412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Мравинский » Записки на память. Дневники. 1918-1987 » Текст книги (страница 24)
Записки на память. Дневники. 1918-1987
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:03

Текст книги "Записки на память. Дневники. 1918-1987"


Автор книги: Евгений Мравинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 51 страниц)

Пахнуло давно минувшим, когда сам в себе я боролся с Инной.

Подумалось, что, вероятно, любовь и осмысление ею – не непременные условия возможности моего Бытия, а лишь оправдание его, оправдание слепого инстинкта жить во что бы то ни стало… и когда иссякнет его напор, придет час покончить с жизнью. Что, может быть, это надо сделать сейчас, что все осмысление мое надуманное, притянутое, фальшивое…

Вспомнилась даже когда-то жившая во мне оценка нашей любви как заболевания, как эпизода, который надо изжить и забыть…

Наказание не замедлило; под утро вижу сон: квартира моего детства. Гостиная. Инна. С ней рядом, тесно – П. [Пен Александр Абрамович]. Без боли и волнения, в спокойной уверенности давно пережитого и понятого, приблизился к ним. Подумалось даже, что вот, верно, Инна рассказала ему о моем предложении ей увидеться с ним, когда пришла весть о его тяжком заболевании.

Склонившись к нему и тронув за плечо, четко, до последней морщинки видя его осунувшееся лицо, спросил, получил ли он мое японское лекарство. Но он не ответил. Даже не взглянул на меня.

И тут я увидел, что и он, и Инна самозабвенно поглощены друг другом, что они заново обрели друг друга…

В потрясении и боли, с беззвучным воплем отшатнулся я от них… Темнота.

Дверь. Папин кабинет. Сидит много людей. Какое-то заседание, с Холодилиным во главе. Сел и я, не будучи в силах скрыть сотрясающую меня дрожь рыдания… Общее замешательство… Темнота…

Опять гостиная. Инна и П. все там же.

Она – (молитвенно) склоненная и прильнувшая губами к его рукам, сложенным на коленях. Рванулся к ним.

Слова П. мне навстречу: «Она завтра придет ко мне». Мое отчаянное: «Нет!!!» Его: «Придет». Темнота.

Передо мной – Инна. Руки мои судорожно сдавливают ее затылок, шею. Прекрасное, бестрепетное лицо ее у моего лица. Нежная хрупкость, теплота ее тела под моими ладонями.

Молнией мысль: «Но ведь она больна, у нее слабые кости и ломкие позвонки!» Темнота.

Некто самодовольный, смеющийся говорит мне, как он был с Инной и как в иступленной чувственности она, целуя, искусала ему губы. Ножом полоснуло: Инна вырвалась, наконец, из плена моей любви и, свободная, упивается своей свободой… Темнота.

Площадь, многолюдная, духота. Со звериным рычанием, воем, в слезах, проталкиваюсь, рвусь куда-то… Никто не понимает меня, все шарахаются… Только какой-то старик проникается моей мукой, подводит к машине, я сажусь, машина трогается… Темнота.

Проснулся, скрученный болью, но не с ощущением виденного сна, а с чувством реально пережитой действительности, непоправимо совершившихся фактов… Стоном вырвалось: Инна, Инна, из Смерти ли караешь меня???

12 августа.

Весь день напролет под гнетом «случившегося». Весь день перед глазами Инна, целующая ему руки… Судорожные поиски причин и поводов. Ни места не найти, ни возможности начать работать… И некому сказать, и никому нельзя сказать… Один только человек исцелил бы муку слепого отчаяния – она, Инна… Только ей я могу сказать, только ее еще раз спросить, еще раз, еще раз спросить… Ибо ведь она ушла от меня, не сказав мне Последнего, всеобъемлющего слова, которого я так ждал, так ждал…

И в последнем взоре, который она обратила на меня, было непонятное…

Потом, позже, за эти 40 дней, за вечностью этих сорока дней, я сам все понял, я на все сам ответил, и за Инну, и за себя. И не было больше сомнений, ни в чем.

Была Правда, ее и моя…

Но вот вчера вечером на реке, в слабости и немощи, я усомнился во всем: и в правильности Пути, в идее его, усомнился в самом главном и высоком – в любви нашей… А усомнившись, освободил дорогу кровавой боли давних лет, освободил дорогу забытому неверию, минувшей борьбе своей с Инной внутри себя. И вот эта боль, неверие, вернее следы их, лежавшие глубоко в подсознании, ожили и, ничем не подавляемые, вылились из неведомой тьмы души и воплотились в почти осязаемые события, в страшные, смертельные образы сна, равного яви.

Да, это была кара. Но кара не Инной посланная, а порожденная самим мною, внутри себя.

Но вот что еще: почти весь день пыток, поисков и ужаса пережитого сна, вопреки всему, сквозь мрак и клубящуюся муть моей души, вопреки всему – мягко и неопровержимо светилось Бытие Инны…

Да будет так.

13 августа.

Вчера вечером не мог заставить себя лечь спать, пока не сформулировал и не записал событий последних суток. Было это мучительно трудно, и сидел за столом до первого часа ночи.

Утро. За роялем тщательно работал над симфонией Салманова и над «Лебедем». Потом «со стороны» прочел и переписал вчера написанное.

С 5.30 до 8 час. большой круг лесом. Переменная облачность. Иногда яркое, косое солнце. Все эти дни по-осеннему холодно.

В шерстяной куртке и кожанке идти было не жарко. Вошел в лес по первой нашей, травяной дорожке. Долго слышались обезьяньи звуки пионерлагеря. Бором, мимо «уголка перелесок» к деревянному грибу на перекрестке просек; здесь были с Инной в благодатный, тихий, «прощальный» вечер осени. Посидел немного…

Две возможные трактовки понятия «Природа». Природа – как Благо (к чему я всегда был склонен). Развитие этой идеи допускает самоощущение Природы как единства. (Пан!)

Природа – как Среда (теперь я чаще ощущаю ее именно так).

В этом случае «образ», «содержание» Природы определяются самоощущением воспринимающего.

«Дорожкой» маслят – на вересковую дорогу жуков-скакунов. Не сразу узнал ее: ведь мы выходили к ней с другой стороны.

Здесь глуше, мало хожено. Тихий гул сосен и старых елей. В легком ветерке покачиваются вершины. Каждая по-своему: у березы – трепетно струясь, у елок – медленно склоняясь, у сосен – величаво пошевеливаясь…

Воздух чист и бездонен. Лиловеет вереск. Еще совсем свежие, цветут семейки ивана-да-марьи, высунув ярко-желтые язычки своих цветочков.

У дороги встретилась старая ель. Такая могучая, такая стройная, с такой сочной, густо-зеленой, мягкой хвоей, такая мохнатая и широкая, что не мог удержаться: подошел к ней, поздоровался с ней за лапу и пожелал ей еще долгого века…

Домой по просеке, где 2 года назад ставили столбы электрической линии.

Вот и скамейка, на которой сидели с Инной и пытались починить молнию ее любимой кожанки, точно такой, как сейчас на мне.

…Как пронзительно больно было тогда за огорченную Инку…

То была одна из последних наших прогулок здесь, в Усть-Нарве…

Свернул на памятную «папоротниковую» аллею. Пеньки наши… Присел отдохнуть. Крик желны, друга давних лет, – «вестника безвестности лесной»… Мелькнула вдалеке и уселась где-то, стала звать протяжным своим зовом…

Завтра 2 недели, что я сюда приехал. Медленно, емко и нелегко идет время мое здесь… не то что с Инной, когда оно неслось, стремительное и быстрое, дни хоть и разные, но мелькали – не удержать…

14 августа.

Утром в аптеку. Там, на углу, расписание пароходиков. Не долго думая, поехал с ближайшим пароходиком в Нарву. Купил очень нужные здесь нынче теплые носки и верхние рубашки и совершенно не нужный мне широкогорлый термос (для «второго»).

Вернее всего, подсознательно это произошло так: наш широкогорлый термос нынче разбит. Но ведь он был очень необходим, необходим, чтобы носить Инке горячее второе блюдо… Хотелось зайти и в ювелирный магазин и посмотреть керамику, чтобы привезти, подарить, обрадовать…

15 августа.

С утра занимался: «Петрушка» и немного Франк. После обеда ответил на письма: Маршиде, Марианне, Слонимскому; телеграммы – Але и Яше. День теплый. Солнце. Курчавые облака.

Но сердце в слезах по Инне…

Отправил письма и прошел к морю. На море – синева, теплынь, дыхание ветерка, легкое журчание волночек. Посидел у устья.

С гордостью предъявил пограничнику пропуск – доказательство своей причастности к этим Инкиным местам.

На песках того берега, как всегда, белыми яблочками расселись чайки и, мягко озаренные, зеленеют дальние сосняки, неподвижно уходящие, извечно зовущие… на песке, у самой воды, кем-то написанные слова: «Пусть всем будет хорошо!!! (подчеркнуто было писавшим). Пусть всегда будет солнце!!! Пусть всегда будет небо!»

Боже мой! Ведь это слова песенки, которые так часто полушутя, полусерьезно любила напевать Инка, смеясь и подражая маленькой девочке…

Но только она всегда пела и последнюю строчку: «Пусть всегда буду я!»…

За последнее время (случайность ли, нет ли, не знаю) обстоятельства дают мне повод, вернее, утоляют мою жажду, хоть на минуту допустить, поверить, что Инна слышит меня, чувствует…

Вчера, например, перед сном, когда, импровизируя на своем крохотном пианино, пытался говорить с Инной, когда, неудовлетворенный, бросил и с необъяснимой, смутной надеждой включил радио, – вдруг в тишине, постепенно усиливаясь, зазвучало пение и слова: «…люблю его, я все его люблю…»

После чего одна за другой последовали вещи, будто намеренно Инкой подобранные, подобранные для меня, для этого моего часа: «Серенада» Чайковского, «Сирень» Рахманинова («В жизни счастье одно…»), ария Шарлотты Массне, ария Далилы…

16 августа.

Воскресенье сегодня…

Солнечно, тепло. Не стал работать и я. Пошел в церковь, к обедне.

«…Твоя от Твоих, Тебе приносяще, от всех и за вся…»

Чей Дух, чей великий Дух был осенен этими (великими) словами, этой формулой из формул?! (откровением этих слов).

Вспомнил, как в прошлое воскресенье Светка за обедом сказала мне: «Бабушка говорила, что сегодня в церкви поминали Инну Михайловну!» Ожидая матушку после обедни, просидел в уголке церкви еще и молебен и чью-то панихиду.

«Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков».

«Во блаженном успении – вечный покой»… во блаженном…

Домой морем, в солнце, свежем ветре, запахе водорослей.

…Как гордился я, когда шел здесь с Инной!

Как широко и молодо шагали мы рука об руку, тесно ощущая друг друга… Даже и сейчас радость та – легкая и влюбленная – трепещет во мне…

Почему же, почему ее нет здесь самой? Почему сама она лишена радости?

Почему дано ей жить только во мне?

За что же, Господи, ты пресек ей возможность благодарить Тебя за каждый миг дыхания?.. Ведь она так умела славить Тебя своим даром радоваться!..

После обеда навестил меня Ефим Григорьевич. Сказал мне: «Вы даже в своем несчастье счастливы…» 8 час. вечера. Впервые пишу при электрическом свете… Небо затянуло, зашуршал дождь… Осень идет…

После ужина у меня Андр. Митр. Снова о молитве, Писании, религии…

17 августа.

Ночью томительно проснулся, было 1 час. 40 мин. – час Инны… До самого обеда сидел вспоминал Седьмую симфонию Бетховена. Зашел Коля Р. Сел писать, бедняга, письмо своей Тамаре.

Пошел дождь. Холодно. Ветрено. В городе тоже, верно, ненастье…

И над могилкой… с креста свисают светлые, холодные капли, качаются мокрые, тяжелые березы на ветру…

И впереди вот так же: холодная, одинокая жизнь в пустом Инкином доме…

Навсегда…

После обеда поиграл «Лебедя». Выглянуло солнце. Вышел подышать. Посидел у «Виллы Иренэ» и на бревнах у моря. Над заречьем сгрудились тучи. Море холодное и пустынное. У Рабиновичей; беседа с Верой Евгеньевной о болезни Инны.

18 августа.

Утро погожее, тихое, теплое. Позвонил Коле. Условились идти на хутор. Переехали на тот берег и пошли, не торопясь.

Пройдя деревню, отдохнули в тени сарайчика у зеркальносолнечной протоки. На дальнем берегу пестрой лентой тянулось стадо, высились стога, синел боровой берег Тихого озера.

На хуторе, у стариков, закусили, попили чай, побеседовали, прикидывали, что где сделать по дому, если придется жить. Старики совсем подряхлели. Особенно бабка, в чем только душа держится… Вынесла показать шерстяные носки, связанные ею для Инны… «Это я – для хозяйки… а хозяйка-то и ушла…»

Сходили на бережок, я умылся холодной речной водицей.

Вместе с дедом высоким берегом реки – все я боялся, как хватит сил увидеть его, – дошли к Лидии Григорьевне. Над дорогой, над рекой реют щебечущие стаи ласточек. Провода сплошь унизаны ими. «Готовятся к отлету», – сказал дед. Вернулись на хутор. Малый часок посидели в тени на пороге крыльца у пчельника. Скитская тишина. Гудят пчелки.

В солнце и тепле раскинулись старые сосны. Появился дедов кот, ластился, разлегся неподалеку в траве. Впервые понялось: ведь это все мое… может быть, здесь будет моя Пустыня, жизнь грядущих дней…

Бабка, провожая, сказала: «Каждый должен готовиться в путь печальный, дальний путь, неизбежный путь…»

Необычаен был сегодня мир: после ненастья и холода – зеленеющая земля раскинулась в безмолвии, тепле и свете, окутанная нежной, прозрачной дымкой. Поля, опушки лесов, излучины реки, дали – все будто курилось, истаивая в тончайшей синеве…

Но легче, тоньше и нежнее был трепет в Душе моей, рожденный то ли полнотой любви, то ли неутолимой скорбью, а может быть, прикосновением живого присутствия Инны, ибо не она ли это простерлась и таяла сегодня голубой дымкой, окутывавшей землю светлым покоем и несказуемой лаской?!

Коля сказал мне: «Ты богаче, чем когда-либо!» Да, может быть, это и так, но все богатство я отдал бы за минуту простого, осязаемого присутствия Инны…

Стукнула калитка – и я дома. Никто не ждет меня.

«И возвращаются ветры на круги своя».

Вот и я вернулся на свой круг: Ее нет.

19 августа.

День ясный, жаркий, летний, в солнце и упругом, плотном ветре. Даже кобылки застрекотали. Над самым моим окошком верещат прилетающие клевать черемуху стаи молодых скворцов, шумливых, веселых, неугомонных.

До обеда занимался Седьмой симфонией Бетховена и Шестой Прокофьева. Поправил вчерашнюю запись.

Вечером гостил у батюшки с матушкой. По дороге к ним посидел у беседки в парке, у пруда.

Часто теперь, чтобы смочь осмыслить окружающее, я должен представить себе Инну около себя. Вот и сейчас: вся прелесть, ласка летнего вечера, отраженная в прудике, прощально озарящая стволы сосен (пока я не представил себе Инну рядом), была для меня лишь одной из опустевших горниц Природы…

Домой возвращался пляжем, в густом сумраке. Мерцали звезды. На горизонте клубилась непроглядная мгла. Мертвенно отсвечивали влажные отмели. Из-за черных силуэтов сосен поднимался золотистый диск луны.

20 августа.

Утром проснулся в угрызениях совести по поводу невоздержанности у бати и невладения чувствами (у моря).

Занимался до обеда Салмановым и прослушал Седьмую симфонию Сибелиуса. День по-вчерашнему жаркий, ветреный, с кобылками, мухами и скворцами.

Но над всем сегодня – грусть… Грусть тяжелая и бездонная…

После обеда привел в порядок записки.

Днем заметил на стене, в ногах своей кровати, золотистый отсвет. Оказалось, это ярко-желтый Инкин домик отражает солнце и бросает отражение мне в окошко.

Вот еще, может быть, почему нельзя кончать с собой: самоуничтожение будет ведь и концом последней возможности общения с Инной, хотя бы в мыслях и чувствах.

Перед ужином – ненадолго к морю. Залив и небо в дымном мареве. На закате – прорыв в тучах и вонзаются в море бледно-сияющие мечи Бога Саваофа.

Потом посидел под окошками Инкиного домика. Окна были открыты. Тихо колебались занавески. И было так, будто Инна только на минутку вышла. Садик ее за эти два года превратился в маленькую чашу. На нашей березе уже первые желтые листья. Земля густо усыпана березовыми летучками. Никогда не видал такого обилия их. Медленные, густели сумерки. И была медленная пытка безвозвратного отсутствия Инны…

21 августа.

С утра до обеда: «Петрушка», «Аполлон», «Лебедь».

Тихо, серо, моросит. День сегодня изобилует «общением»: письмо О.И. Ачкасовой, насыщенное атмосферой последних дней Инны; письмо от Маршиды – принесшее весть из покинутой и ждущей меня тишины на Тверской; посещение мной Фукс, привезшей мне лекарства и деньги; наконец, мой визит к милой и ставшей нечужой Наталье Антоновне, прошедший в разговорах о судьбе Марианны. Там застала меня гроза.

Возвращался домой автобусом, в сумерках и ненастье.

22 августа.

Суббота. Не могу без злобы и омерзения думать о себе, о своей никчемной борьбе с курением… отсюда, наверное, и некая расхлябанность, которую замечаю последнее время.

Решил не заниматься, поехать на ту сторону в лес, продышаться, позаимствовать сил.

Солнечно. По горизонту – тяжелые облака. На реке сильный ветер, но в лесу даже припекает слегка. Свернул вдоль второго болотца, дошел до картофельного поля и прошел дальше, куда с Инной не попали из-за топкой низины. Нынче тут сухо. Окружной, новой дорожкой вышел, как и ожидал, к началу Чертовой горы, против заветной опушки «ржаного поля».

Там сегодня пустынно… Особенно так пустынно, будто ни Инны, ни меня, ничего нашего там и не бывало никогда… Вообще, пустынен сегодня и лес, и в душе пусто и отчужденно…

Шел без обычной упругости, вяло вдыхая лесные запахи, изредка поглядывая в чащу, прислушиваясь.

Зов леса, зов безвестности звучал совсем слабо, замолкая надолго… Зашел на хутор. Небо заволокло. Потемнело. Пошел частый дождик. Сегодня и здесь все глянуло на меня неприветно; показалось все особенно темным, безрадостным, дряхлым и неопрятным.

У деда с бабкой гости: сын и какие-то тетки. А из ворот сенного сарая вдобавок высовывались фары их «москвича»…

Переждал дождь и пошел восвояси. На переправе опять хлынул ливень, с порывами ветра, с темными полосами ряби на воде и плеском волн. Спасся от него, накрывшись хламидой перевозчика.

Домой пришел в 5-м часу. Почти ни с чем… если не считать ощущения маленькой удовлетворенности от общения со «своей» средой. Пообедал один. Прилег.

И тут ни с того ни с сего началась пытка, которой я в минуты слабости, вероятно обречен навечно: пытка неразрешимого вопроса к Инне, ответ на который она унесла с собой…

23 августа.

Воскресенье. Ночью остановились часы; утром на них было 1 час 35 мин. … Перед обедом на крыльце Ант. Мих. с четой Павловых.

Шершавая листва винограда, вьющегося по стене, листики на березе легонько трепетали в льдистом ветерке, в то же время нежась в ласке осеннего солнца. Теплой была дощатая ступенька крыльца, под ней знакомая щелка, где любила прятаться Кисанка… Все, все было ИННИНО: и солнце, и ветерок, и крыльцо…

Тонкой иглой стала вонзаться в сердце боль, все острее, глубже… Видимо, что-то передалось всем: наступило молчание…

Вдруг понял: сам я – с умершей Инной в сердце, сам я – наполовину живущий в смерти, сам-то я – как же должен быть невыносим людям… и как же они должны мучительно не знать, как себя вести со мной!

И верно, именно поэтому люди со мной «тактично» молчат, спасая этим не столько меня, сколько себя и обходя тем самым все, чего не знают как коснуться.

…А мне хочется рычать, кричать звериным криком…

И хочется, чтоб кто-нибудь прижал мою голову к себе… И не надо тогда больше ничего…

И вот, о зверином рычании: тысячелетний опыт пройден человеком в поисках и нахождении средств самовыражения. А вот в запредельном горе все они – ничто; и только звериный вопль, первобытный волчий вой способен хоть как-то выразить его, излить, дать подобие освобождения. И еще: зверь, днями ходящий взад и вперед по клетке, это не только проминка, выход накопившихся сил, нет; просто легче, когда тело в движении; легче ходить, чем лежать, когда грызет тоска.

Вот так и я пошел утром к морю, до дальней заставы.

Был сильный ветер. По потемневшему, исчерна-синему морю катились белые пенистые гривы. Над морем низко шли грядами бело-синие курчавые облака и разорванные сизые тучи. На горизонте свисали мутные космы дождей, открывались и исчезали изменчивые прорези голубого неба. Все плыло в смене размытых очертаний и бело-синих округлых контуров.

Каждую пядь земли, весь мир перелистываю я, как страницы книги, где внезапно, злым чудом, исчезли когда-то начертанные, живые слова.

…Почти все равно мне, быть ли здесь, лицезрея природу в проступающем багреце осени, или быть в каземате, в одиночной камере, и видеть перед собой трещины мертвой стены… Ибо мир сейчас как каземат для меня, как одиночная камера без стен и без границ…

24 августа.

Понедельник. Утро напролет тупо, но упорно занимался Салмановым. Прослушал симфонию Онеггера. Голова мутная, памяти никакой. Видимо, перенапряжение.

После обеда зашел Болотин, ехать исследовать дорогу к хутору. Нечего было делать: условились – надо ехать.

Ненастно; дорога отчаянная; лужи, мокрые олешники. Еле пробирались. Раз даже крепко засели.

Всё вместе, да еще чувство ненужности сейчас всего, что касается планирования будущего, несколько раз вызывало желание повернуть назад.

Тоскливо было – не сказать. Когда же машина вломилась на дедову тележную дорожку, заросшую нетоптаной изумрудной травой, и, пыхтя, остановилась у крыльца дома, показалось, что все Неприкосновенное, связанное с этими местами, я собственноручно перечеркиваю и оскверняю все, что есть здесь Инкиного… Дед, его сын – пьяненькие; третий день празднуют дедово восьмидесятидвухлетие. Заставили сесть за стол. И тут, как ни странно, от сумеречных, потемневших стен избы, от деда, сидящего с рюмкой водки в руке, от потчевавшей нас бабки, от всей этой мужичьей застолицы вдруг пахнуло давним, минувшим, кондовым, «сундуковским», забытым, но родным и кровным…

25 августа.

Вторник. Не засыпал долго и спал плохо. Решил сегодня опять не работать, а оставшееся до отъезда время не пережимать с занятиями: что смогу, то смогу. Занялся «чисткой» старых своих перьев: вымыл голову, побрился, даже сходил постричься…

День серый, тихий, осенний. Начался листопад; клен, липа, черемуха роняют лист. Скворцов не видно уже третий день: видно, тронулись в путь, рановато… После обеда порывистый, холодный ветер, налетают дожди. Сел за пианино, проиграл-вспомнил милую сердцу Вторую симфонию Калинникова. Пришло письмо от Али – как большая волна. Отправил ответную телеграмму, прошел к морю.

Над морем мгла, дожди, холодно, но неизменно бездонен и чист воздух. Встретил Ирину с Колей. Подышали вместе. После ужина слушал с Андреем Митрофановичем 2 и 4-ю картины «Петрушки». Старик – в восторге.

26 августа.

Среда. Приснился сон: хоронят Инну. Но Инну живую… Молчаливо толпятся люди. Я знаю: это всё люди доброй к ней воли. Инна лежит на высоко натянутом полотнище, одетая в свое любимое бежевое пальто. Я стою около, касаясь рукой ее колена. Мелькает мысль: «На этот раз крик ее из могилы донесется и будет услышан». Инна с трудом подтягивается на руках, повертывается. Ее ложе вместе с ней отплывает от меня, поднимается выше. Инна садится и чистым своим голосом явственно произносит: «Мне плохо».

Если все виденное мной вмещалось во внутренний мой кругозор, в атмосферу сна, то голос Инны, наоборот, был мной воспринят не внутренним слухом, а прозвучал как бы извне, коснувшись уха, – и я проснулся с ощущением его звучания.

Было 6 часов утра. Долго и тщетно пытался уловить сущность и причину виденного, проверял свою совесть перед Инной… Да, Инна определяет мою жизнь, мои мысли и чувства. Ею олицетворяется самое высокое, мое credo сегодня. Это так.

Но в своем горе, в стремлении к ней, в ежемгновенном усилии я ведь люблю ее не только ушедшую, но люблю ее как бы продолжающую жить, желанную до радости, до влюбленности первых дней.

Настойчиво я зову ее, жду ее возвращения до иллюзии, кажется мне, ощущаю ее присутствие. И хотя в моем подсознании живет допущение чуда ее существования в Неведомом, более того, мечта о нем, я ни разу серьезно не подумал о том, что, если действительно оно есть, то я в своем непрестанном устремлении, в культе ее воскрешения здесь, для себя, в общении с ней почти как с живой, – я не могу не влиять на нее в «Том», не тревожить ее в Неведомом, если оно есть и если есть в нем Она.

Может быть, я препятствую ей на ее Пути, мучаю ее, раздваиваю эгоистическим напряжением своих сил?

«Мир ти! мир! я тя тревожу!» – воскликнул Ахилла [из романа Н. Лескова «Соборяне»], читавший псалтырь над умершим отцом Савелием, потому что показалось ему, что Савелий поднялся в гробу. Мир ти… я тя тревожу…

Но как же жить, как быть с Тем, чем живешь, если нельзя, чтоб Оно было?! Не знаю…

Единственное, что для меня возможно, это еще и еще помнить о Простоте, Правдивости перед собой и Естественности; без предвзятости, насильственности чувств и мыслей…

Кажется мне, что соблюдаю я этот завет… кажется… но, видно, недостаточно.

И, верно, Инна и Совесть хотят от меня большей непосредственности, больше приятия сущего вокруг, большей простоты дыхания и, конечно, не хотят, чтоб «мир был мне как одиночная камера без стен»…

В печали и подавленности пошел к батюшке с матушкой поговорить, попросить отслужить панихиду.

«Вы омываете Инну слезами…» – сказала мне матушка.

Вечером видел стайку чечеток: осень…

27 августа.

Среда. День теплый, нежный, с коротким ливнем в обед. Все утро занимался «Аполлоном» и симфонией Сибелиуса.

В 5 часов была панихида по Инне.

Как и в пасмурное утро сорокового дня, зажжены лампады. Но сегодня в церкви светло и на цветах у образа Спасителя теплится луч вечернего солнца. Никого, кроме батюшки, матушки и меня.

Ни о чем старался не думать, но только следовать за словами произнесенных молитв.

Перед службой была беседа об ИННЕ. «Вы слишком горюете… Вы тревожите ее… ей тяжело…»

«А чем же я тревожу ее, – спрашиваю, – когда часто во мне нет ни горя, ни тоски, ни отчаяния, а есть только радость Любви к ней? Неужели же и они ей в тягость?!» «Нет, – отвечают,– а только ей тяжело…» – «…A может быть, она просит молитвы…»

Провожая меня, на крыльце церкви батюшка добавил: «Помните: ей теперь ничего не надо, никаких «любвей», но только молитва, только молитва…»

На обратном пути посидел на камнях у устья, в синеве, просторе и ветре.

На той стороне реки серебряной метелью кружила стая чаек. Уходили в море, возвращались с лова тральщики. Шумели волны, разбиваясь о камни, и растекались пеной по песку.

Возвращаясь домой, долго смотрел, с каким наслаждением молодая мама с сынишкой и дочкой купались, играли в волнах, брызгаясь и смеясь; и как маленький веселейший жесткошерстный фокс носился по пляжу и приносил своему хозяину брошенную палку.

…Господи! Ведь на могиле Инны я молился о том, чтоб любовь моя была всегда со мной. На могиле Инны я умолял ее никогда не отходить от меня. И на могиле Инны я произнес клятвенные слова: «Да будет брак наш вечен и крест наш – общим».

Нет, Господи! Я не хочу отрекаться ни от любви своей, ни от жажды Инны, ни от своей клятвы, ибо даже если любовь и горе мое Инне в тягость, то не могут быть избавлением ей бремени моего – мое отречение и мое отступничество.

Нет, Господи! Я не могу отречься ни от чего, ибо как же мне смотреть на этот клен, озаренный солнцем, без боли за то, что Инна не видит его вместе со мной, и как же я могу ласке и радости вечерней земли воспрепятствовать подняться во мне новой волны живой любви к Инне?!

Нет, Господи! Если Инна слышит землю, то она не может осудить и не может не оправдать, ибо так было, так есть и так будет.

Если же она за Пределами Пределов и недоступна Ничему, – тогда вообще ничто не может тяготить ее.

И даже если ушла она в Ничто, то и тогда я хочу верить, я имею право верить, что есть силы Неведомые, есть Пути Неизведанные, таящие чудо Сотворения Несотворенного, чудо Явления Неявленного.

Но да не будет во зло Никакая Мысль моя об Инне, никакое Побуждение мое. Да будет воля твоя, Господи.

28 августа.

Четверг. Серо. Моросит. До обеда занимался Онеггером и «Петрушкой». После обеда долго сидел над записью вчерашнего дня, почти до 8-ми. Потом написал письма: Л<ютику> и Але.

29 августа.

Пятница. Проснулся в 7 часов. Лихорадочно ясная голова. Понял – больше не заснуть. Пошел, опустил письма – и на море.

Утро вставало в тумане. Во мгле неба белел диск солнца.

На тусклой, ленивой зыби моря мерцали голубые отсветы. Клубясь, туман поднимался, открывал синеву неба и нежно-белыми облаками уплывал к горизонту. По воде брызнуло золотом, затеплились горячим румянцем сосны, засияло ослепительное солнце.

В ожидании завтрака зашел к Журавским. Неожиданное тепло и проникновение ко мне Евгении Митрофановны.

Дивный ее рассказ о событиях после смерти ее мужа. Все во мне дрогнуло в надежде…

После завтрака у домика Инны, под березкой в шезлонге, в точности как бывало, с партитурой Седьмой симфонии Бетховена.

После обеда – на ту сторону, к полю. День синий, знойкий, но прозрачный, с льдинкой. «Дилин день». Ин-н-кин день…

День, какой бывает только в сентябре, – Осень света (по непонятной причине, непонятно почему не воспетой Пришвиным). Как и пришвинской весной, осенью бывает и «Осень воды», и «Осень неодетого леса». И может быть, если прелесть «Весны света» в нарастании света, то прелесть осени заключена в лучезарности света убывающего!

Берега узкими полосками плывут в синих безднах: неба и реки. В лесу – теплынь, жужжание, неугомонное, как летом. Молодые сосны одеты золотым сиянием.

Косые вечерние лучи пронизывают лес до последней потайности. И горит в солнце каждый ствол, ветка, каждая мшистая кочка.

На поле – Тишь Великая. Склоненные колосья. Благодать неправдоподобная. А что же я тут? Что отведено мне в этот час?? В этом часе?

Вот Инкины полянки… Сотвори чудо, Господи! Сотвори чудо…

Но не достоин я чуда. И как же смею просить о чуде, если даже безгрешная птица – дикий лебедь – обречен на ту же муку, что и я…

И есть же кто-то, кто своей радостью причастен Радости земли в этот час. Но мне день этот, чистый, прозрачный и синий, – как глаза Инны, наполненные слезами…

30 августа.

Суббота. Утром уехали Журавские. Сходили с Колей на море: шторм… море кипит, рвет ветер, пляж под водой почти до скамеек. Дома обедали вчетвером. В доме необычно тихо, тепло, пустынно.

А в Инкин домик вместо Андрея Митроф. уже вселились Павловы… Наглядность пустоты сжала горло. Взял партитуру и прослушал «Поцелуй феи» Стравинского. Удивительное произведение: поражает, как никто его до сих пор толком не понял!

Вечером ужинали у Веры Михайловны Павловы. Была водка, и было нудно.

31 августа.

Воскресенье. Утром явилась Лида, будет стирка. Сбегал в аптеку, заглянул к Рабиновичам. Солнце, но очень холодный, пронзительный ветер. Дома застал переполох и разгром своей комнаты. Все, включая матрац, развешано на дворе: Лида обнаружила в моем белье лосиных мух – «вшей», как она их называет. Чувствую себя плохо: вялость и какое-то странное безразличие. Еще ночью, проснувшись, как обычно в Инкин час, подивился своему тихому равнодушию. Лег подремать. Потом заставил себя заниматься Салмановым. Только проснувшись с небольшим ознобом от послеобеденного сна, понял, что нездоров: видимо, продуло вчера на море.

В 5 часов все-таки отправился к Рабиновичам, чтоб показать им далекий лес.

По мере того как шел и дышал, стало бодрее и теплее на сердце.

Помогли, конечно, Иннины местечки… Ведь все вокруг – ее. И лес, и дорожки. С тихой полнотой души показывал Ирине и Коле Иннины владения. Дошли до моей старой елки. На обратном пути глянул на меня с дальнего просека заветный столбик…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю