Текст книги "Избранное"
Автор книги: Франц Фюман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 55 страниц)
Внизу шум, смех, песни: по улице идут юноши и девушки, предводительствуемые оркестром из кастрюль, стиральных досок и скалок.
Сквозь стену соседней комнаты прорывается вальс, вернее сказать, он не прорывается – он просачивается.
18.10.
Утром, перед тем как проснуться, я видел сон:
Вместе с Урсулой я вхожу в комнату, подобную залу, – совершенно пустое помещение без окон и с выбеленными стенами, которое каким-то недобрым образом знакомо мне. Мы вошли через дверь в задней стене, остановились в нерешительности на пороге и разглядываем комнату. Никаких следов, что этой комнатой пользовались, что здесь жили, но видно, что комната не новая. Долгое угнетенное молчание, наконец я говорю: знаешь, по-моему, здесь жили мои родители.
Урсула отрицательно качает головой, и я сам не очень верю в то, что сказал, но решительно делаю шаг вперед, вытягиваю руки, словно нащупывая дорогу, хотя в комнате светло, и попадаю в паутину. Осторожно, ловушка, говорит Урсула. Чепуха, отвечаю я, погляди, это паутина – признак, что здесь давно никого не было, мы можем спокойно войти!
Урсула снова молча качает головой, но я иду дальше по комнате, и ничего не случается. Вдруг я вижу впереди, у белой оштукатуренной стены, белую печь; печная заслонка, плита, зольник – все белое. Я подхожу ближе и трогаю заслонку – она холодная, и плита тоже холодная, и я думаю: вот видишь, ею не пользуются! Я открываю заслонку и вижу внутри другую печь, тоже всю белую, нажимаю ручку на ее заслонке, она уже не такая холодная Когда я это чувствую, на меня находит страх, но я все равно открываю вторую дверцу и вижу внутри третью печь, тоже всю белую, но вместо плиты – решетка, под ней жар, на решетке горшок с переливающимся через край варевом, в нем плавают серо-белые ошметки мяса и сала. Я сразу понимаю – это человеческое мясо, в ужасе оборачиваюсь и вижу, что, кроме меня, в комнате никого нет, а единственная дверь бесшумно захлопывается.
Заметка в газете: в Венгрии начался грипп.
Мой сон связан с эпизодом на вокзале (щелканье открывающегося багажника; черная машина, два черных чемодана), только на основе обычной подстановки черное превратилось в белое [41]41
«…черное превратилось в белое…» – Здесь автор толкует свой сон в духе теории подсознательного, согласно которой образы действительности во сне подменяются (вытесняются) контрастными.
[Закрыть]. Замечание Эльги о попрошайке: иначе бы он пропал.
Грамматика и хрестоматия распакованы. Вряд ли мне удастся запомнить какие-то новые слова, это я знаю по горькому опыту предшествующих усилий, но к духу грамматики, к духу языка можно приблизиться хоть на шажок. Что прячется за порядком слов, который часто прямо противоположен нашему? Разумеется, этот порядок слов столь же естествен, как и привычный для нас – нет «нормальных» или «ненормальных» языков, – но, поняв логику данного порядка слов, лучше поймешь и душу говорящего.
Убедительным объяснением было бы: самое главное ставится сначала: «Lakatos Ferenc dr. phil. úr» вместо: «Господин д-р филол. Ференц Лакатош», «1926, május 5» вместо: «5 мая 1926».
Точно так же падежные окончания и послелоги: «Budapesten» – «в Будапеште»; «Berlinnél» – «около Берлина».
В венгерском языке числительное не требует употребления множественного числа. Здесь говорят: «два хлеб», «три цветок», «сто мужчина», и с артиклем, не изменяющимся в венгерском по родам. Это вовсе не употребление числительного в значении прилагательного, как может показаться на первый взгляд (имя прилагательное в венгерском языке не склоняется никогда), нет, подобное употребление указывает на звуковое тождество понятий единичности и множественности. На мой вопрос, что получится, если употребить числительное со множественным числом, как это будет звучать, Ференц отвечает: «Забавно, потому что это излишне, но вместе с тем это прозвучало бы прекрасным архаизмом». И добавляет: «Множественность выражается уже самим числом, значит, незачем говорить, что масло масляное». Получается нечто вроде: «Здесь есть два (раз по одному) хлеб, сто (раз по одному) мужчина». «Не пытайтесь выкрутиться с помощью шпаргалки, – говорит Ютта, – иначе вы никогда этого не выучите. Никаких соответствий не существует, следует исходить из того, что венгерский – совсем иной язык». Хорошо, но в чем именно дух этого иного? Постигнув, мы сможем его сформулировать. Но когда мы овладеем им? Когда овладеем языком. Другого пути нет, как и во всем. То, что я испытываю сейчас, можно сравнить с радостью открывателя, владеющей человеком, который, взяв впервые в жизни в руки учебник математики, усмотрел бы господствующее влияние христианства на алгебру в том, что сложение обозначается знаком креста.
Метро: сорок метров вниз, в глубину, разумеется, на эскалаторе, только на эскалаторе, спуск бесконечный и однообразный, у меня кружится голова, когда я смотрю вниз. Пропасть притягивает. Прекрасное осеннее стихотворение Габора кончается строкой: «Берегись! Сухая листва влечет вниз!»
Мне приходит на ум наша переписка и сетования моего корреспондента на то, что исчез тип, господствовавший в литературе вплоть до ее буржуазного периода, уничтоженный такими понятиями, как внутреннее противоречие и изменение. Допустим, что это так, и сами попытки продлить традицию этого внутренне неизменяемого типа оказались и оказываются преимущественно неудачными. Разрушение этого статичного типа было, вероятно, ценой, заплаченной за создание типичного гораздо более высокой ступени, типичного в определенных видах движения – определенных процессах в области индивидуального и в области социального. Типичное такого рода создало даже определенные литературные жанры, например новеллу или, в наше время, короткий рассказ.
Вопрос о следующей, более высокой ступени превосходит возможности человеческого опыта: это будет тип движения движений, на вопрос о нем пока что пытаются ответить религии, и тут-то поднимают головы теологи.
Видно, я неверно понял моего корреспондента. Движения, о которых я только что говорил, стары как мир: они – мифологемы, обобщения человеческого опыта на пути от естественного существования к себе самому, основной материал и образец поэзии.
Мы идем вниз, а рядом на эскалаторе, поднимающемся вверх, на ступеньках сидят дети, влюбленные стоят, повернувшись друг к другу. Люди читают, болтают, некоторые со страхом ждут перехода на твердую землю; бегущие, раздосадованные задержкой; усталые, равнодушные, полные ожидания, измученные, нетерпеливые, наслаждающиеся минутой покоя – материал для литературного произведения, которое не написано и уже никогда не будет написано, навсегда проносится мимо и бесконечно воспроизводится вновь, так что повода для сентиментальности нет.
Тест: какое представление возникает первым при взгляде на такую массу людей? Необходимое условие: они должны быть отделены от тебя барьером, не стоять вплотную к тебе, не быть непосредственными соучастниками твоей судьбы, на них надо взирать с кантовской личной незаинтересованностью.
Вагоны метро такие удобные, красивые и чистые, что только грязнуля осмеливается усесться в них.
То, что двери не только закрываются, но и открываются автоматически, не просто удобство; это позволяет избегнуть некоторого, пусть ничтожного, раздражения против спутников.
«Хунгария», самое знаменитое из всех знаменитых будапештских кафе, все еще закрыто на реконструкцию. Спрашивается, как же тогда создается венгерская литература?
Лавка букиниста: уйма растрепанных детективов, уйма зачитанных романов о девушке Лоре [42]42
Романы о Лоре – собирательное обозначение бульварных любовных романов немецкой литературы начала века, действие которых происходит обычно в скромном домике лесничего или в глухой степи, а героиня попадает из этой идиллической среды в развращенный город. Имя героини одного из наиболее распространенных романов подобного толка превратилось в нарицательное.
[Закрыть], и среди них – как искали мы его дома! – Шекспир в переработке Карла Крауса, и именно «Тимон Афинский».
Представь себе это наоборот: из стопки журналов «Факел», «Штурм», «Акцион», «Юнгсте таге», «Зильбергауль», «Ротер хан», «Линкскурве», «Цвибельфиш» и «Бреннер» [43]43
«Факел», «Штурм», «Действие», «День Страшного суда», «Серебряный конь», «Красный петух», «Левый поворот», «Рыба с луком», «Горелка» – названия литературно-художественных и публицистических журналов, выходивших в странах немецкого языка в 10-е и 20-е годы нашего века.
[Закрыть]кто-то с наслаждением выуживает детектив из серии «Захватывающее чтение».
В огромном прямоугольнике, в пролете между белоснежными опорами моста Эржебет, как в видоискателе фотоаппарата, возникает святой Геллерт. Он стоит черный, чернея в полукружии белых колонн в черной скале, угрожающе подняв распятие, словно хочет избить дерзкий город, который, несмотря на бесчисленные церкви, в глубине сердца остается, как прежде, языческим.
Мост Эржебет: девушка в белом с неотразимой нежностью протягивает руки к угрюмому человеку, а когда он, гневно обороняясь, вздымает распятие, башни Городской приходской церкви мягко и покорно-благословляюще подносят ему на ладонях два золотых креста: «Да будет мир с тобою».
Геллерт отвечает: «Господь сказал: я пришел принести не мир, но меч».
Сверкают кресты.
Берег у моста в Буде. На середине горы просторное полукружье белых колонн – театральная сцена, где лицедействует святой в епископском облачении перед умоляющей его женщиной. Глубоко внизу – в утесе – переплетенные тела. От пояса до щиколоток поднимающийся мужчина с подчеркнутыми признаками пола. Напротив – торс с разодранным животом: Прометей, мучения которого срослись с утесом, как в притче Кафки, а на нижней колоннаде сидят осыпаемые брызгами водопада орлы и с шипением разевают клювы.
На фоне неба – фигура Геллерта в зеленых пятнах; гневающийся пророк – великая тема современной венгерской литературы у Радноти, у Фюшта… Поучительно было бы сравнение с немецкой лирикой того же времени (Георге, Рильке).
На что гневается пророк, на кого гневается он? Радноти рассматривает объект гнева, Рильке делает объектом описания самый гнев и описывает, каков он, Георге вещает, приняв гневную позу, у Фюшта гнев выражается даже через позу. Радноти полон гнева, Георге преисполнен гнева, Фюшт – это сам гнев, Рильке, чтобы не раствориться в гневе, пытается стать его противоположностью – смирением. Но это, конечно, не оценки.
( Радноти, Эклога 8-я)
Я смотрю на венгерскую лирику, как глухой Али-Баба: он теперь не может выучить волшебного слова, отворяющего двери, и потому для него прорубают в горе Сезам оконца; тут оконце, там оконце и еще одно оконце здесь, и сквозь них он видит блеск сокровищ, но всегда только тех, которые позволяют увидеть окна, и никогда не видит он всего вместе, никогда – всего в целом. То, что он охватывает взглядом, он может описать (перевести в слова своего языка), но он видит слишком мало, и только волшебное заклинание могло бы раздвинуть гору, но этого заклинания он уже так никогда и не выучит.
Геллерт усмехается, он-товенгерский выучил.
Тонкие струйки водопада в высокой барочной раме заключены в другую, вытянутую вширь барочную раму, где тропинки служат капителями.
Образы Эль Греко в утесе.
В утесе – гигантское ухо.
В утесе – ребенок.
Исполнение приговора, ужесточение меры наказания посредством животных. Это отбрасывает человечество в еще дототемные времена, это ужасающее и циничнейшее унижение и в то же время свидетельство своеобразного гуманизма. Палач мог бы сжалиться, а коршун не может, он мог бы только время от времени пренебрегать своей жертвой, и это делает муку и унижение законченными.
Средневековая кара – мужчине привязывали кусок сырого мяса, и хищный ястреб оскоплял его.
Цель всех этих мерзостей – лишить противника всего человеческого, низвести его ниже зверя или, еще лучше, добиться полного самоуничижения наказуемого, хотя на самом деле всего человеческого лишается всегда карающий…
Великий христианский король Бела так долго держал в заточении колдунью, что она сгрызла с голода собственные ноги, но хрониста ужасает не король, его ужасает эта пожирательница.
Вина сваливается на животное: убийца – зверь, ведь он мог бы и отказаться.
В конечном счете божественное согласие превращалось в алиби и появлялась возможность общности интересов жертвы и палача. Такой критерий существует в любом мире, воспринимающем себя как цельный.
С другой стороны, этот мир в малом и в мелочах был последовательным: если веревка обрывалась, приговоренного освобождали.
Мысль об ордалиях (суде божьем) вызывает у нас содрогание. Нам кажется чудовищным решать, что истинно, что ложно, кто виноват, а кто невиновен, решать, кому жить, кому умереть, в зависимости от физической выносливости или слабости человека, и мы вопрошаем: где был тогда здравый человеческий смысл? Однако он был. Физическое неравенство становилось предпосылкой того, что чудо совершится (а чудо было самой сутью решения, исходящего от бога). При равных предпосылках чудо выступало в форме случая. Мне представляется это, в условиях тогдашнего общества, гораздо более логичным, чем, к примеру, требование, выдвигаемое сегодня, в мире, считающем себя просвещенным, чтобы обвиняемый под бременем тяжелейшей психической, а часто и физической нагрузки в назначенный ему час «нашел нужное слово», «проявил раскаяние», «дал удовлетворительные объяснения», «признал свои ошибки», «убедительно защищал себя». Это, безусловно, означает невероятное психическое напряжение, с которым связан, пусть только в редчайших случаях, вопрос о жизни и смерти, но всегда – важнейшие моменты будущего существования.
На колоннах у подножия горы Геллерта орлы держат в лапах змей, которые пытаются укусить врага; но орлы уже разинули клювы, угрожая друг другу, а со змеиным отродьем внизу справятся их могучие когти.
Хронист повествует, как всегда, без комментариев; он записывает то, что считает необычным, его внимание с равным правом может привлечь и король, и колдунья. Понимая дух того времени, мы должны предположить, что поведение короля кажется ему нормальным, а узницы – ненормальным. Видимо, самой бесстрастностью повествования хронист выступает против жертвы, и его современники и, много позже, значительная часть христианского мира так его и понимали. Разумеется, находились и такие, кто осуждал его за это. Они не заметили, что именно этот хронист своим сообщением, лишенным комментариев, давал также и возможность переоценки, то есть осуждения короля, возможность, которой и воспользовались хулители автора хроники… Позднейшие властелины были хитрее и препятствовали подобной объективности, и наихудшим извращением был, вероятно, фильм Эйхмана о счастливой жизни евреев в Терезиенштадте.
Радноти видел это:
…и в мире гибнет тот,
кто смеет шевельнуться…
Изменил бы что-нибудь комментарий хрониста в восприятии его рассказа, если б он мог поставить под сомнение, с точки зрения морали, действия короля? Едва ли, да и сам этот вопрос праздный. Задача хрониста состояла не в том, чтоб изменить что-либо, его задачей было запечатлеть необычное, и он сделал это. Он сообщил, что в правление христианского короля женщина содержалась в темнице в таких условиях, что с голоду съела собственные ноги. Не более и не менее, и этого вполне достаточно. «Считайте своим предначертанием выполнение определенной частной задачи, но ее выполняйте как можно добросовестней» [45]45
«Считайте своим предначертанием…» – слова известного немецкого прозаика, поэта и эссеиста Готфрида Бенна (1886–1956).
[Закрыть].
А еще – прекрасное изречение Теодора Хеккера [46]46
Хеккер, Теодор – литератор-эссеист антифашистского направления, католик.
[Закрыть], согласно которому тот, кто запутывает, приносит меньше вреда, чем тот, кто умалчивает, ибо запутанное можно распутать, а неполное остается навсегда вне изначального порядка.
Взгляд на Пешт от подножия горы Геллерта: победно сияют оба креста, а за ними победно улыбается дымный город.
По мосту машины двигаются так медленно, они скользят, словно кто-то подталкивает их, синяя, фиолетовая, коричневая, желтая, конечно, есть и черные, и зеленые; и тут же желтый и медлительный трамвай.
Без этого моста Будапешт немыслим, немыслимо, чтобы здесь зияла дыра, безносая Тальони [47]47
Тальони, Мария (1804–1884) – знаменитая французская балерина, славившаяся своей красотой.
[Закрыть].
Этот мост – романтический балет, дыхание, чудо легкости, победа над материей. Нити лунного света – тросы, подпоры – филигрань, их тени – мерцание.
Вряд ли я найду образ, объединяющий все мосты.
Но отдельные образы рождаются быстро. Цепной мост – бряцающий оружием черный гуннский рыцарь, у ног которого лежат львы. Мост Свободы – горизонтально лежащая Эйфелева башня. Мост Маргит – ворота, куда втекают семь сказочных рек. Мост Петёфи – средняя часть линейного уравнения. Арпадский мост отсюда не виден. (Из более поздних записей перенести сюда, значит – одним выстрелом убить двух зайцев.)
Девочка-цыганка слоняется по набережной, в руке у нее маленький кнут с двумя хвостами, на каждом – красный шарик величиной с грецкий орех Сталкиваясь, шарики стучат, сначала неравномерно, их стук теряется в уличном гуле, потом вдруг переходит в частую пулеметную дробь, и воробьи с криком вспархивают с каштанов.
Вечером концерт в Музыкальной академии: Моцарт, Равель, Шаркёзи [48]48
Шаркёзи – современный венгерский композитор. Concerto grosso ( итал.), букв.:«большой концерт» – ранняя форма симфонической музыки, построенная на противопоставлении нескольких солирующих инструментов оркестру в целом. К этой форме иногда обращаются и современные композиторы.
[Закрыть], concerto grosso, вторая часть – ночной кошмар, год сорок третий. В зале очень заметна консервативная публика, демонстрирующая, скрестив руки на груди, свое неприятие нетрадиционной музыки.
Снаружи неисправная светящаяся надпись: вместо ZENEAKADÉMIA (Музыкальная академия) мы читаем только ADÉMIA, слово, созданное для какого-нибудь шлягера, поэзия неоновых трубок. Начать собирать коллекцию подобного…
Вечер на Холме Роз в небольшом обществе молодых людей, изъясняющихся между собой по-русски. Эта беседа, которую следует приветствовать, как и все проявления интернационализма, бередит во мне никогда не заживающую рану: у меня были все возможности говорить сегодня на семи языках! Я промотал свою юность, и мне некого упрекнуть в этом, кроме самого себя.
Было бы очень важно точно, без патетики и вполне трезво проанализировать наш социалистический проект будущей Европы: его базу, его основные черты, его достоинства и недостатки, его возможности и его перспективы (реальные и фантастические).
Ночь пахнет мускусом и дымом.
Взгляни на Буду ночью:
– это кипит Млечный Путь.
Взгляни на Буду ночью:
– это рассыпан мешок алмазов.
Взгляни на Буду ночью:
– это конгресс звезд.
Взгляни на Буду ночью:
– это ноздри быка пышут серебром.
Взгляни на Буду ночью:
– это гнездо птицы Рокк.
Взгляни на Буду ночью:
– это роды богини Луны.
Взгляни на Буду ночью:
– это пастухи караулят стада.
Взгляни на Буду ночью:
– это друзы кристаллов из света.
Взгляни на Буду ночью:
– это восторг Сениса.
Взгляни на Буду ночью:
– это звезды за трапезой.
Взгляни на Буду ночью:
– это тьма пламенеет.
Взгляни на Буду ночью:
– это Даная, полная ожидания.
Взгляни на Буду ночью:
– это пояс Венеры.
Взгляни на Буду ночью:
– это прибой бьет о бакены.
Взгляни на Буду ночью:
– это утешение сироте.
Взгляни на Буду ночью:
– это рудник, где добывают сны.
Взгляни на Буду ночью:
– это Аладдин натирает лампу.
Взгляни на Буду ночью, и грусть
овладеет тобой.
Взгляни на Буду ночью, и тут же подойдет Илона и скажет: «Если тебе понадобится кое-куда, это здесь, вперед и налево».
В такси, которое везет нас назад в отель, водитель – хрупкая, беспомощная на вид женщина. А что она сделает, если к ней пристанет пьяный? Я прошу Золтана задать ей этот вопрос, он спрашивает, она, смеясь, машет рукой: «Уж как-нибудь справлюсь!» Почти половина водителей такси – женщины, говорит Золтан, и по большей части работают они на условиях, которые встречаются все чаще. Машина арендуется у фирмы за определенную сумму в месяц и со временем – обычно через десять лет – переходит в собственность арендатора; тот с самого начала использует ее по собственному разумению, а арендную плату вносит вне зависимости от выручки. Мне это представляется, особенно учитывая наше бедственное положение с такси, по меньшей мере достойным размышления.
Перед сном: муха устало поднимается к лампе и тянет за собой свою длинную тень.
Веселый сон, но я забываю его, пока стою у двери и включаю свет. Помню только, что я кого-то здорово отколотил, и при этом во всю глотку пел, и к тому же еще светил сияющий синий месяц.
19.10.
Будапешт. Здесь, пожалуй, еще больше мини-юбок, чем в Берлине, во всяком случае, они короче, часто кончаются выше чулка и сшиты обычно из дешевой ткани, с треугольной складкой спереди и сзади, и чем бесформеннее бедра, тем меньше материи.
На перекрестке у «Астории», где стоянка машин запрещена, останавливается такси, пассажир никак не разберется с деньгами, шофер объясняет, пассажир ищет, образуется пробка, машины гудят, машины надрываются, пассажир объясняет, шофер показывает сумму на пальцах, пробка доходит уже до следующего перекрестка, пассажир не понимает, машины ревут, из машины сзади выскакивает водитель и с проклятиями молотит кулаком по крупу такси, шофер отмахивается, проклинающий воздевает руки к небу, машины подают назад, поворачивают, ищут объезд.
Стою в арке ворот у маленького кафе, прислонившись к стене и закрыв глаза. Что проносится мимо? Языки и диалекты: венгерский, венский, голландский, венгерский, английский, венский, саксонский, венский, венгерский, еще раз венгерский, еще раз саксонский, итальянский, английский, саксонский, снова английский, словацкий, штирийский, баварский, какой-то славянский язык, венгерский, венгерский, венгерский, швейцарско-немецкий, венгерский, английский, французский, арабский или иврит, саксонский, венский, снова семитский, снова славянский, баварский, русский, венгерский, швейцарско-немецкий, польский, польский, венский, чешский, английский, словацкий, венгерский, швабский, саксонский, саксонский, немецкий, венгерский, штирийский, незнакомый мне, английский, венгерский, английский, английский, венгерский, английский, французский, и французский останавливается и обращается ко мне, и это Дёрдь и профессор М. из Страсбурга, который работает над творчеством Радноти и, к сожалению, уезжает сегодня вечером.
Обедаем с Дёрдем и профессором М. в трактирчике поблизости, две улицы в глубь Йожефвароша, и, смотри-ка, Габор, там подают гороховый суп и жаркое по-цыгански, оба блюда горячие, оба блюда острые и так поданы, что мы охотно позволяем официанту взять с нас дань – стоимость салата, приписанного к счету, но не поданного нам (вчера в Буде со мной произошла такая же история, и, без сомнения, это повторится еще не раз).
Грандиозный пример использования классических, и прежде всего античных, форм у Радноти. В немецком из подобных попыток почти всегда рождался в том же веке бесплодный неоклассицизм, патетическое ремесленничество (Вайнхебер) или замаскированная форма полного исчезновения формы (Гауптман, «Тиль Ойленшпигель»). Из всего, что мне известно, единственные по-настоящему значительные попытки я нахожу у Хермлина, однако он их не продолжил…
Радноти развивает во второй своей эклоге в диалоге между поэтом и пилотом бомбардировщика новую форму двустишия: александрийский стих с переменными четырьмя и тремя ударениями в первой полустроке, и хотя он с огорчением пишет: «Никто этого не заметит», тем не менее такое аналитическое видение является второй ступенью восприятия. Прежде чем человек осмысливает эту особенность с точки зрения просодии, он ощущает, что она захватила его, и стихотворение без применения этой новой формы не держало бы читателей той жесткой хваткой, какой оно держит его теперь и заставляет дочитать до конца.
Грандиозная переходная ситуация у Радноти: не только человек превращается в машину, но и машина превращается в человека – в той степени, в какой летчик бомбардировщика становится машиной, это орудие убийства очеловечивается и превращается в его живого соучастника. Но даже Радноти не мог предусмотреть нового качества – автоматизации геноцида: преступника, сидящего за письменным столом у пульта управления.
Вот вражий летчик. Он свой путь по карте проложил.
Что карта? Скажет ли она, где Вёрёшмарти жил?
……………………………………………………………
А то, что сверху для него лишь рельсов колея,
которую он разбомбит, то для меня и дом,
откуда сторож путевой с приветливым флажком
выходит к поезду… [49]49
Из стихотворения Миклоша Радноти «Не знаю я, как для других…». Перевод Д. Самойлова.
[Закрыть]
Но эти летчики-бомбардировщики по крайней мере воспринимали землю как топографическую карту, а те, кто бомбит Вьетнам, воспринимают топографическую карту как землю. Это превращение – мутация.
Как при наказании посредством ястреба: разделение действующего лица и действия, преступника и преступления.
У Радноти это разделение еще не совершается, поэтому его пилот-бомбардировщик нечто вроде Летучего Голландца в воздушном океане, некий технизированный Агасфер. Его пилот-бомбардировщик плохо спит. Сегодняшние убийцы спят спокойно.
Но вот чего еще Радноти не мог предусмотреть: убийства земли. Во Вьетнаме убивается земля, почва, первооснова бытия.
Удручающее сужение вопроса. Вместо «Что я должен сделать?» – «Что я могу сделать?»
Почти полное исчезновение политической лирики – феномен, который должен был бы вызвать беспокойство. Конечно, на смену ей пришли другие формы, например песни протеста, но это не полное возмещение утраченного. Причина, безусловно, в том, что я знаю о Вьетнаме не больше, чем газета, и поэтому не могу сказать о нем больше, чем уже сказала газета. Нет ничего хуже, чем зарифмованная передовая – она не приносит никакой пользы правому делу.
Видеть газетную полосу вместо земли – на это мы не имеем права. Что остается? Изображать собственный опыт разрушения земли и человека.
Снова: «Считайте своим предначертанием выполнение определенной частной задачи, но ее выполняйте как можно добросовестней».
Литература подобна обществу тотемного периода: писатель растворяется в своей теме, как тогда – отдельный человек в своем клане.
Я противник всех законов, регулирующих эстетические проблемы и эстетическую практику, но один вызвал бы у меня симпатию: запрещение публиковать стихи, написанные свободными ритмами, покуда их автор убедительно не докажет, что владеет строгими формами (разумеется, и рифмованными).
Я по слогам разбирал театральную программу на афишной тумбе, когда вдруг почувствовал, как что-то теплое копошится у моих ног. Два цыганенка чистили мне ботинки, но тут же на них набросилась толпа цветочниц в развевающемся тряпье, они с бранью и угрозами потрясали кулаками вслед пустившимся наутек мальчишкам, и одна из них выкрикивала слова, которых я не понимал, но по выражению ее лица и жестам мог счесть только за самые ужасные угрозы.
Принял ванну. Выстирал рубашки. Рубашки нейлоновые. Так как я не хотел вешать их в шкаф мокрыми, я, разумеется, выкрутил их и лишь потом вспомнил, что именно этого делать нельзя. За окном дождь, сумерки, рядом радио, в шкафу ритмично падают капли, и над изучением глаголов на «ik» (это те, что при спряжении не обнаруживают корня) я засыпаю.
20.10.
Насморк. Температура. Налитое свинцом тело – начался грипп! Еле поднимаюсь на ноги, но на улице сияющее великолепие, и мне предстоят четыре встречи.
В аптеке в придачу к таблеткам, чтоб они лучше проскальзывали внутрь, продают квадратные желатиновые облатки.
Снова тот двойной кнут с красными стучащими шариками.
В Вёрёшмарти в кондитерской, в знаменитой «Жербо», негласном центре Будапешта: я слишком раздражен и отупел от гриппа и не в силах описать этот блеск и аромат. Хрусталь сверкающей люстры отражается в хрустале. Бело-коричневые девушки в коричнево-белых формах подают каштановое мороженое со сливками, кофе в чашечках с крышечками; в гостиной Эржебет, королева Венгрии, ложечкой вкушала фисташковый торт, а сегодня здесь сидят поэты (перед своими ежедневными двенадцатью стаканами воды), и Габор представляет меня Ивану Манди, большому ребенку с большими глазами, и Габор говорит Манди: «Знаешь, он тоже пишет о старых кино», и огромные синие глаза Манди делаются еще огромней и еще синее, и Манди говорит: «Конечно, а о чем же еще писать».
У всего привкус хинина и отсиженных ног.
У Манди улыбается даже жилет… Я спрашиваю Габора, о чем еще пишет Манди, и Габор отвечает: «0 футболе. О девицах. О муках голода. О едоках дынь. О снах. О рабочих. О продавщицах. О детях. О сумасшедших репортерах местной хроники. О кошках». И Манди, подводя итог, очерчивает пальцем круг: «Восьмой район, все это только восьмой район Будапешта».
Лавка букиниста: на полках около тысячи книг, и цена тех, которые я выбираю с первого взгляда, вдвое превосходит мое состояние в форинтах.
Поклонник аллитерации купил: Морица, Манди, Мадача, Маркуса фон Кальта и мадьярские сказки.
К сожалению, нет мифов, нет Кереньи, нет ничего из разошедшихся изданий венгерского издательства Академии, которые я ищу.
Перед горами серовато-желтых, вытянутых, как бутылки, груш и рубиново-красных, с кулак величиной яблок корзина свежего инжира – нежно-розовых, нежно-серых, нежно-коричневых, нежно-фиолетовых плодов с молочной каплей у черешка – так я себе представляю по описанию Ференца лирику Лёринца Сабо.
В моем некрологе напишут когда-нибудь: он таскал с собой много книг и фруктов.
Продовольственный магазин ломится от товаров, но, к сожалению, одного там нет: оливкового масла и оливок. Почти всюду привычное самообслуживание, только сыр и колбасу отпускают по чекам, пластмассовые корзины здесь очень глубоки. Я действую по русской методе: складываю цены выбранных товаров – двести граммов колбасы, двести эмментальского сыра, выбиваю в кассе чек и хочу получить по нему товар, и на меня обрушивается поток брани: «Ну что мне делать с этой бумажкой, на что она мне?! Неужели вы не могли сначала взвесить, а потом заплатить? Как это я могу отрезать вам двести граммов, а? Как вы себе это представляете, молодой человек? Ровно двести граммов, невероятно!» Она отсекает (разумеется, она мощных объемов, разумеется, левую руку она уперла в бок, а правой размахивает ножом, разумеется, прибегают хихикающие девчонки из-за соседнего прилавка, и, разумеется, солидный пожилой господин с усами стального цвета добросовестно и снисходительно переводит ее брань на немецкий), итак, она отсекает кусок эмментальского сыра почти на сто граммов больше, я говорю: «Хорошо, хорошо» – и доплачиваю.
Продавщица смеется, пожилой господин улыбается, девчонки хихикают, сдвигают головы, прыскают и, покраснев, пускаются врассыпную.
Хороший обычай: у мясного прилавка можно сразу купить хлеб и булочки; об этом вам напомнят, если вы забыли.
Определение «русский» угрожает – по достойным уважения мотивам – перейти в «советский», хотя это отнюдь не синонимы. «Советское право», «советская дипломатия», «советская этика» – это соответствует содержанию, но «советский коньяк» попросту бессмыслица, потому что знатоки различают грузинский и армянский. Или «советская водка», ведь имеется в виду русская, в отличие, например, от польской. «Настоящая советская кухня», – прочел я однажды в Лейпциге – хозяин ресторана зачеркнул этой вывеской несколько сотен народов.
Из последних сил добираюсь до дому, валюсь в кровать, проглатываю (с желатином) пятидневную порцию хинина и звоню Габору, Ютте, Ференцу и Золтану с просьбой о лекарствах в лошадиных дозах.
Антология венгерской любовной лирики, выпущенная издательством «Корвин» (странно, что я не получил своего экземпляра). Очень хорошее любовное стихотворение Агнеш Немеш Надь, о которой я раньше почти ничего не знал, – «Алчба». Чтобы испытать полное упоение, надо поглотить, уничтожить партнера, но «я люблю тебя, ты любишь меня… Безнадежно!» Включил это стихотворение в свою домашнюю сокровищницу. И низкий поклон переводчику.