чтобы преодолеть сопротивление противников перемен.

– Скажите, как я могу объяснить рабочему, почему спустя семьдесят лет после того, как он завоевал власть, он должен стоять в очереди за сосисками, в которых больше крахмала, чем мяса, а мы едим за столами, которые ломятся от осетрины, икры и других яств, – неслось с трибуны к делегатам, которые сытно и вкусно позавтракали и, наверное, уже направлялись бы к обильному кремлевскому обеду, если бы не эта досадная неожиданность.

– С теми, для кого всякого рода приЕилегии превратились в смысл жизни и работы, нам, я думаю, не по пути, – неслось с трибуны.

В партийных кругах такие слова не приветствуются. Партийные боссы не любят, когда им напоминают об их привилегиях, о жизненных фактах, превращающих в клочья их партийные программы. Такого рода выступления объявляются демагогией, попыткой заигрывания с массами, как теоретически обосновывал подобные взрывы откровенности Ленин. Партийные боссы не любят, когда им напоминают о совести. Их совесть чиста, как у тех, кто редко ею пользуется. По всей вероятности, тертые партийные политиканы, которых было большинство в зале, воспринимали эти слова Ельцина как ход в политической борьбе. Они размышляли, куда клонит бывший уралец, кто стоит за ним? Какова расстановка сил в Политбюро?

Раздавшиеся затем в напряженной тишине слова Ельцина о том, что неудачи прикрываются парадными заявлениями, что дело саботирует не кто иной как Лигачев, только подтвердили предположения.

– С ним работать невозможно. Он интриган. Он по-прежнему придерживается старых методов работы. На каждого члена Политбюро у него заведено дело, – высказывал свои обиды Ельцин. – Он препятствовал мне в улучшении жизненных условий в Москве, и я считаю, что его следует вывести из ЦК, – продолжал Ельцин.

Знавшие Ельцина по Уралу сравнивали его с бульдозером. Теперь он шел подобно бульдозеру напролом, не разбирая дороги.

Наверное, первый секретарь Московского горкома получил поддержку Горбачева, гадали делегаты, поскольку, не будь ее, он не выступил бы с такими обвинениями по адресу второго человека в партии. Члены ЦК решили, что перед ними разыгрывается заранее отрепетированный спектакль, в котором бывшему уральцу поручено пустить пробный шар. Но, словно торопясь опровергнуть эти предположения, Ельцин продолжал:

– Очень трудно работать, когда вместо конкретной дружеской помощи получаешь только одни нагоняи и грубые разносы. В этой связи, товарищи, я вынужден был просить Политбюро оградить меня от мелочной опеки Раисы Максимовны и от ее почти ежедневных телефонных звонков и нотаций. Дискуссий чересчур много, товарищи, а дело стоит. Простому человеку от наших дискуссий никакой пользы. Число бюрократов в большинстве ведомств не уменьшилось. В торговле положение не исправляется. Пора власть употребить. Мы слишком много приятных слов говорим о Михаиле Сергеевиче, а нам следует требовать от него больше.

– Вы заходите слишком далеко, – прервал его Лигачев. – Советую вам прекратить ваше демагогическое выступление. Вы здесь поддержки не найдете.

– Если вы настаиваете на том, чтобы я замолчал, то мне больше делать нечего и прошу освободить меня от работы, – резко ответил Ельцин. – Но позвольте мне сказать, что мы потонем в болтовне, тогда как надо власть употребить для защиты интересов народа от прожорливых котов, иначе никаких результатов от перестройки не будет.

Зал замолчал, не зная, как вести себя. Среди них не было никого, кто мог бы припомнить что-либо подобное.

– Борис Николаевич погорячился, – произнес наконец Горбачев. – Он пересмотрит свое решение.

Возможно, что в эти минуты Ельцин почувствовал, каким бременем легло на него сказанное им два месяца назад на заседании горкома о том, что руководитель, исчерпавший свои возможности, обязан добровольно покинуть свой пост. Он отказался взять свое заявление обратно и вновь повторил, что намерен уйти.

Горбачев предложил желающим высказаться. Таковых не оказалось. Как и в прежние времена, их сковывало молчание и страх. Выходило, что из 300 с лишним человек, съехавшихся с разных концов страны, Ельцин был одним-единственным, решившимся сказать то, что думал. Ровесник Горбачева, бывший строительный инженер из Свердловска, ставший партийным работником, он во всеуслышание заявил, что сказанное им и есть его „принципиальная позиция”. В партию он вступил

поздно, когда ему исполнилось тридцать, в 61-м. Это был год ХХП съезда, на котором вновь заговорили о сталинских преступлениях. Возможно, что тогда Ельцин поверил, что партия способна исправить свои прошлые ошибки и что стоит связать с ней свою судьбу.

Что должен был думать Горбачев, слушая его и глядя на онемевшее в растерянности стадо партаппаратчиков? Их поддержка ему была необходима, но нужва ли была ему поддержка всегда и за все голосующих единогласно? Какова была цена поддержки вчера еще горячо выступавших за „старое” мышление, а сегодня превратившихся в поборников „нового”? Ведь если он действительно болел за реформы, то ему должен был быть ближе Ельцин. Пусть не во всем он был с ним согласен, но он был живым, человеческим, а не „единогласным” голосом.

Горбачев напряженно вглядывался в лица сидящих перед ним. Зал молчал. И это молчание напоминало о совсем недавнем. Точно так же было ведь и при Брежневе. И домолчались до катастрофы. А что если бы Брежнев не кончился в ноябре 1982-го? Что произошло бы тогда? Да и кончился ли Брежнев?

В какой момент решать правителям, что им дороже – карьера или жизнь страны? Когда-то Монтескье сказал, что чем ближе к возглавляющим власть, тем больше шансов потерять голову, но при „бескровном брежневском культе” речь о риске жизнью не шла. Через некоторое время профессор Бестужев-Лада задаст вопрос: „Кто, как и почему довел страну до предкризисного состояния, из которого ныне с таким трудом приходится ее выводить? Кто, помимо Брежнева, персонально несет ответственность за это и какие реально имелись альтернативы более благоприятного общественного развития? ”

Так кто же? Конечно же, все сидящие в зале. И в президиуме. И он, Горбачев, не меньше других. А его ментор, который так тонко выплетал интриги, прокладывая себе путь в Кремль? Ведь знал же, ежедневно ему докладывали о том, что творится в стране, что находится она на грани катастрофы. И что же? Держа в своих руках КГБ, отважился ли он на решительный шаг, какой, к примеру, предпринял граф фон Шта-уффенберг, оставивший 19 июля 1944 г. бомбу в ставке Гитлера? В окружении Брежнева, как ранее в окружении Сталина, способных на жертву ради спасения страны не нашлось. Как верно подметил А. Гинзбург, „в Кремле нет места подвигам”.

– Кто желает выступить? – повторил Горбачев.

Наконец, после продолжительной паузы он услышал:

– Разрешите мне.

Лигачев шел к трибуне, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, как таежный медведь, разъяренный тем, что нарушили его зимнюю спячку.

– Все сказанное Ельциным не имеет под собой никакой почвы, – сразу бросаясь в атаку, начал Лигачев. – В провалах в Москве сам виноват. Сам и отвечай. На других не перекладывай. Обвинения по адресу Михаила Сергеевича – несправедливые и политически вредные выдумки. Мы его не восхваляем, а говорим то, что он заслужил своей работой.

Через несколько месяцев, когда завершится третий год пребывания Горбачева на посту генсека, живущий в Париже историк М. Геллер приходит к выводу, что „самый очевидный, реально ощутимый результат того, что называют перестройкой, – это создание культа личности Горбачева. Никто из его предшественников, начиная со Сталина, не поднимался на вершину единоличной власти так быстро”.

А наблюдающий за событиями из Москвы историк Рой Медведев в интервью газете „Вашингтон пост” рассказал, что в новом издании Истории СССР нет имен Сталина, Хрущева, Брежнева и Черненко и что больше всего упоминаются Ленин и Горбачев.

Улавливал ли кто-либо из присутствовавших иронию происходившего, когда противник Горбачева защищал его от его союзника?

После речи Лигачева плотина прорвалась. Хлынул словесный поток.

22 оратора обрушились на отступника. Теперь почувствовав, что у них есть защита, они неслись, закусив удила, как люди, „приобретающие уважение к себе, – по определению одного американского психиатра, – только присоединившись к сильным, вызывающим у них восхищение личностям, в чьей поддержке они нуждаются”.

Выступления, слившиеся в одну обвинительную речь, продолжались три часа. Опять прозвучали многократно слышавшиеся прежде, давно созданные для такого рода проработок формулировки. Ельцина обвиняли в панике и в то же время в парадности, и в том, что он отрицает достижения перестройки.

Парадокс состоял в том, что выступавшие против Ельцина косвенно нападали и на Горбачева. Проблема заключалась не в забегании вперед, а в том, что Ельцин был свидетелем продолжения все того же брежневского торжественного марша топтания на месте. Только теперь роль бравурной музыки отводилась громогласным речам о реформах и перестройке. Он видел, как словами опять подменяют дело. Понимал ли он, что предлагаемые шага недостаточны, пришел ли он к осознанию того, что необходим решительный и быстрый слом всей системы, что, как верно подметил советский экономист, „пропасть можно преодолеть одним прыжком, в два уже не получится”?

– Я не ангел и я допускаю ошибки, – начал Ельцин, когда ему было опять предоставлено слово. Воротник рубашки его был расстегнут и галстук сбился набок, но голос звучал твердо и внешне никаких признаков волнения заметно не было. – Вина за то, что в Москве сложилась тяжелая ситуация, лишь частично лежит на мне, и я это признаю. Вина же товарища Лигачева огромна, и он не признает никаких своих ошибок. Я предлагал ликвидировать право министерств, по которому им разрешается ежегодно привозить в Москву семьдесят тысяч новых работников. Лигачев ответил „нет”. Я предлагал выделить дополнительное продовольствие с учетом семисот тысяч приезжих, ежедневно прибывающих в столицу. И опять Лигачев ответил „нет”.

– Борис Николаевич, – прервал его Горбачев, – заберите свое заявление и давайте попытаемся работать совместно.

– Я представил заявление об уходе, – решительно ответил Ельцин, не меняя каменного выражения лица.

Искренне ли говорил Ельцин, действительно ли наконец прорвалось желание быть самим собой, высказать то, что думаешь, отказаться от страха, который, как он признался, владел им и помешал ему выступить во время последнего брежневского съезда?

Если Горбачев и пытался, записывая что-то, пока говорили другие, найти ответы на эти вопросы, времени у него для долгих раздумий не оставалось. После всего того, что он слышал, ясно было, что, поддержи он Ельцина, торжественный Пленум ЦК превратился бы в настоящее поле битвы, в которой его шансы на победу были сомнительны.

Возможно, этого и хотел Лигачев, видевший, особенно после того, как на Ельцина обрушился и Чебриков, что большинство склоняется в его сторону.

Горбачеву, если только он не хотел проиграть, оставалось последовать старому правилу и присоединиться к тем, кого не можешь победить. Как писал Макиавелли, „великие дела удавались лишь только тем, кто не старался сдержать данное слово и умел кого нужно обвести вокруг пальца”. Речь генсека длилась около получаса.

– Борис Николаевич преподнес нам горький сюрприз. Когда я был в Крыму в августе, я получил от него письмо с просьбой освободить его от работы. Мы обсудили этот вопрос по телефону, а потом встретились в Москве и договорились, что вернемся к этому после праздников, – ровным голосом, когда надо вкрапливая в него нотки гнева и огорчения, говорил Горбачев. – Почему же Ельцин не сдержал слова? Может, он хотел захватить нас врасплох?

Охарактеризовав выступление Ельцина „как мелкобуржуазный выпад” и тем сам 1>ш еще раз обнаружив свою приверженность формулировкам сталинского „Краткого курса истории ВКП(б)”, генсек сказал, что „призыв к ускорению перестройки представляет собой политический авантюризм”, что Ельцин „дезертировал с поля боя”, что он „руководствовался личными амбициями” и неправильно понял смысл перестройки.

Горбачев не объяснил, однако, что же такое не понял кандидат в члены Политбюро и первый секретарь Московского горкома, и как, если не сумел понять смысл перестройки столь высоко вознесенный Ельцин, могут проникнуть в него простые смертные.

– Партия не обещала, что экономическая ситуация изменится в два-три года, – продолжал свою отповедь генсек. – Мы говорим, что два-три года являются решающими для перестройки.

В год введения Лениным НЭПа писатель-сатирик Аркадий Аверченко обратился к нему из Константинополя с такими словами: „Доходят до меня слухи, что живется у вас там в России, перестроенной по твоему плану, препротивно. Никто у тебя не работает, все голодают, мрут”. Ничего не сказав, по существу, о том, как обстоят дела в „перестраиваемой” ныне по его плану стране, где все было точно так же, как и в описываемые сатириком ленинские времена, отделавшись общими фразами, Горбачев заключил:

– Ельцин поставил себя выше партии.

Это прозвучало как приговор.

Разрешить даже на шенуме высказать свою точку зрения, означало возможность возрождения фракций. Ленин этого боялся. Он предугадывал, что фракции могут стать зародышем оппозиции. Поэтому с его благословения они и были запрещены в марте 1921 г. на X съезде. Отменять это решение ленинец Горбачев не собирался.

Позднее, когда состоялась партконференция, многие выступавшие на ней назовут свои речи судьбоносными. Но то, что происходило в октябре 1987 г., было, говоря военным языком, первыми пробными стычками на дальних подступах. Они имели столь же судьбоносное значение. Но страна о них ничего не узнала. По восходящей к сталинским временам партийной традиции, и приговоренные, и приговорившие делали вид, что ничего не произошло. И 7 ноября непосвященные, разглядывавшие расположение фигур на трибуне мавзолея, никаких перемен обнаружить не могли. Ельцин, как и прежде, был на своем месте. Проходит два дня, и Политбюро, опять тайно, решает снять его с занимаемых им постов, но, видимо, опасаясь реакции и не желая отвлекать внимание от предстоящего визита Горбачева в Вашингтон, откладывает осуществление этого решения до февраля. Но слух о том, что произошло на предоктябрьском Пленуме, уже просочился. В Москве появляются листовки в защиту Ельцина, а в Свердловске и других местах проходят демонстрации под лозунгом „Перестройка кончилась”.

’*22 ноября, в тридцатиградусный мороз, к двум часам на площадь

прибыли сотни людей. На этот раз к ним вышел первый секретарь обкома партии Петров, который пытался отвечать на вопросы демонстрантов. Делал он это очень неудовлетворительно, в частности, на вопрос: „Как вы лично относитесь к Ельцину?” – он совсем отказался отвечать. Агенты госбезопасности снимали происходившее на пленку. Среди оцепления ходил сам шеф местного КГБ Корнилов.

На вопрос, почему почта и телеграф не принимают письма и телеграммы в защиту Ельцина, Корнилов разъяснил: „Кончились бланки”.

”29 ноября состоялась самая многочисленная из всех демонстраций, на которой присутствовало около полутора тысяч человек. Она носила четко выраженный политический характер. В толпе, оттесненной милицией в сквер между горисполкомом и улицей Вайнера, агитаторы зачитывали листовки и воззвания и передавали их по рукам.

Требования в листовках были следующие:

1. Прямая трансляция с Пленума ЦК КПСС и заседаний Президиума Верховного Совета.

2. Издание независимой газеты.

3. Лишение партийных чиновников незаслуженных привилегий: спецмагазинов, спецбольниц, спецобслуживания.

4. Создание независимой оппозиционной партии.”

Так описывал происходившее в те дни в Свердловске очевидец.

Если, проголосовав против Ельцина, генсек думал тем самым укрепить свои позиции, то он явно ошибся. Он сохранил свое положение, но о том, каково оно на самом дела, можно было узнать из того, что говорил в Париже в интервью газете „Монд” Лигачев. Он рассказал о новом распределении обязанностей (а, соответственно, и власти) между ним и Горбачевым.

„Что касается меня, – говорил Лигачев, – я возглавляю заседания Секретариата ЦК и по поручению Политбюро организую работу Секретариата”.

А чем же тогда занимается Горбачев, спросили, естественно, журналисты.

„Горбачев председательствует на заседаниях Политбюро... Горбачев в курсе всех вопросов, которые обсуждаются на заседаниях Секретариата. Я постоянно советуюсь с ним, и он прекрасно знает, что происходит”.

Опубликование накануне отъезда Горбачева в Вашингтон интервью „согенсека” давало понять, что Горбачев не располагает полнотой власти. Теперь поездка за океан приобретала для него особое значение. Она становилась одной из важнейших битв за отвоевывание этой власти.

– Меня зовут Рон.

– Меня – Михаил.

– Во время частных встреч мы можем называть друг друга по имени, – предложил президент Рейган.

Горбачев коротко кивнул в знак согласия.

Так начиналась вашингтонская встреча, о которой журнал ’’Тайм” писал, что ’’она запомнится как встреча в верхах, на которой близость отношений и символизм заслонили разногласия по существу проблемы”.

Символов действительно было много. Самым важным из них был тот. что прибытие Горбачева в Вашингтон знаменовало победу проводимой Рейганом твердой политики по отношению к Советскому Союзу. А с чем прибыл заокеанский гость?

Декабрь приносит в Америку запах елок, на домах появляются рождественские зеленые венки с красными лентами, звучат колокольчики Армии спасения, напоминающие о том, что и в праздничные дни не надо забывать о тех, кому не повезло, что надо им протянуть руку помощи. Вспыхивают ханукальные свечи, ветер развевает бороды дедов-морозов в алых кафтанах и таких же шапках. Приглашавшие Горбачева в Америку вряд ли рассчитывали, что он, как и Дед-Мороз, тоже порадует мир подарками, но они не были намерены отказываться от традиционной американской мечты о том, что добрая воля может изменить мир. Им хотелось, чтобы и Советский Союз почувствовал себя частью всемирного содружества людей. Подобно готовому поверить в сказку Маленькому Принцу Экзюпери, они готовы были протянуть руку помощи и Советскому Союзу и забыть о том, что его цель не дружба, а победа. „Долгосрочные цели Советского Союза остались неизменными: доминирование на международной арене” – к такому выводу приходит после своей встречи с Горбачевым Никсон.

В 70-е годы он тоже надеялся, что его политика детанта заставит советских руководителей осознать себя частью мирового содружества и изменить свое поведение. Плата западной технологией и кредитами в надежде, что это вынудит Кремль отказаться от агрессивности, была косвенным отражением перенесенной в XX век распространенной в Америке в предыдущем веке попытки ’’выразить в пересчете на деньги уверенность в том, что все имеет свою цену”, которую остается лишь определить и оплатить. Политика Никсона-Форда-Картера и была попыткой купить столь желаемый американцами мир, удовлетворяя требования тех, кто громче всего кричал о мире. Они готовы были платить и платили.

Но в это время, как писал в своей книге Вл. Буковский, на него надели наручники, на которых стояло ’’Сделано в США”. Минувшее десятилетие доказало тщету надежд на то, что мир может быть сохранен платой за него. Французский публицист Жан-Франсуа Ревель приходит к пессимистическому выводу, что так демократии не выживают, а гибнут. Ставя вопрос о том, что же следует предпринять, он напоминает о некогда данном ответе Демосфена ” не делать того, что делается сейчас’'.

Именно в годы детанта, когда в Америке происходит расширение личных прав граждан за счет сокращения власти государства, в СССР наблюдается обратное. Как говорил когда-то Ключевский, ’’государство пухло, а народ хирел”. Это и понятно. Диктатура, видя ослабление своего противника, использует это в своих интересах. Она не отвечает взаимностью на примирительные жесты, поскольку рассматривает их как проявление слабоволия, а закручивает гайки еще жестче, считая, что это послужит доказательством ее силы.

В годы детанта в Советском Союзе по-прежнему отвергали то, что является краеугольным камнем западных демократий, – права граждан. Как и прежде, утверждали, что о правах граждан много говорить не стоит, поскольку, как сформулировал в 1955 году профессор Гак, ’’классовые интересы пролетариата объективно являются интересами каждого пролетария”, которые, как вторил ему спустя 14 лет философ Е. Петров в своей книге ’’Эгоизм”, ’’никто не способен выразить полнее и лучше, чем руководствующаяся законами истории коммунистическая партия”. Поэтому, если индивид не согласен с тем, что партия объявила выражением интересов истории, например, с решением быть расстрелянным во имя высших целей, это должно рассматриваться не иначе, как безудержное, являющееся пережитком капитализма проявление эгоизма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю