355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Фюман » Избранное » Текст книги (страница 11)
Избранное
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:36

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Франц Фюман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 55 страниц)

– Ну что ж, – сказал я таким тоном, что сразу стало ясно: сейчас мы пожмем друг другу руки и распрощаемся.

Но Вернер будто никак не ожидал такого поворота: он по-детски недоверчиво воззрился на меня, поправил кепку, потом смущенно засмеялся, и вид у него был явно растерянный. Выходит, в его вопросе не было насмешки, в жесте – осуждения, в восприятии моей заметки – ни капли цинизма? Я почти поверил, я должен поверить, глядя на него, – он стоял передо мной, красный как рак, полуоткрыв рот, в глазах немой вопрос. Но почему тогда он принял мои расспросы в штыки? От робости? От смущения? От боязни серьезных конфликтов? В нем столкнулись два противоположных стремления: стремление прояснить ситуацию и стремление ее затушевать. Он ждал ясности от меня – от меня! – а я ждал того же от него; неужели моя беспомощность, моя наивность ничем не разнится от его собственной и разочаровали мы друг друга в меру своих упований? Выходит, это самое и заставило нас обоих взять тон, о котором ни один не помышлял; я оборвал разговор, и это задело Вернера ничуть не меньше, чем меня его резкость. Неужели как раз сейчас все и запутается? Ну и ладно, решение принято, пора кончать, осталось найти какую-нибудь прощальную фразу, которая удовлетворит обоих, но, прежде чем я ее нашел, отворилась дверь в дощатой перегородке, и какой-то лысый дядька – очевидно, мастер – возбужденно замахал руками, подзывая меня к телефону. Домогался меня тот самый руководящий товарищ, я узнал его по голосу.

– Простите, пожалуйста, – пело в трубке, – я только что узнал, что вы попали не по адресу. Досадное недоразумение. Видно, недотепа бригадир не удосужился вас предупредить, что его преемник на курсах…

– Нет, почему же, предупредил! – свирепо отрубил я, но он не отреагировал. Правда, из вежливости секунду помолчал, ровно столько, сколько нужно, чтобы, с одной стороны, намекнуть, что он все слышал, а с другой – показать, что не придает этому значения. Потом он как ни в чем не бывало продолжил:

– Я тут прикинул насчет замены. Вас ждет другая бригада, туда тоже поставили нового бригадира и тоже с потерей в заработке. Вы ведь собирались заняться именно этим вопросом, верно? Это бригада лакировщиков «Прогресс», семнадцатый цех, прямо у северного конца булыжной дороги…

Последние слова он произнес таким фамильярным тоном, каким шепчутся в пивнушке с приятелями, по крайней мере для меня его намек на мою несчастную заметку прозвучал именно так.

– Послушайте! – возмутился я, собираясь наотрез отказаться.

Но он перебил:

– Вы не заблудитесь, бригада в восторге, мы уже вас отрекомендовали. К сожалению, не смогу проводить вас туда лично – совещание! – но ваша заметка, поверьте, оказалась чрезвычайно полезна! Ее обсудили в цехах: в литейном, в механическом, в лакировочном и, конечно же, в бригаде «Красный Октябрь». Дважды ваша заметка способствовала принятию правильных решений, более того – а это кое-что значит, – заметка произвела впечатление на самого недотепу! Его здорово проняло, ведь к этому инциденту серьезно отнеслись и радио, и пресса, и даже писатель, который на днях выступал по телевидению.

Тут товарищ из дирекции счел за благо сделать еще одну паузу, и я быстро спросил:

– Радио?

Он спокойно подтвердил: да, радио, мою статью передавали по местной сети, разве я не знал? Я сказал «нет». В трубке послышался женский голос:

– Товарищ Буцке, пожалуйста, к директору.

– Иду, иду! – заторопился он.

В эту минуту через открытую дверь я увидел, как лысый о чем-то разговаривает с Вернером, потом в трубке снова запел Буцке: у него, мол, совещание, как ни жаль, придется закончить разговор. И зачастил: сила слова! глубокие знания! политическая прозорливость! полезное начинание! успеха вам! наконец гудок. Я повесил трубку и огляделся: бригадир исчез. В дверях стоял мастер.

– Вернер ушел? – услышал я свой голос.

Мастер кивнул и сказал, что товарищ Буцке поручил ему отвести меня в семнадцатый цех, в бригаду «Прогресс», там уже все собрались в красном уголке, не заставлять же их ждать. И я почувствовал, что киваю и куда-то иду. Раньше я хотел перед уходом спросить, где работает Вернер, но теперь мне почему-то стало боязно: вдруг придется идти мимо него. Грохот металла – мы все идем, идем – и ритм шагов, словно в дремоте, слились в бессмысленную фразу: эквивалентность комплексной цикличности включает оптимальный вариант презумпции. Или я прочел это ночью в книге? – раздумывал я. Грохот металла, свет, распахнутые створки ворот.

– Вон там работает бригада Вернера, – сказал мастер.

Он взмахнул рукой, я увидел сверло, вгрызающееся в металл; синяя спираль… сверло опустилось… скрежет умолк… сверло поднялось… заготовки переместились… снова визг сверла. Светлые пятна лиц – рабочие сосредоточенно глядят на металл, и я гляжу туда же. А Вернер здесь? Не видно. Мастер что-то говорит. Мы миновали ворота, булыжная мостовая…

– Как вы тут все точно описали! – похвалил мой спутник.

– Правда? – машинально отозвался я.

– Вон цветы, – сказал мастер, – раньше я их не замечал, розы-то, ходишь-ходишь по заводу, как слепой, видать, и впрямь нужен писатель, чтоб нашему брату глаза открыть – ишь, цветы!

Действительно розы, вон они, точь-в-точь такие, как у меня в заметке: «…ухабистая, пятнистая от мазута серая мостовая – и совсем рядом, возле цехов, клумбы… Вдруг алые, желтые, белые, оранжевые мазки возле дороги, на которой лежат сюжеты…» Я подумал, что дорога ведет к вокзалу и что можно еще успеть на дневной поезд. Мне захотелось взять и уйти – к воротам, прочь с завода, но тут в моих ушах монотонно зазвучало: «Полезно, очень полезно, статья нам действительно помогла, ее везде обсудили – и в литейном, и в механическом, и в лакировочном, и в бригаде „Красный Октябрь“. Дважды она способствовала принятию правильных решений…»

Так ведь это и естьто самое, к чему я стремился, верно? Сплю я, что ли? Куда я иду, куда я собрался? Я свернул с дороги к клумбе и потрогал розу – роза как роза, почувствовал укол шипа – шип как шип, поднял камень – камень как камень, швырнул его на забрызганную мазутом булыжную мостовую – мостовая как мостовая, но разве не на ней лежатсюжеты? Выходит, человек отказывается от личного благополучия, помогает отстающим товарищам, и он вовсе негерой и это несюжет и он нележит на этой самой матово-сизой булыжной дороге рядом с клумбой? И если человек так честно воспринял даже несправедливую критику, подал ее автору руку и жадно стремился все выяснить, хотя и наперекор внутреннему сопротивлению, – это тожене сюжет с булыжной дороги? Несколько строк всколыхнули целый завод, и писатель гуляет там как у себя дома – об этом тожене стоит рассказывать? И коли уж такполучилось – а действительно получилось так, – быть может, вместе с этими сюжетами тут, на дороге, лежат новые законы творчества, к примеру такой: польза в большом и скрупулезная правдивость в малом отнюдь не обязательно взаимообусловлены, поскольку в литературе все громче заявляет о себе новый принцип, принцип коллективности, принцип тысячи глаз общества против жалкой пары глаз человека-одиночки, принцип большой правды против маленькой? И тут мне почудилось, будто кто-то спросил: вот как? Всего два слова, и голос знакомый, два слова, уже отзвучавшие, и я решительно сказал:

– Да, именно так, роза есть роза, камень – камень, герой есть герой и сюжет есть сюжет, и если, – добавил я с наконец-то проснувшимся упрямством, – если этот сюжет лежит здесь, на дороге, то, какой бы он ни был – большой или пустяковый, – он так или иначе во всех отношениях положителен!

В эту минуту я ощутил дотоле неведомую легкость; голос недотепы смолк, я выпустил цветок из рук и увидел все разом: и булыжную мостовую, и розу, и цеха, и цветы, и улицы, и дома вокруг – реальный мир, настоящую жизнь, невесомую, будто во сне, цветные тени, совсем плоские, зыбкие, и я почувствовал себя точно в мире снов – неудивительно после бессонной ночи.

– …а вон там семнадцатый цех, – сказал мастер, – мы сразу пройдем в красный уголок, только у них там не так красиво, как у нас в пятом…

Я согласно кивнул и направился за мастером к семнадцатому цеху, в красный уголок – я пока не бывал там, но уже знаю, что он не такой красивый, как в пятом цехе.

Перевод Н. Федоровой

ИСТОРИЯ С ЗЕРКАЛОМ

В том, что я оказался свидетелем этой маленькой сценки, повинно зеркало, и если из нее и можно извлечь некий урок, то разве только тот, что в залах, где проводятся торжественные заседания, не следует вешать зеркал.

Зеркало, которое я имею в виду, висело и, вероятно, до сих пор висит в клубе шахты, где добывают каменную соль, в Тюрингии поблизости от Т. Точнее говоря, зеркало там прямо вмуровано в стену, и не одно, а даже два – в ниши как раз против распахнутых в летнее время дверей, так что, если сидеть в самом дальнем от президиума конце зала, можно увидеть заворачивающий вправо коридор и начало лестницы, ведущей к выходу. Зеркала обрамлены широким позолоченным орнаментом из лепнины, но, в сущности, эти подробности не имеют для нас с вами никакого значения.

Отмечался юбилей предприятия; я, в то время корреспондент областной газеты, оказался на шахте и попал на встречу с ветеранами труда, которую в то утро устраивал профком шахты.

Когда я за десять минут до начала вошел в зал, все приглашенные были в сборе – приехали с последним утренним автобусом, доставлявшим рабочих к началу смены, и, следовательно, ждали уже целый час.

Места для президиума были еще пусты. Ветераны, человек сорок, сидели в центре зала за длинным столом: разумеется, я никого из них не знал. И вообще я только вчера приехал на шахту.

Август, жара несусветная, но они, как один, были в парадных костюмах, кто в черном, кто в темно-коричневом, застегнутые на все пуговицы, в белых крахмальных рубашках с темно-красными галстуками, завязанными тонким узлом, двое или трое в шахтерской форме. Перед каждым ветераном стояла чашка с блюдцем, рюмка, три гвоздики в вазочке и в позолоченной рамке фотография шахты еще до реконструкции, форматом с увеличенную вчетверо почтовую открытку: старый кирпичный копер, старая контора, старое здание управления, старый двор и надо всем этим небо, которое даже на черно-белом снимке казалось неправдоподобно высоким и чистым. Женщин среди ветеранов не было ни одной.

Две совсем молоденькие подавальщицы топтались в нерешительности с горячими кофейниками в руках, только что поданными из кухни через раздаточное окно с темно-синими створками. Вид у девушек был излишне серьезный, ни шушуканья, ни смешков, как будто они уже успели к этому часу устать. Без восьми девять… Девушки все поглядывали на стенные часы с затейливо вырезанными стрелками. Поставили кофейники обратно на окошко. Без семи минут девять. Из носиков шел пар…

Ветераны сидели молча и попыхивали кто трубкой, кто сигаретой, от них исходил какой-то холодок неподвижности. Табачный дым я, признаться, переношу с трудом, молчание же, наоборот, было приятно, вероятно потому, что я как бы являлся его частью. Мне было интересно их разглядывать: люди из легенды, каждый, конечно, со своей индивидуальностью, но в массе неотличимые один от другого, как будто годы, проведенные под землей, вывели на всех лицах одни и те же знаки. Они сидели и ждали, положив на стол тяжелые, выдубленные солью руки. Аккуратно зачесанные, редкие седые волосы, худые морщинистые лица, на которых, несмотря на тщательное бритье, уже пробивалась седая щетина.

Время от времени кто-нибудь из них бросал взгляд на фотографию, не беря ее в руки. И старый копер, и все эти здания на фотографии были частью их жизни, звеньями одной для всех цепи: родительский дом, школа, церковь, танцплощадка, казарма, шахта, дом, могила.

Ветеран, сидевший напротив меня – у него, видно, была кривая шея, потому что голову он держал набок, – задумавшись, смотрел в окно на коперную башню, и я представил себе этого человека не здесь, в зале, а в темном забое, окутанного не табачным дымом, а белым облаком соленой пыли, разъедавшей кожу и легкие. На теле у старика, наверное, еще видны шрамы, их не выставишь напоказ, это следы от фурункулов – подарок шахты. Он все смотрел, голова скошена набок, полуоткрытый рот, глаза чуть прищурены. Прошлое, что ли, вспоминал? Застывшее лицо казалось лишенным всякой мимики. Тишина в зале стояла такая, какая бывает в шахте перед взрывом. Негромкие звуки – покашливанье, скрип стульев – только ее усиливали. Время от времени кто-то нарушал молчание – несколько слов соседу, разумеется тому, что рядом, не напротив, тихих и без всяких жестов. Посередине стола на тарелках лежали бутерброды с аккуратными ломтиками ветчины, украшенные петрушкой и кружочками свежего огурца. Зелени в магазинах сейчас не было, так что для ветеранов постарались, и все-таки это угощение казалось здесь реквизитом. Оттого, наверное, что в самой атмосфере чувствовалась какая-то казенщина, нарочитость, а впрочем, может, я и преувеличивал. Как бы там ни было, никому из сидящих и в голову не пришло протянуть руку за бутербродом.

Рядом со мной места были не заняты, но приборы, тарелки с бутербродами и чашки стояли; вероятно, кроме ветеранов и меня, должны были явиться еще какие-то гости, но никто не пришел – вся эта встреча была совершенно формальным, никому не нужным мероприятием. На меня ветераны не обращали ни малейшего внимания, и мое появление не вызвало у них любопытства. Если бы я имел отношение к шахте, они и так бы меня знали, если бы я был только что назначен, не сидел бы в конце стола, не пришел на десять минут раньше времени, да и вообще, наверное, не пришел на подобную встречу. Так что на меня никто и не смотрел, а те, кого я принимался разглядывать, отводили глаза. По опыту я знал, что затевать сейчас разговор бессмысленно. Пойдут биографические данные вперемежку с датами, никакая откровенная беседа в такой обстановке все равно невозможна. Не лучше ли в таких случаях все придумывать за собеседника самому? На этот нехороший вопрос надо было достойно ответить, поэтому я отвлекся и не сразу почувствовал, что в зале воцарилась иная, совсем уж напряженная тишина.

Я бросил взгляд на часы.

Они показывали три минуты десятого.

Шахта воспитывает точность: спуск клети, размеренное движение вагонеток, подъем, собрание с твердым регламентом, потому что шахтеры тотчас покинут его, стоит только прогудеть автобусу, развозящему людей на смену.

В раздаточном окне появилась голова и тоже посмотрела на часы – съехавший набок колпак с эмблемой: синяя буква «Т» в кристалле соли, под ним бледное, как у всех обитателей кухни, лицо, кожа, рыхлая от постоянного пара. Подавальщицы снова взялись за кофейники и выжидательно посмотрели в окошко. А хозяйка колпака все глядела на часы и удивленно щурилась. На висевшие на стене часы смотрели теперь все, кто сидел на моей стороне стола. Мой визави расстегнул пиджак, неторопливым движением отодвинул полу, достал из кармана серебряные часы и, отнеся руку подальше от глаз, некоторое время внимательно разглядывал циферблат, потом потер стекло о брюки, глянул еще раз и сунул луковицу обратно в карман: девять часов четыре минуты. Старик снова застыл, уткнув глаза в фотографию, а в зале тем временем, несмотря на тишину, явно нарастало беспокойство. Никто не произносил ни слова, прекратилось даже покашливанье, все смотрели на распахнутую дверь, но в ней никто не показывался. Вот тут я и обнаружил это зеркало, в нем отражался весь коридор вплоть до лестницы. Там, правда, тоже никого не было.

Может, несчастный случай, авария?

Часы показывали пять минут десятого.

На лестнице появился секретарь парткома.

Я сразу его узнал: вчера во время митинга он был на трибуне среди руководителей предприятия; его баки и зеленая в клетку рубашка так мозолили глаза, что спутать его с кем-либо было невозможно. Я видел в зеркале, как он не спеша поднимается по лестнице, не торопясь идет по коридору, останавливается и слушает: ни звука. Взгляд на часы и удовлетворенный кивок.

Да, похоже, этот секретарь знал себе цену. Он явно получал удовольствие от уверенности, что постиг до конца механизм управления людьми, и всякий раз механизм срабатывал так, как он предсказывал. Приземистая его фигура прямо-таки излучала спокойствие. Ничто его не подгоняло, никакой спешки; он долго и лениво тряс левую руку, потому что манжета зацепилась за часы, опять кивнул и вдруг приосанился, несколько раз часто и глубоко вздохнул и, с таким видом, будто бежал всю дорогу, влетел в зал.

Ответственный работник, который тянет непосильный воз, но, несмотря на нечеловеческую занятость, считает своим долгом принять участие в этом мероприятии, он прямо-таки ворвался к нам, сделав символический жест, как будто распахивает и без того открытую дверь. Рука поднялась, чтобы поприветствовать президиум, шутливое извинение готово было уже сорваться с языка… но тут он наконец заметил, что стол президиума пуст, и замер.

Стрелки показывали шесть минут десятого.

Итак, секретарь парткома был на месте. Правда, войдя в зал, сделав, на свою беду, этот роковой шаг, он так и остался стоять на пороге, но тишина при его появлении стала понемногу раскалываться. Собственно, пока еще ничего не произошло, разве что повернулись головы, поднялись брови, напряглись шеи, но это было как вздох облегчения, опять вертелись шестеренки, работал привычный механизм, и к людям вернулась уверенность в правильном течении бытия. Появление секретаря парткома говорило о надежности этого механизма.

Голова в раздаточном окне исчезла, подавальщицы в который уже раз взялись за кофейники. Ветераны стали усаживаться поудобнее, и в скрипе двигающихся стульев слышалась какая-то примирительная нотка. Сам факт опоздания уже нарушал официальный порядок, и, перешагни сейчас секретарь невидимую линию, отделявшую его от людей, и именно теперь, а не секундой позже, встреча могла бы пройти совсем по-другому. Но он продолжал стоять как вкопанный, время было упущено, и постепенно шум стих, зал снова погрузился в оцепенение, так что потом уже, когда секретарь очнулся и сделал два-три шага к столу, никто не повернул головы. Он стоял и смотрел на пустое место, где должен был находиться президиум, а ведь только что за дверью взгляд был совсем другим; нет, он упрямо не желал верить собственным глазам, упорно вглядывался в пустоту, и в этом отказе' примириться с действительностью было столько бессильной ярости, что страшно сделалось при мысли о том, во что она может вылиться. Наконец поднятая для приветствия рука как бы помимо его воли опустилась, и в этот миг он ожил: вздрогнули веки, зашевелились губы, но вслух еще не было произнесено ни слова.

Без сомнения, он напряженно думал.

Поймет ли читатель всю сложность положения, в котором он оказался? Проведение такого мероприятия – дело профсоюза, и будет ли присутствовать на нем партийный секретарь, целиком зависело от его доброй воли. Разумеется, договоренность имелась, иначе не было бы уверенности, что без него не начнут. Он с точностью до минуты рассчитал свое опоздание и все же явился первым, что совершенно ему не подобало. Ни профсоюзного руководства, ни представителей администрации еще не было.

Как поступить?

Конечно, в первую очередь выяснить, что произошло, ибо только экстраординарное событие может в такой ситуации задержать людей; но я уверен, что об этом он и не думал. Ничего, ровным счетом ничего не могло произойти такого, что оправдывало бы их опоздание: о любом происшествии на шахте, не говоря уж об аварии, секретарь узнал бы первым. Что же теперь делать? Войти с веселой улыбкой, занять место в президиуме, начать непринужденную беседу, которая потом бы естественным образом перешла в официальную встречу, – только живое слово, импровизация могли разрядить атмосферу, сделать ее чуть менее казенной. Признаюсь, я был настолько наивен, что ждал от него именно таких действий. Пока секретарь стоял на пороге, простым поворотом головы я мог выбирать – смотреть на него самого или на его отражение. Конечно, если бы он прошел в глубь зала, к ветеранам, зеркало уже не могло бы мне помочь, но секретарь все медлил. Мне вдруг стало казаться, что человек в зеркале стоит на подмостках, пространство за ним ограничено кулисами и я – единственный зритель этого спектакля. То был самый фантастический театр, какой только можно представить, – фантастический и вместе с тем абсолютно реальный, не хватало только суфлерской будки, а суфлер ему был необходим, ибо секретарь в этот момент напоминал актера, начисто забывшего свою роль, и не только реплики, но и жесты. Его потерянный вид мог бы вызвать жалость, если бы не идущая от него волна какой-то гадости, я это ощущал почти физически. Наконец он сдвинулся с места. Увлеченный своей ассоциацией, я, признаться, тоже повернул немного голову, чтобы не выпустить его из зеркала. Второй, третий шаг, и он окончательно покинул золоченую раму. Секретарь стоял напротив меня у края стола, все еще не в силах оторвать взгляд от места, где должен был сидеть президиум. Вдруг, словно в беспамятстве, он ногой подцепил ближайший стул, плюхнулся на сиденье спиной к присутствующим, лицом к двери и с таким раздражением отшвырнул от себя чашку с блюдцем, что сидевший через два стула ветеран даже отодвинулся, не демонстративно, просто от испуга. Тишина наступила такая, что это уже не тишина была, а гробовое молчание, как будто время упало куда-то в песок. Все это было и смешно, и отвратительно. Действительно смешно – взрослый человек сидит ко всем спиной, молчит, и злоба в нем клокочет, как в кратере. Тишина становилась просто осязаемой, лишь один раз он нарушил ее, закрыв с громким щелчком рот, как собака, когда ловит муху, но, вместо того чтобы рассмеяться, я испытал только новый приступ отвращения. Скверным было то, что он не мог владеть собой, подавил всякую живую инициативу, которая тут еще теплилась, когда люди обменивались негромкими фразами, кашляли, двигали стулья, рассматривали фотографии, поглядывали на часы – то есть попросту ждали. Для ветеранов время теперь застыло, как кристалл соли, потому что им нечем было его наполнить.

Сколько все это продолжалось, не знаю, никто из нас даже не смотрел на часы. Думаю, никак не больше минуты, но минута эта по сравнению с предыдущим часом тянулась просто бесконечно.

И тут наконец – о чудо! – на лестнице раздались шаги.

Я посмотрел в зеркало.

Двое мужчин мчались по коридору: оба не худые, один повышё ростом, в шахтерской форме, другой пониже, в развевающемся белом халате, – председатель профкома и директор шахты, я видел их на вчерашнем митинге, да и кто еще мог спешить сюда, кроме них. Нет, эти бежали на совесть, обливались потом, задыхались. Секретарь парткома наверняка слышал их топот, но он даже не взглянул на дверь, хоть и сидел к ней лицом. Нет, он был занят тем, что разглядывал свои колени, потом вдруг принялся барабанить пальцами по столу, всеми пятью, очень громко и постепенно замедляя ритм, – решал, как себя вести, и, видно, решил. Когда опоздавшие показались в дверях и председатель профкома еще на бегу, задыхаясь, еле выговорил: «Извините!», секретарь успокоил руки, потом ударил ребром ладони по столу и пронзил обоих взглядом, от которого они застыли между колонн как в столбняке и слова извинения застыли у них на губах, только полы белого халата у директора еще продолжали развеваться, наверное от волн раздражения, исходившего от секретаря парткома. Они настолько не ожидали, что секретарь окажется здесь раньше их, что теперь стояли и смотрели на него во все глаза. Наконец очнулись, повернули друг к другу головы, словно собирались посовещаться, но какое там – сидящие в зале смотрели только на них, нужно было срочно дать объяснение. Председатель профкома попытался что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Он сильно задыхался, ловил ртом воздух, и это, собственно, могло служить доказательством того, что особой вины за ними нет; но поскольку их появление не было встречено, как они надеялись, понимающими улыбками, то теперь одышка председателя выступала как визитная карточка опоздания, то есть алиби превратилось в улику. Произошло нечто похожее на кристаллизацию соли, когда вдруг нормальная человеческая логика теряет всякую подвижность. Зал снова наполнился гнетущей тишиной, директор застыл в безмолвном ожидании, партийный секретарь – в мрачном молчании, ветераны сидели недвижно и немо. На меня здесь никто внимания не обращал. Пар уже не вырывался из носиков так до сих пор и не попавших на стол кофейников, и время, наконец-то двинувшееся, вновь грозило остановиться и для двух опоздавших, может, и остановилось, но не для нас, во всяком случае, не для меня, ибо я следил за происходящим с возрастающим интересом. У меня возникло даже совершенно фантастическое желание выломать из стены зеркало, чтобы увидеть в раме только эту троицу. Председатель профкома, хоть и продолжал ловить ртом воздух, все же сделал наконец рукой какой-то неопределенный жест, один из тех, которые в наше время заменяют слова. Он было собрался уже произнести какие-то извинения и даже сделал шаг в сторону секретаря, но тот остановил его фразой, которая в другой ситуации прозвучала бы как шутка: «Ну вы себе позволяете!»

Я не мог видеть выражения его лица, потому что он повернулся и сидел теперь ко всем спиной. Зато услышал его голос, и мне стало страшно. Он не кричал, нет. Людям, занимающимся такой деятельностью, часто приходится говорить громко, поэтому со временем голоса у них становятся хрипловатыми, а когда они произносят речь, то и вовсе лающими. Именно таким оказался голос секретаря парткома, причем в самом скверном смысле. Он говорил тихо, голос звучал не хрипло, а скорее сипло, и это только усиливало угрожающий тон, которым произнесена была его фраза. Даже грубость бывает не так неприятна – она может предполагать скрытое добродушие, но в данном случае об этом и речи быть не могло. Приглушенность голоса не сулила ничего хорошего, но хуже всего были прозвучавшие в нем нотки монаршего гнева. Все это вообще никуда не годилось: и то, что он говорил таким тоном, и то, что не дал опоздавшим возможности извиниться, что устроил такой спектакль по поводу других, опоздав при этом сам. С другой стороны, вполне возможно, что он, как партийный работник, просто хотел внушить людям, что и к таким далеким от производственных проблем мероприятиям, как встреча с ветеранами, следует относиться со всей серьезностью. Если бы не его собственное поведение… Ну да мне не хотелось ломать надо всем этим голову. Не мое в конце концов дело подсчитывать плюсы и минусы. Я был человеком посторонним, случайно оказался зрителем этого спектакля, и теперь мне хотелось досмотреть его до конца.

В зеркале теперь уже, к сожалению, ничего не было видно, но выступ стены слева и голова какого-то ветерана справа образовали своеобразную рамку, копер в окне – неплохой задник, а подавальщицы с кофейниками в руках вполне могли сойти за статисток, ждущих выхода на сцену. Впрочем, о том, что произойдет в следующем действии, никто не знал.

Возникал только один вопрос: кто автор пьесы?

А может, действие развивалось само, просто по законам жанра?

С каждой минутой наблюдать за спектаклем становилось все интереснее.

Председатель профкома поднял плечи и так глубоко вздохнул, что это показалось нарочитым – еще одна беспомощная попытка самооправдания; впечатление он сейчас производил весьма жалкое, а парадная шахтерская форма, черная с серебряными галунами, лишь усиливала комичность его фигуры.

Физиономия директора явно говорила о том, что он раздираем самыми противоречивыми чувствами: с одной стороны, он, вероятно, хотел показать, что вообще ни к чему, тем более к опозданию, никакого отношения не имеет, с другой стороны, с явным любопытством ждал, как станет выпутываться председатель профкома. Судя по всему, объяснение предстояло нелегкое.

Секретарь парткома, который все это время сидел на стуле, подавшись вперед, поставив локти на колени и уперев ладонь в подбородок, стал медленно выпрямляться. Так иногда в современной пьесе начинается последнее действие.

Я много бы отдал за то, чтобы увидеть лица всех участников спектакля, но зеркало мне помочь уже не могло, а в оконном стекле ничего не отражалось.

Подавальщицы поставили кофейники.

В зале по-прежнему стояла тишина.

Часы показывали восемь минут десятого.

«Мы…» – начал было председатель профкома, он все еще задыхался, но прежде, чем директор успел отмежеваться от этого «мы», секретарь парткома повторил, на этот раз громко и совсем зло: «Ну вы себе и позволяете!» – сделав ударение на каждом слоге. Председатель профкома, которого так резко прервали, растерянно замолчал, а когда директор, теперь уже окончательно запряженный с ним в одну упряжку, попытался было продолжить объяснение, секретарь, не дав ему и рта раскрыть, докончил фразу: «Ну вы себе и позволяете! Партию заставляете ждать!»

Кого? Партию? Его? Теперь он сидел откинувшись, положив ногу на ногу, вновь барабаня пальцами (на сей раз по бедру), а администрация и профсоюз хором принялись объяснять, что машина, специально выделенная для проведения юбилея, почему-то не пришла… «Знаю, – резко бросил секретарь. – Знаю, знаю, – добавил он не терпящим никаких возражений тоном, а под конец уж совсем уничтожающе рыкнул: – И вы вот так запросто заставляете партию ждать?»

В зале было очень душно. Может, я ослышался?

Тем временем секретарь парткома уже вскочил с места, не оборачиваясь, направился к столу президиума и уселся на председательское место.

Усаживался он совершенно тем же манером, что и в первый раз, – ногой подцепив стул и с размаху плюхнувшись на сиденье. Все взгляды были устремлены на него, он был хозяином этого опять сдвинувшегося с мертвой точки времени. Ни следа недавней растерянности: он широко развалился на стуле, оперся локтями о стол, словно проверяя его крепость, шумно вдохнул, выдохнул, начал было снова барабанить по столу пальцами, но гнев его, вероятно, уже несколько утих, и он после первых же ударов сжал пальцы в кулак, затем медленно разжал и, положив перед собой на стол руки, принялся их разглядывать. Обрамленные манжетами и браслетом для часов, они лежали теперь перед ним, как чужие; красные, особенно на фоне зеленой рубахи, с толстыми пальцами, покрытые черными волосами фаланги – точь-в-точь его физиономия в миниатюре. Пожевав губами и похрустев пальцами, он наконец обратил свой взор и на ветеранов. Пока председатель профкома и директор пробирались на свои места, секретарь по-хозяйски обвел взглядом собравшихся, кому-то кивнул, кажется старику с кривой шеей, сидевшему напротив меня, но я в его поле зрения не попал. Удовлетворенный осмотром, он придвинул руки поближе к животу и, как настоящий председатель собрания, поприветствовал ветеранов энергичными кивками и широкой улыбкой. За спиной у него стоял в полной растерянности председатель профкома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю