Текст книги "Избранное"
Автор книги: Франц Фюман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 55 страниц)
Почему тогда в кино я не смеялся вместе со всеми?
Метаморфоза – королева мифологемы.
(Не следует придавать этому слишком большого значения. Мое поведение в кино можно было бы также истолковать как неблагонадежность и неповиновение.)
Начать с самого начала: человек появляется на свет, то, что висит на пуповине и кричит, в общественном смысле еще никак не определено, он не царь, не дворянин, не купец, не мещанин, не крестьянин и не нищий; не капиталист, не социалист, не эксплуататор, не эксплуатируемый, не революционер, не реформист, а всего лишь человек. Можно ли сказать: это – нормальный человек? Но этот «нормальный человек» вообще еще никакой не человек; он в биологическом смысле слова принадлежит к человеческому роду, социально он еще должен стать человеком; человек как зачаточная форма человечества.
Почти маниакальный характер носят мои попытки найти точку, откуда начинается общественная детерминированность человека, а что касается моей жизни – конкретно найти ту точку, о которой я мог бы сказать: с этих пор я стал фашистом. Казалось бы, ответ дать легко: после моего бегства из монастыря, самое позднее с лета 1936 г. Но корни уходят гораздо глубже и теряются в провалах памяти… С другой стороны, некоторые типичные свойства фашистского поведения и мышления развились у меня очень поздно, а некоторые так и не развились, например воинствующая нетерпимость.
Каковы типические черты фашизма в мышлении? Учитывая стертость от частого употребления слова «фашистский», следовало бы дать ему точное определение. Классическое определение Димитрова относится к политической сущности, но формы ее проявления различны. В области идеологии (при всех формах проявления в недавнем прошлом и в настоящем) фашистскими мне представляются следующие черты: элитарное презрение к массе и одновременно стремление раствориться в безликости («Магия солдатского строя»); воинствующий национализм с одновременными попытками создать некую международную общность; застывшее мышление – существует только черное или белое; прославление всего жестокого, ужасного, кровавого, доисторического с одновременным преклонением перед техническим и индустриальным; требование милитаризации всей общественной жизни, вплоть до жизни личной, при одновременном одобрении анархической борьбы всех против всех; клевета на разум, совесть и сознание; принцип фюрерства; демагогия, фанатизм, крайний антикоммунизм – и все это вместе, не изолировано одно от другого.
Но растение вырастает из корня, и в конце концов ты подходишь к младенцу, как Августин в поисках истоков зла. Вот чего ты не учел в своих размышлениях: комочек, не отделившийся еще от пуповины, – сын вполне определенной матери, отпрыск вполне определенного семейства, питомец вполне определенного родильного дома, гражданин вполне определенного государства, принадлежащий к вполне определенному классу и к вполне определенной нации; он вырастает во вполне определенной идеологической сфере и культурной среде; учась говорить, он уже будет приобщаться к вполне определенному миру, и таким образом он изначально детерминирован, притом настолько жестко, как не будет уже никогда в жизни (это не означает, однако, что он не имеет возможности изменяться).
Возможно ли мыслью проникнуть в предъязыковые области? Нет, это неточно сформулировано. Я подразумеваю: можно ли выразить языковыми средствами то, что само по себе (даже во внутреннем монологе) не поддается артикуляции? Можно ли выразить то, что происходит в младенце, когда он улыбается?
Он испытывает удовольствие, да, но как он испытывает удовольствие, как он испытывает страх (а он уже испытывает страх?) и т. д.? Однако даже у меня возникают огромные трудности, когда я пытаюсь наглядно изобразить свои страхи, а мне-то казалось, что я знаю их точно.
Конкретно: четырехмесячный младенец видит в час кормления мать и перестает кричать и на свой лад готовится к принятию пищи. Без сомнения, это более чем рефлекс, это уже (пусть в зародыше) проявление общественного начала. Можно ли это «более» выразить в словах?
Можно ли высказать то, чего нельзя подумать? Что, например, думает тот, кто произносит «уа»? Думает он что-нибудь при этом или, ничего не думая, произносит именно то, что мог бы подумать; или же он выражает нечто, чего вообще нельзя охватить мыслью? Разумеется, я могу подумать «уа», то есть произнести эти звуки внутренним голосом, но тогда я не думаю «уа», я реализую свое намерение беззвучно произнести звуковой комплекс «уа».
Представляем ли мы себе мысленно различие между «ау», «уа», «ой!», «р-р-р» и т. п. прежде, чем выбираем одно из этих восклицаний? И думаем ли мы «пф», или «х-х», или «и-и-и!»?
Моя мать делает отчаянные усилия, чтобы словесно выразить некую суть, важность которой смутно осознает: она тяжело дышит широко раскрытым беззубым ртом, хватает воздух бескровными губами и растопыренными пальцами дрожащих рук, и, наконец, у нее вырывается самобичующее стенание: «Если б только я могла сказать, если б только я могла, это было бы откровением для тебя».
Знаменитое правило современной логики, «Правило Гёделя» [66]66
Гёдель, Курт (род. в 1906 г.) – известный австрийский математик и логик, разрабатывал проблемы математической логики. Пришел к выводу о неполноте так называемых формальных систем; в них всегда имеются предложения (в философском смысле слова), которые не могут быть доказаны в рамках самой этой системы. Фюман имеет в виду именно этот вывод.
[Закрыть], гласит примерно следующее (моя терминология будет возмутительно неточной, но я не математик и вопросы задаю не как математик и не от математики жду ответов): представь себе систему четко определенных понятий, скажем алгебру. Из этих понятий, которые выведены исключительно из аксиом данной системы, ты можешь построить предложения, и эти предложения либо истинны, либо ложны, и ты должен доказать именно эту истинность или эту ложность. Например, такое предложение: «Сумма двух четных чисел дает четное число» – верно; напротив, определение: «Всякое число, которое делится на три, должно делиться и на шесть» – ошибочно. Истинность первого и ложность второго можно доказать. Однако, так утверждает Гедель, есть предложения, которые основываются на понятиях некоторой системы, но не могут быть оценены в пределах данной системы. На основе нашего ограниченного опыта, наших проверок, наших эмпирических познаний они могут казаться истинными, но эта истина не доказана, и возможен случай, при котором они окажутся ложными, хотя вероятность его может измеряться числом с немыслимым количеством знаков (например, предположение Гольдбаха [67]67
Гольдбах, Христиан (1690–1740) – математик, родившийся в Германии, работавший в России. С 1725 г. – член петербургской Академии Наук.
[Закрыть], что каждое четное число, которое больше, чем четыре, является суммой двух простых нечетных чисел). Для того чтобы оценить такие предложения, следует, так говорит Гедель дальше, выйти за пределы той системы, в которой они сформулированы, и создать систему более высокого порядка; в ней эти предложения могут быть оценены, но в ней возникают и новые предложения, которые не поддаются оценке, требующие для оценки опять новой системы более высокого порядка, и так далее до бесконечности.
Мне кажется, что это правило – mutatis mutandis [68]68
Внося соответствующие изменения (лат.).
[Закрыть]– имеет исключительное значение для всех областей человеческой деятельности, не только для точных наук. К примеру, чтобы осветить некоторые эстетические феномены, я должен выйти за пределы эстетики. Но какая система выходит за пределы человека?
Поглядел в словарь – там действительно говорится «прописная истина». Эти слова вызывают во мне досаду, следовало бы говорить «прописная мудрость». Нет важных и неважных истин.
То, что дождь падает сверху вниз, было прописной истиной, покуда Брехт не сумел сказать этого по-новому.
Паприкаш с колбасой и булочкой; откуда – ради всего святого – достают они в субботу в этой паршивой харчевне свежие, не разогретые в духовке булочки!
Вспомни-ка мерзкий привкус, еще вчера мучивший тебя, – он прошел, и никакое напряжение памяти не вернет его. Попробуй теперь охарактеризовать его иначе, чем «мерзкий», попробуй выразить его конкретнее, чем «привкус», но привкус чего? Другого слова ты не найдешь.
Но почему мы не можем обозначить этот мерзкий привкус точнее? Это «можем» здесь весьма многозначно – чего мы не можем? Мы не можем уже точно вспомнить его или мы не можем его ни с чем сравнить, так как недостаточно владеем метафорой? А может, оттого, что оттенки вкуса трудно различимы, вкусы принципиально не поддаются сравнению, или в данном случае нам не с чем сравнивать? Или по нескольким таким причинам, или по всем вместе?
Можно ли сказать: прилагательные есть иероглифы воспоминаний?
Наша фантазия, в сущности, весьма ограниченна. То, чего я не знаю из опыта, я получаю как информацию из вторых рук (понаслышке), но подобную информацию с успехом мог бы накопить для меня и толковый словарь. Во всех остальных случаях я говорю: «У меня в этом (в том, в этой области, в этом отношении) нет никакого опыта».
Но тогда можно сказать: я знаю все, что знает мой толковый словарь! Однако вне опыта я знаю это так же, как знает о чем-либо мой словарь: он не может применить своих знаний.
Когда инженер пользуется машиной для перевода, вправе ли мы сказать о нем: он владеет языком? Если предположить, что компьютер его невелик и он может постоянно носить его с собой, мы должны ответить на этот вопрос утвердительно. Выходит, что человек, никогда не изучавший венгерского, при помощи своего компьютера будет лучше понимать и говорить по-венгерски, чем человек, десять лет с муками изучавший язык. Почему мы боимся признаться в этом? Уж не страх ли это перед уничтожением индивидуальности?
Тот «сверхчеловек» Тамерлана не понимал нормального, и это делало его никуда не годным соратником других воинов. Как разведчик, действующий в одиночку, он, вероятно, не имел бы себе равных.
Глубоко человечен смысл сказки про сына, который отправился учиться страху. «Ах, батюшка, – сказал он отцу, – я очень хочу учиться; и, уж коли на то пошло, я буду учиться, покуда меня страх не проймет: ведь в этом я еще ничего не смыслю!»
Он чувствовал, что, если он не познает страха, ему будет недоставать одного из человеческих измерений.
В чем проявляется мой опыт? В моих действиях. Мой язык может скрыть недостаток опыта, но мои поступки не могут.
Но опыт может быть впрыснут, наш век научил нас этому! Корми червяков, освещая корм разным светом, и сочетай синий свет с ударом электрического тока: через некоторое время черви будут избегать корма, освещенного синим светом, и ты сможешь передать их опыт, если извлечешь их нервную ткань и введешь ее червям, которых кормил нормально. И они начнут действовать согласно этому опыту: они будут избегать синего корма, даже если его дают, не сопровождая ударами электротока. Можно ли считать такое поведение «опытом»?
Можно ли сказать об этой извлеченной субстанции: вот такое-то вещество, с такой-то химической формулой, с таким-то удельным весом, с такой-то формой кристаллизации, с таким-то коэффициентом растворимости, – что оно и есть опыт? Представь себе аптечку с опытом для людей, представь себе это вполне конкретно: для молодых девушек, для поэтов, для деятелей искусства, для редакторов.
А теперь вырасти червей, которые лишь при синем корме не получают ударов электротоком, и впрысни такому червю одновременно экстракт синего и антисинего, что произойдет тогда? Исключит ли один опыт другой, или червь умрет от голода, или вообще произойдет нечто совсем Другое?
Если кристаллизовать это синее и антисинее и растворить их в жидкости, в которой они поддаются растворению, как тогда определить то, что содержит эта жидкость? На бутылке с ней можно было бы написать: если червяк попьет отсюда, он превратится в Буриданова осла.
А теперь сочетай всякий корм с электрическими ударами. Что произойдет в этом случае? Либо ток убьет червя, тогда не останется опыта, который можно было бы унаследовать. Либо он обретет опыт, что жрать можно, несмотря на удары электротока.
Поведение: «несмотря на».
Существует ли опыт, который принципиально нельзя инъецировать? Собственно говоря, нет.
На инъекции подобного рода можно было бы смотреть как на запреты (или заповеди), которым подобает следовать. Можно ли сказать о каком-то веществе, что оно и есть этика?
В окне напротив на мгновение поднимаются шторы: комната ярко освещена, роскошное помещение, ковры на полу, ковры на стенах, огромные кресла, шахматный столик, телевизор, комнатный бар; поднял и тут же снова опустил шторы не кто иной, как Лилиом.
Непреодолимое желание еще раз выйти на улицу: выздоровление.
25.10.
СОН:
Я лежу в госпитале, мне должны сделать укол. Сестра вкалывает иглу в предплечье, вводит лекарство, но, пока игла еще торчит в руке, несколько раз поднимает и опускает поршень шприца и накачивает таким образом воздух в кровь, пока кровь не начинает пениться. Я в ужасе говорю: «Господи, что вы делаете, у меня будет эмболия!» Она говорит: «Я хочу, чтобы жидкость лучше перемешалась, у меня случаи эмболии большая редкость, а если она наступит, вы это почувствуете через минуту!» Она продолжает нажимать на поршень, и я говорю совершенно серьезно: «Я вам полностью доверяю».
Венгерский язык обладает двумя разными выражениями понятия «сколько»: «hány» – вопрос о числе; «mennyi» – о количестве; «Mennyi kenyér» – «сколько хлеба», «Hány kenyér» – «сколько хлебов». Подобное различие – соль языка, если оно сотрется, язык станет пресным. Точно так, как мы охраняем от угрозы вымирания животных и растения, мы должны спасать от грозящей гибели слова и выражения, как, например, положительную степень с «als». «Wie» сравнивает количество, «als» – качество. Разница между выражениями «Ich bin so klein wie du» «Я так же мал, как ты» и «Ich bin so klein als du» «Я столь мал, что и ты» есть разница между соответствием в сантиметрах и соответствием в могуществе. Мы бы приветствовали образование сравнительной степени с «wie», если б речь шла о выявлении оттенков, но здесь, по-видимому, дело просто в вытеснении «als», лет через двести оно (als) вообще исчезнет.
Важно было бы точно установить скорость протекания языковых процессов – какой временной отрезок лежит между появлением новой формы и тем, когда она становится обычной. Например, это чудовищное, но необратимое «ориентироваться на».
Интересно, языковые процессы, которые ты приветствуешь (а они есть? Должны быть), протекают так же быстро, как те, на которые ты ополчился бы, будь ты Дон Кихотом?!
«Сколько», воплощенное в обеих своих ипостасях, требует, как и имя числительное в венгерском языке, единственного числа, тут мне вспомнилась словесная игра Витгенштейна, выраженная им следующим образом: «Я посылаю некоего человека за покупками. Я даю ему записку, на которой начертаны знаки: пять красных яблок. Он приносит записку продавцу, тот открывает ларь, где стоит знак „яблоки“, потом ищет в таблице слово „красный“ и находит рядом с ним образец цвета, теперь он одно за другим произносит количественные числительные до слова „пять“ и при каждом числительном достает из ларя яблоко, соответствующее цвету образца».
Так обстоит дело у Витгенштейна; здесь множественное число излишне, на записке вполне достаточно было бы знаков «пять красное яблоко» – именно так говорит венгр! Полным соответствием было бы: «яблоко красное пять», но этот порядок слов отнюдь не венгерский.
Я переезжаю в комнату с ванной, почти апартаменты! В том же коридоре, всего двумя дверьми дальше, окна выходят на ту же улицу, в совершенно другой мир.
Ференц ждет меня в вестибюле, я знаю, что ему нужно срочно ехать на совещание в министерство, тороплюсь с переездом из номера в номер, потею, меня продувает, кажется, все начнется сначала.
Мраморное метро; большеглазые дежурные около лестниц; девушка, усыпанная веснушками, продает вареные початки кукурузы… Она не произносит ни слова, ее не спрашивают о цене, ей молча дают на ходу три форинта, или она молча дает сдачи; я хотел было дать ей меньше, чтобы проверить, немая ли она, но не решаюсь, нет во мне репортерской жилки; почему?
На солнце в парке на окраине, где царит Лилиом; много детских колясок; много толстых женщин; много старых представительных мужчин; воздух полон падающей листвы. Три строфы Йожефа, потом дом в югендстиле, и какой прекрасный: замок голубых цветов.
Башенки вдоль стены в синих фесках выглядят так, будто они напевают Моцарта.
Облачко, похожее на одинокую юлу, без девочки, которая ее подгоняла бы, без кнутика, без жужжания, облачко, затерянное в синеве, как знак бесконечного одиночества.
Последние листья в желто-зеленых кронах тополей машут облаку, но оно их не видит.
Дом в югендстиле: оконные переплеты в форме лиры.
Район Манди.
Из пивной вываливается, пошатываясь на свежем воздухе, молодая пара в сопровождении крохотной таксы. Он в воскресном костюме, воскресной рубашке и при галстуке, с воскресным коком на лбу, она на голову выше, на ней облегающий оранжевый с желтым нейлоновый пуловер и мятая коричневая юбка до колен. Ему лет двадцать восемь, она, пожалуй, моложе, хотя кожа у глаз и рта уже привяла. Выходя из пивной, оба хохочут, хохочут от всего сердца, она прыскает, на лестнице у нее разъезжаются ноги, и она приваливается спиной к стене, от смеха слезы выступают у нее на глазах; он икает, мотает головой и делает шутливо-угрожающий жест в сторону пивной, одновременно подзывая им таксу.
За мутными окнами пивной стоят в густом табачном дыму веселые пьяницы.
Такса прыгает по ступенькам и вразвалку бежит к фонарному столбу. Молодая женщина, тяжело дыша, смотрит ей вслед и пытается сунуть себе в рот сигарету. Молодой человек – одна рука за поясом, другая в кармане – снова икает и мотает головой, потом закрывает дверь пивной, кричит: «Тони!» – и, тяжело ступая, поворачивает домой.
Молодая женщина чиркает спичку за спичкой… Тони опускает ногу, обнюхав булыжник, скребет мостовую, снова нюхает и поворачивает обратно, и тут вдруг из ворот появляется невзрачный человек лет пятидесяти-шестидесяти, нет, семидесяти, в синем халате упаковщика; он увидел Тони, и его серое, как бумага, лицо осветилось, он тихо щелкнул пальцами, и Тони глядит на него.
«Тони! – кричит женщина, ей наконец-то удалось зажечь сигарету. – Тони, ко мне!» Тони навострил уши, справа – щелканье пальцев, слева – зов. «Тони, – нежно произносит человечек, – Тони, мой дорогой, Тони!» Он произносит это сердечно, словно трогательное признание в любви, он говорит еле слышно, но стоит такая тишина, что шепот его раздается гулко. Молодой человек с трудом оборачивается, и, когда он видит, что Тони машет хвостом, приветствуя человечка, он добродушно ухмыляется, зовет собаку. Тони машет хвостом. «Ко мне, старина!» – «Тони, дорогой!»
Тони так скребет землю, словно хочет зарыться в нее, чтобы не принимать никакого решения, и молодой человек и старый человечек наблюдают за ним, один благодушно, другой с робкой сердечностью, и они уже, готовы дружелюбно взглянуть друг' на друга, но молодая женщина не выдерживает и хохочет, молодой человек мрачнеет. «Тони, – кричит он резко, – Тони!» Такса вздрагивает, перестает скрести землю и быстро поворачивает к нему, но тут человечек вытаскивает кусок сахару, вертит его между пальцев и делает шаг вперед, Тони идет за ним. Женщина отходит от стены. Она больше не смеется. «Тони, – кричит ее спутник, – Тони, ко мне!»
Человечек останавливается, и Тони останавливается. Женщина с сигаретой в углу рта опирается обеими руками о согнутое колено, и кажется, она продолжает смеяться про себя. Мужчина смотрит на нее и со свистом втягивает воздух. «Песик ты мой, Тони!» – шепчет человечек, он прячет сахар в карман, поворачивается и медленно идет к воротам, Тони, помахивая хвостом, бежит за ним.
Женщина, до этой минуты следившая глазами за собакой и человеком, бросает вызывающий взгляд мужчине; только что его шатало из стороны в сторону, а теперь вдруг он выпрямляется и застывает в неподвижности. Глаза женщины стекленеют, губы у нее влажные и распухли, взгляд похотлив. Я опасаюсь, как бы мужчина не повалился лицом вниз, но он стоит, стоит неподвижно, стоит так целую вечность, потом негромко, но очень четко и трезвым голосом произносит несколько слов, я их не понимаю, но вижу, что женщина медленно открывает рот, лицо ее расползается, как тесто, губы дрожат, вероятно, он сказал что-то обидное, и тогда оборачивается и маленький человечек. Такса повизгивает от желания получить сахар и нетерпеливо царапает его ноги, и невзрачный, поворачиваясь, выпрямляется и поднимает лицо, исполненное святого гнева, к мужчине, тот рвет ворот рубахи, и теперь невзрачный говорит что-то, мужчина издает рев и кидается вперед, но тут человечек пропадает в воротах, слышно, как поворачивается ключ в замке. Тони машет хвостом и скребет землю у ног мужчины. Словно оглушенный, тот таращит глаза на ворота, бормочет что-то, поправляет галстук и, не обращая внимания на таксу, направляется к пивной, проходит мимо женщины, лицо ее совсем посерело, хватает ее на ходу за руку и молча тянет за собой в кабак, из которого клубами вырывается на улицу табачный дым.
В этой истории возможно все, она открыта на все стороны, в ней возможен любой конец, от фарса до убийства.
Быть открытым на все стороны: решающие точки жизни – это точки возможного изменения, но не менее возможного неизменения, а сумма отрезков пути между двумя такими «открытыми точками» и есть биография. Промежуток заполнять не обязательно, он может оставаться пустым, как стены готической постройки, но биография, которая не содержала бы таких «открытых точек», была бы подделкой, даже если бы не хватало только одной.
Эти «открытые точки» могут лежать на одной прямой, тогда, как говорится, жизнь прошла по прямой, но эта прямолинейность не была задана изначально. Прямолинейно – означает, что возможности поворотов остались неиспользованными. Но из-за этого подобные возможные точки не должны быть пропущены. Линия биографии не геометрическая линия, и, будучи прямой, она определяется не только двумя точками.
Прибудет ли некто из точки А в точку В, потом из В в С и из С, наконец, в Д, то есть в конечном итоге из А в Д, вовсе не то же самое, как если кто-то достигнет пункта Д, выйдя из пункта А, через точки Г и Е, хотя в обоих направлениях одни и те же начальные и конечные пункты. Нельзя опускать промежуточные точки. Следующий шаг первого может вести из Д в Е, а второго – из Д в С, а Е и С могут лежать в противоположных направлениях. Если мы будем видеть только исходные и конечные пункты, то развитие в разных направлениях останется нам непонятным. Вся линия, сумма всех «открытых точек», есть бытие.
То, что некто следует из А через В в С и далее в Д, не определено точкой А. Оттуда возможно движение в различных направлениях, и если оно совершается в точку В, значит, и оттуда снова открыты все пути. Нет необходимости в том, чтобы некое детское переживание определило позицию взрослого человека, так может быть, но так не обязательно должно быть. Это одна из сложных проблем, стоящих перед писателем, который ведет повествование от первого лица и рассказывает о переживаниях детства с позиций взрослого человека. Именно эта более поздняя позиция должна оставаться неопределенной; если она точно зафиксирована и если речь идет о крайней позиции, возникает впечатление насильственности, а именно этого хотел я избегнуть. Меня очень соблазняло написать некоторые мои рассказы, например «Песнь индейцев», с позиции эсэсовца, но это свело бы проблему фашизма к проблеме психологической, чего я никоим образом не хотел.
Тот, кто сказал «А», не должен говорить «Б», а тот, кто все же сказал «Б», не должен говорить «В», а кто сказал «В», не должен говорить… и так далее до «Ф», с которого начинается слово «фашизм». «А» может быть исходной точкой для очень многого, но если развитие от «А» какими угодно обходными путями привело к «Ф», значит, «А» было отправной точкой для «Ф».
Эти «открытые точки» ты можешь сравнить с поворотным кругом на железной дороге: локомотиву, стоящему на нем, открыты все пути. До сих пор он шел по рельсам с конечными пунктами А и В, теперь он меняет путь на С – Д. Можно ли назвать это изменением? Тогда должен был бы измениться локомотив, а не только направление его пути. Но локомотив, который идет из С в Д, уже в силу одного этого не тот же самый, что идет из А в В.
Изменяется ли что-либо в сущности человека, когда он меняет направление своей жизни? Этот вопрос я задаю себе сейчас впервые, до сих пор я считал это само собой разумеющимся и потому не замечал самой возможности такой постановки вопроса, подразумевающей и отрицательный ответ. Нет, это совсем не само собой разумеется.
И наоборот: может ли кто-нибудь, неизменно следуя направлению своей жизни, тем не менее измениться? Я могу себе представить такие случаи.
Начнем с простейшего примера: разведка и контрразведка знают термин «обернуть» и кого-то «оборачивают», и это соответствует образу локомотива на поворотном круге. Некто действовал за А против В, теперь он «обернут» и действует за В против А.
Можно ли назвать это изменением? Я хотел бы сказать «нет», но я колеблюсь, хотя не так сильно, как колебался бы перед «да».
Вообще, что это означает: человек изменяется, преобразуется, превращается в нечто иное? В каком отношении он изменяется (преобразуется, превращается)? В каком смысле меняется он? Биологически или духовно, с точки зрения здоровья, характера, этически, религиозно, идеологически, морально, политически, с точки зрения партийной или государственной принадлежности, социального положения, профессии, национальности, вероисповедания, меняется он во времени, в пространстве, в фенотипе или генотипе и т. д. и т. п.? И что изменяется, а что остается неизменным? И как изменяется, существуют ли типы изменений, родства, подобия?
Когда мы говорим, что X изменился, мы прежде всего утверждаем этим, что он остался самим собой, иначе мы не назвали бы его X – его собственным именем.
Изменение – процесс или результат? Это совсем разные понятия. «S превращается в Р» и «S превратилось в Р» не одно и то же. Но «S», превращающееся в «Р», должно быть вместе с тем и S, ибо «S, превращающееся в Р», принадлежит к свойствам S. И «S превращается в Р». «S, превратившееся в Р», одновременно есть Р, потому что S уже перешло в Р.
Что, собственно, дает нам право сказать «S превращается в Р»? Откуда мы это знаем? Если S уже превратилось в Р, то оно не становится Р, а уже есть Р, а если S еще не Р, стало быть, оно на пути к нему, а на пути с ним еще много чего может случиться.
Когда говорят «два плюс три равняется пяти», будет ли это изменением двух и трех? Без сомнения, но также и изменением пяти, если перевернуть равенство: «пять равняется два плюс три».
Я гляжу на цифры и с удовольствием вижу в них то, что видел ребенком: двойка – девочка, присевшая в книксене, тройка – господин в цилиндре, пятерка – фабрикант, единица может быть кем угодно, семерка – арестант, четверку я никогда не любил, это был классный наставник, жестокий, злобный, коварный, всегда вынюхивающий что-то. Каждое равенство было приключением; «два плюс три равняется пяти» казалось сказкой и тайной, а то, что в нем может таиться иной смысл, я понял гораздо позже, впрочем, также и связь предложений в книге, даже связь слов в предложении.
Но величайшими тайнами были химические формулы, их магия жива во мне и по сей день… Я собирал формулы, как жуков или почтовые марки (мы, впрочем, собирали еще номера автомашин и менялись ими, мы различали номера красивые и глупые, и ни разу никому не пришло в голову записать номер, которого он не видел собственными глазами или который не был обменен по всем правилам), итак, я собирал формулы, как жуков, и до глубокой ночи просиживал в своей комнатке над толстым лекарственным справочником отца и мечтал о судьбе бензойного кольца.
А потом я открыл, что творится в математике: числа складываются, умножаются, их берут в скобки, как в объятия, здесь существуют формы, пропорции, потенциал. На параболы достаточно посмотреть, подкоренные выражения – это мазохисты, дроби – чистейший групповой секс, а касательная – образ утонченных прикосновений.
«Два плюс три равняется пяти» – это таинство. «Два плюс три» все же нечто иное, нежели «пять», иначе можно было бы написать «пять равняется пяти». Но если это нечто иное, то как же писать здесь знак равенства? Терпеливый господин Д. объяснял мне это восемь раз и был уверен, что я понимаю. «Умствования переходного возраста», – добавлял он и был совершенно прав, и тем не менее в девятый раз я опять не понимал.
Изменяются ли облака? Изменяется ли Протей, или он как раз и есть то, что изменяется, и потому его изменение было бы неизменяемостью?
Умствования переходного возраста, но забавно.
«Видите вы вон то облако в форме верблюда?» – «Ей-богу, вижу, и действительно, ни дать ни взять – верблюд». – «По-моему, оно смахивает на хорька». – «Правильно, спинка хорьковая». – «Или как у кита». – «Совершенно как у кита».
И тут Полоний прав, то есть и Гамлет прав, и Полоний, который ему поддакивает, тоже прав. Облака изменяются точно так! Но почему же мы считаем эту сцену доказательством того, что придворный Полоний пресмыкается перед Гамлетом? «Крыса, здесь крысы!» Но возможно, что Шекспир хотел проверить вопросами Гамлета не Полония, а способность зрителя к суждениям.
После обеда смотрел документальный фильм о Радноти, разочаровывающе плохой. Я знаю мало венгерских документальных фильмов и не могу обобщать, но вопрос о причине такой разницы между документальными и превосходными игровыми картинами напрашивается сам собой.
У меня такое впечатление, что эти фильмы исходят из того, что поэт, нуждается в комплиментах (декламация стихов в праздничном костюме и торжественным голосом). Этим ему причиняется самый большой вред, какой только можно причинить.
Слова Ленина, что пролетариат не барышня из пансиона, за которой надо ухаживать.
Я стою напротив кладбища – Пантеона. До чего же мне не хочется туда идти.
История с Тони, хотя в ней заключена мифологема, – история для Манди, не для меня.
На проспекте Ракоци: светящаяся реклама лимонада.
Я столько ломал голову над понятием изменения, преображения и только сейчас заметил впервые, что само слово «преображение» имеет совершенно различные смыслы.
26.10.
До обеда – стихотворение Йожефа «Очень больно». Закончил семь строф, пока еще совсем вчерне. В этой балладе в личном – весь мир. Отвергнутый женщиной призывает все существа, испытавшие боль, собраться у ложа жестокой и всеми голосами страдания прокричать ей в уши: очень больно! Появляются невиновные, растоптанные полицейскими сапогами, выхолощенные быки, раздавленные машинами собаки, рыбы на крючке, женщины в родовых муках – и мужчины…