Текст книги "Записки на память. Дневники. 1918-1987"
Автор книги: Евгений Мравинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц)
1962
Гастроли в Венгрии
27 января.
Суббота. 6 часов утра – Чоп. 4 часа по местному времени – Будапешт. Гостиница на острове. Тихо. Обслуга. Дрозды. Серная вода. Отдых с «привилегиями».
28 января.
Воскресенье. До обеда занятия Бартоком и Шестой симфонией Чайковского. Репетиция 3.15–5.15 («Раймонда», 1, 5-я ч.; «Руслан», «Рассвет», «Баба Яга»; кусочки Двенадцатой Шостаковича; 4-я ч. Четвертой симфонии Брамса; 2 и 4-я ч. Бартока).
Вечером – дома; оркестр в Оперном театре.
29 января.
Понедельник. Репетиция 10–11.15 (куски Шестой симфонии и Двенадцатой Шостаковича).
Вечером концерт (1-й): в театре Эркеля (7.30 вечера)
Шостакович, Двенадцатая симфония
Чайковский, Шестая симфония
Глинка, увертюра к оп. «Руслан и Людмила»
Мусоргский, «Рассвет на Москве-реке»
Лядов, «Баба Яга»
30 января.
Вторник. С 10 до 3 по городу. Памятник 1000-летия [Венгрии]; музей: Гойя, Эль Греко, Кранах; каток; крепость; Хоз. музей – кони; Старая Буда; римские раскопки, панорама от церкви, галерея, два монаха; старая кондитерская – кофе. Болезнь национализма и крохи старины («мозаика» реставрированных стен…). Турецкие бани!
Вечером концерт Арвида [Янсонса] (беспросветный кошмар).
31 января.
Среда. С 10 до 12.30 занятия Бартоком. У косуль и цесарок. В 2.10 выехали в Печь. В 6 прибыли. Вечером – бой за акустические условия и рассадку [оркестра] с местным руководством. Мертвый сон. Утром – бьющаяся за окном железина.
1 февраля.
Четверг. Репетиция 9.30–12 («Раймонда»; куски Двенадцатой симфонии; большая работа по закладкам и прогон с остановками Бартока). Уютно и неожиданно хорошо звучит.
Вечером концерт (2-й):
Барток, музыка для 2-х оркестров
Шостакович, Двенадцатая симфония
Мусоргский, «Рассвет на Москве-реке»
Глинка, увертюра к оп. «Руслан и Людмила»
2 февраля.
Пятница. С 10 до 1 по городу. Музей керамики. Костел Петра и Павла: гид – бывший монах-звонарь, ученый и пьяница; внизу месса; горбун, органист и ксендз. С ними часок у содрогающего мощью органа. Покупка человечков. Оленьи колбаски с теплым пивом. В 2 часа – «домой». Город среди поля. Там, в роскошной гостинице – кофе. В 6 прибыли. Оркестр – в театре. Снега.
3 февраля.
Суббота. Переезд в Дебрецен с Арвидом. Огненная уха на берегах Тиссы. Шумная гостиница.
4 февраля.
Воскресенье. Репетиция.
Вечером концерт (3-й):
Шостакович, Двенадцатая симфония
Чайковский, Шестая симфония
5 февраля.
Понедельник. Переезд в Мишкольц. Те же черные пашни, голые виноградники, мокрые грачи.
6 февраля.
Вторник. Репетиция.
Вечером концерт (4-й):
Барток, музыка для струнных
Брамс, Четвертая симфония
7 февраля.
Среда. Переезд в Будапешт. Горный район. Профсоюзы; гостиница; форелевый завод; пещеры; ресторанчик; непроглядный туман в пути.
8 февраля.
Четверг. Утром прием у министра. По магазинчикам с Иштваном, Инке шуба.
9 февраля.
Пятница. Тщательная работа над партитурой Бартока и Брамса. Один у газелей и павлинов на берегу Дуная.
10 февраля.
Суббота. Репетиция очень долгая и трудная.
Вечером концерт (5-й):
Барток, музыка для струнных
Брамс, Четвертая симфония
11 февраля.
Воскресенье. Утром рано – поезд на Киев. В купе Арвид.
12 февраля.
Понедельник. Деловой день в поезде (оркестровые дела). 4 часа – Киев. Солнце. Радостно. Дикая небоскребная гостиница (обед «молитвами» американского оркестра).
13 февраля.
Вторник. Репетиция.
Вечером концерт (6-й):
Шостакович, Двенадцатая симфония
Брамс, Четвертая симфония
14 февраля.
Среда. Утром на репетиции Арвида. Потом на Столыпинскую… (17–19). Софийский собор. Невидимый, молчаливый лик минувшего, Анны… Владимирская горка. Парящий в туманной мгле св. Владимир. Весь вечер у Зноско-Боровских. Дождь. Ручьи.
15 февраля.
Четверг. Инкин День… Владимирский собор. Серо, холодно и… неповторимо (просвирка). Инна: «стоило родиться». Н-е-сказуемое все… В 5 часов у Гмыри. К 11 на вокзал. Ввиду внезапно грянувшего мороза – отбытие в 4 часа утра.
16 февраля.
Пятница. Отдыхание, отсыпание.
17 февраля.
Суббота. Альбом Бруно Вальтера. Как потом выяснилось, Б. Вальтер скончался в этот день. 3.30 дня – Ленинград.
19 февраля.
Понедельник. Комарово. Дом творчества композиторов. Утром, один, в Комарово. Новый коттедж… и это логично…
20 февраля.
Вторник. К обеду приехала Инна.
21 февраля.
Среда. Утром уехала.
24 февраля.
Суббота. Слушал Альпийскую Штрауса. К 2-м приехала Инна. Вдруг – Гликман. С ним встреча Инны. Радость.
25 февраля.
Воскресенье. До обеда у Агафонниковых, на их «краю света». С 4-х у нас, утомительно, все Гликманы.
26 февраля.
Понедельник. Утром Инна уехала. Работа над 1 и 2-й ч. Шестой симфонии Бетховена. Появление П. <…> Вечером за письменным столом («проф. дневник»).
27 февраля.
Вторник. Работа над 3, 4 и 5-й ч. Шестой симф. Бетховена. В 3 часа внезапный приступ и безумный отъезд в Л-д. Оттуда в 8 часов на такси обратно. Кристальная прозрачность морозной ночи.
28 февраля.
Среда. Работа над 5 и 4-й ч. Шестой симфонии Бетховена. В 5 часов приехала Инна. Вечером у нас Гусев. Слушали Альпийскую (появление Агафонникова с нальчинским дирижером).
1 марта.
Четверг. Утром, в 11, Инна уехала. 12–2 и с 3 до 6 работа, кропотливая и тщательная, за роялем, над 1 и 2-й ч. «Моря» Дебюсси. Телеграмма Л<ютика> о смерти Наташи. Вечером за письм. столом («проф. записи»).
2 марта.
Пятница. С 11 до обеда за роялем: 3-ю ч. «Моря» все целиком. В 3.30 приехали Оник [Саркисов] и Яша. В 6 часов, полуспящая, вышла из автобуса Инна. В 8 часов уехали Оник и Яша. Ночью простудился за чаем в холодной комнате.
3 марта.
Суббота. До обеда путешествие в Зеленогорск (апельсины, пепельница, аптека). Поездом домой. Болит горло. Дома. Вечером «большой» разговор об «абсолюте»… Ярви.
4 марта.
Воскресенье. С 11 до 2 с увлечением Бетховен, Шестая симфония (сначала 1, 2-я, потом за роялем – всё). Инна спит, сладко и светло. К обеду – Арапов. У нас он со своей бездарной симфонией. Шок. Потом – агония завтрашнего отъезда Инны. После ужина – долгая беседа о сущности этой агонии… и очередные поиски «спасения»… Вино на диване. Беременная кошка в кресле.
5 марта.
Понедельник. Утро – мечусь в крайностях. После завтрака слезы обоих. В 11.15 ушел автобус с Инной. Как никогда, почти до 12.30, приступ обмирания сердца и отчаяния. Лежал. Потом запись дней. Даже хорошо, что нет Инны. Покой. После обеда погожий день увлек – не заходя домой, в Комарово к H.Н. Болен. Безотрадье. Коньяк со слезами. (И… слова к Т.). Домой быстро, юно (!) по скрипящему снегу. К 8 звонок Инне. Вечером у меня «тетки» и спасительные Мурина и Селицкий.
6 марта.
Вторник. Утром два звонка Инне. С 11 до 2.15 работа над «Морем», «чистовая»: в целом, 1 и 2-я ч. и бегло 3-ю ч. Устал. После обеда дрема. В 4 часа быстрые шаги за дверью: Инна! До ужина: как, что. Потом нежились. («Курьер»), Вечером вдвоем слушали Альпийскую симфонию; прошлись в гудящей, вьюжной ночи часок (следы валенок; пес). Дома Инна – вслух интервью Хемингуэя. Чай с апельсинами. Шумит лес.
7 марта.
Среда.В 11.15 Инна уехала после «утра фавна». Дома, с трудом, с 11.30 до 230 3-ю ч. «Моря» начисто. Прослушивание его у Дезормьера и 3-й ч. – у Ансерме. После обеда дрема и часок в кресле у крыльца. С 5 до 7 Серов с Бартоком. Вечером с Майзелем и Селицким, сообщившим о звонке Инны, слушали Альпийскую. Очень устал… Снежок в ночи.
8 марта.
Четверг. Ужасная ночь «имени О<льги> А<лексеевны>». 9 час. утра звонок и в 11 с «указаниями». 11 час. неудачный звонок И. (у М.М.). Сон до 12. До 2.30 успешно (!) 1 и 2-я ч. Шестой Бетховена. После обеда сон. 3.47 проснулся. Через 4 минуты на тропке – Инна. Легко и радостно в Комарово. В снегах жаркие сосны заката; почти забытая зоркость – чистота и воздетость вершин в заре, даже полет?! Дома коньяк вместе с пылающим оком заката. После ужина у крыльца. Долгая, тихая, с 10-ти вечера ночь (апельсины, чай).
9 марта.
Пятница. Утром – серебряные ризы инея. В 11 час. Инна уехала. Завтракал один. Контора. До 12, в бледности, укладка. До 2-х малый кружок с аппаратом. После обеда на разоренной постели. Щемящая готовность отъезда. У крыльца. Катя. В 5 часов отъезд. 6.10 дома. Инна запоздала. Блины (без селедки). Левитин. Шампанское. Драма с Киской. Приход Инны.
10 марта.
Суббота. Ужас (Кисанка…) Инна на работе. Я с 11 до 2 с Шестой Бетховена и Дебюсси. Приход Инны и мой преступный разгул… (Регина! [сестра Инны]) Примирение великое. Сон. Всё.
11 марта.
Воскресенье. Репетиция 12.30–2.30. Вечером на авторском концерте Шостаковича в Малом зале (Восьмой квартет, Вишневская).
12 марта.
Понедельник. Днем на Колокольную за деньгами. У Л. У Колабашкина (в связи с директором). Вечером у Янцатов (очень тускло и устало).
13 марта.
Вторник. Репетиция 12–3.30. Вечером у нас Гликман.
14 марта.
Среда. Репетиция 12–3.30 (каторга… еле жив…) У Инны взяли паспорт на прописку на Тверской!.. Вечером приходил в себя.
15 марта.
Четверг. Репетиция 12–3.30 (счастливейшая репетиция!). Вечером на новоселье у Саркисова (с Гинсбургами…).
16 марта.
Пятница. 12–3 – заседание дирекции Филармонии.
17 марта.
Суббота. 11–2.30 репетиция. Вечером читал Цвейга. Пришел Гликман с фото своих работ.
18 марта.
Воскресенье. Репетиция 11–11.45. Вечером концерт. С великим трудом, но удачно. Умерла H.С. Рашевская…
19 марта.
Понедельник. Целый день отдых дома. Обедал Майзель. Инна с 11 до 2 на службе и с 7 до 8 у зубника. Я – один, с географическим атласом, перелистывал дороги прошлого… города, дни, годы, люди, Л<ютик>… Вечером прослушал «Паву» Кодая.
20 марта.
Вторник. Репетиция с 11 до 12. Вечером концерт. Очень удачный. Потом у нас Элиасберги и… Александра Дмитриевна [Бушей].
21 марта.
Среда. Инна на работе. Я с Кисанкой дома. Разбирал партитуры, книги. Солнце. Из окон свежесть предвесеннего морозца.
22 апреля.
Мать-и-мачеха, лягушки; зацвела осина; черемуха; пчелки; зяблики, скворцы, перелески, селезеночник, почки черники; лимонницы; тополя в небе; залив (дрема).
23 апреля.
Зацвел вяз.
24 апреля.
На кладбище – зацвела осина; шмели.
1964
Усть-Нарва
31 июля.
В 10 уехал. Внизу простился с Алей. Наверху осталась Маршида с Кисанкой и Кузькой на балконе. Во 2-м часу подъехали к калитке Веры Михайловны.
Все вокруг – ненастоящее, нестоящее, кажущееся… за всем – напряженное, сосущее ожидание… Привычное ожидание.
Ведь я привык ждать: вся моя жизнь до Инны – было ожиданием ее. Долгими месяцами, каждодневно, я ждал вечеров, свиданий с ней; ждал часами прихода ее с работы; ждал возможности увидеться с ней в больничной палате.
Ждал возвращения ее домой оттуда, вопреки Всему ждал ее выздоровления. Ждал каждого ее пробуждения ото сна; ждал каждого взгляда, прикосновения, слова…
И вот сегодня я тоже жду ее. Жду каждой частицей души и тела. Но (сегодня) я не дождусь ее, и ожидание мое БУДЕТ ВЕЧНЫМ…
Она придет. Она не может не прийти…
Придет завтра, послезавтра…
Не придет Никогда.
Море слепое, в шуме волн, в свинцовых отблесках тусклого солнца. Чуждое, холодное, отрешенное…
Вечное море, вечное небо, вечное солнце…
И вот – ныне – я с ними, я ныне как они, ибо жизнь моя обречена Вечности ожидания перед лицом Вечного Никогда…
…Нет, нельзя жить…
1 августа.
С юга низкие тучи. Побрызгивает дождик. Прослушал «Туонельского лебедя» Сибелиуса… Был на почте, отправил Яше ответную телеграмму.
Старенькая наша почта, где прошло столько часов, полных то горя, то радости, переведена в новый дом-«модерн» с огромными и стеклянными кассами. Сосновый пустырь против дачи М.В. [Розановой] застроен кирпичными корпусами, дороги асфальтированы… Заходил к вдове Скипиной: горе ее глубже и сильнее, чем я ждал. На минуту к нежному, растерявшемуся, не знающему, как выразить сочувствие, Гершуни. Его «утешение»: некий физик (Шрёдингер?) в своей книге «Жизнь глазами физика» допускает Бытие недоказуемого, но желанного.
После обеда сильный дождь. У Андрея Митрофановича в домике. Сосенки у наших окон за 2 года поднялись на целый метр. Шоссе закрыто деревьями садика. Беседа о математике, которая, «как и все созданное человеком, стоит на песке». Интереснейшее сведение об Ойстрахе (!), целиком подтверждаемое опытом моего общения с ним (Чикаго!). В 6-м часу дождь перестал. Вместе с Андреем Митрофановичем к Коле и Ирине [Рабиновичам]. Разговоры, окружающее – скользят, ненужные, бесследные…
И опять сердце, как полная чаша любви ликующей и торжественной, любви горестной и отчаянной, – любви сквозь Смерть и Вечность.
Моей любви к Инне, нашей любви!
2 августа.
Воскресенье. Ильин день… 10.30 – к церкви. Переполнена платочками, старушками убогими… Но теплятся свечи, распахнуты Царские Врата, и паства – «малые сии» – теснятся вокруг… Последние к Последнему…
А день тихий, ласковый, «схимный», слабо озаренный лучами затуманенного солнца. На опушке цветущий куст жасмина. Порхающие над ним белые бабочки; будто белые цветы (сами) ведут тихий, трепещущий танец, взлетая и вновь опускаясь…
Где-то близко – песня дрозда, нежная, сочная, росистая.
Служба долгая, праздничная. Сидел на скамеечке со знакомым (еще с 1957-го!) фельдшером. Около 2-х повидался с батюшкой и матушкой, условился с ними о панихиде в 40-й день Инны…
Домой шел берегом моря. Там, где так хорошо нам бывало с ней: легкая, необъятная, возносящая лазурь моря и прохлада его дыхания… Пенный шум гребешков волн на отмелях и далекий медленный полет чаек…
За обедом отвлекся каким-то разговором. И вдруг – опять – точно небо разверзлось над головой: НЕТУ ЕЕ…
После обеда подремал, потом сел у окна к столу пописать. Тихо. Медленный ветерок покачивает листву клена, струит пряди березы у нашего – Инниного – домика, еле видного нынче за разросшейся зеленью кустов. Молчание. Ничего… Никого… Пусто… И нечем дышать…
7 часов вечера. Потянуло в музыку. Прослушал вновь «Туонельского лебедя», симфонию Сибелиуса, и 2-ю половину «Поцелуя феи» Стравинского. Все – прекрасно. На последних тактах ласковый голос Е.Г. Бейлиса под окошком: заехал на минутку с отцом навестить меня. Славные толстяки. Оба красивые, умные, сердечные… «Берегите одно: здоровье»…
За ужином беседа с Андреем Митрофановичем о Евангелиях, книге «Добротолюбие».
3 августа.
Пасмурно, прохладно. В аптеку, на почту (ответная телеграмма Але), в поликлинику (об уколах). Через улицу Рая – в лес. Устрашающие размеры строительства пионерских лагерей: на целые кварталы в глубь леса понастроены кирпичные «массивы», проложены бетонные дорожки. Весь наш соснячок «первого года» вздыблен, исковеркан колесами грузовичья… Еле выбрался на одну из наших троп.
У памятного колышка на пересечении просек сегодня, в свою очередь, оставил отметину…
Может быть, все же прекратить жить?? Уйти к ней? В то, во что ушла она? Но ведь это будет концом и ее последнего (?) сегодняшнего Бытия во мне… А вдруг, как сказал Андрей Митрофанович, «все-таки вертится»?
Мимо «места гадюки», мимо повертки дороги к «дальним ландышам», мимо канавки, где собирала – не оторвать – маслята, через кладбищенский перекресток – домой.
Новая усть-нарвская свалка в лесу. Чайки над ней. Серые чайчата, в перевалку копошащиеся в отбросах, похожие на огромных вшей; туча сытых ворон, с карканьем поднявшаяся с сосен при моем приближении.
Пробуждение после обеда… Надо продолжать день, продолжать все… Невольно вслух: «Господи, когда же этому конец?!»
«Утешительная» беседа с Верой Михайловной [Шибаевой], сдобренная сообщением о гнусных, черных речах М. В. по поводу Всего Совершившегося…
Вот она, одна из тех, которые, по словам Инны, «намолили»…
Вечером у Рабиновичей. Много и человечно – об Инне… Вышел с ними к морю. Ненадолго. В 9 час. дома. В.В. на скамейке у двери за набивкой папирос. Рядом Пуська с внучонком, похожие как две капли воды. Как бы радовалась Она и на этих кисок! Как бы повторяла свое: «Посмотри, посмотри»…
4 августа.
С утра моросит. В 10 час. «на Болотине», в монастырь. Обложной дождь. По-осеннему низкие тучи. В ограде монастыря пустынно. Одинокие монашки. Почерневшие от дождя, заросший высокой акацией, увешанной желтыми стручками, домик матери Силуаны. Темная горенка-келья. В углу смутные лики икон; во всю стену полки, уставленные старыми книгами. Письменный стол у окошка. Огонек керосинки на табурете. Черные, все еще… молодые, глаза; до белизны бледное лицо Силуаны: «Принесли свое горе и отчаяние?..»
«Вера – это дар Божий».
«Вам еще много надо пройти». О значении самого факта произнесения молитвы (по поводу молитвы И.). О книге «явлений».
«Молитва о другом человеке „поднимает“ самого молящегося».
В пустом соборе входная решетка приоткрыта; прибирает монашка; позволила войти.
Лик Божией Матери;
Глаза, исполненные Добра,
Устремленные на меня;
Всевидящие.
Ближе к алтарю – в золотой ризе – икона «Успения». Голос монашки: «Икона эта – чудотворная».
Обратный путь вновь в дожде и ненастье.
Возрождение уверенности в правомочности, более того, в необходимости молитвы. Но позже, дома, опять где-то в недрах существа шевельнулась и стала наплывать тоска по Инне, холодная, черная, необоримая, неизбывная… Поднялась к сердцу, завалила грудь, сжала горло, стала душить… и никаким криком не избыть… и никаким бегством не спастись…
После сна – вдоль реки к морю. На минутку к рыбачьему причалу. Здесь все по-старому: морщинистое лицо рыбака в будке, ловушки для миног, лодки, качающиеся на приколах… Даль заречья, горизонт взморья – в сизой дымке ненастья; неприютные, но привычно зовущие…
Шумливо плещущее, серое море, низкая серая толща неба…
За чаем, опять мука по Инне… И в это время приход Пуськи – вообще неласковой и строгой, – вскочившей ко мне на колени, улегшейся и положившей с мурлыканьем лапки мне прямо на сердце…
5 августа.
До чего же нужно скорей пойти рассказать Инке о том, что сегодня ясное утро, что в его свежести сидели в ожидании завтрака с Анной Мих. на Иннином крылечке, о том, что и как говорили о монастыре, о молитве; рассказать о приходе к нам Пуськи (к И. порогу? а может быть, сегодня – ко мне?), о больших зеленых кузнечиках, рассевшихся на ближайшем малиновом кустике…
С 10.30 до 1.30 сидел, довольно хорошо занимался (Прокофьев, Шестая симфония, и «Аполлон»), что, как всегда, создало состояние видимости удовлетворения и поверхностного равновесия.
В 5 час. по реке. Опять – на причал. Опять старый рыбак. Перекур. Жалобы на безрыбье. На перевозе на ту сторону.
Берегом, песками, в свежем ветре, плеске волн – в лес, к нашей лесной дороге, к повертке на грибные местечки Инны.
Нигде – никого… Нигде – ничего…
Простор и воздух, простор и воздух.
Дыши – не хочу!..
Что это за необоримая власть, что за колдовская сила, именуемая «Благом Жизни», «Радостью Бытия», которая тебя держит в плену, в страхе потери, вопреки пониманию и всякому смыслу, и держит только тем, что дает воздух для дыхания, заставляя ширить ноздри навстречу ветру, дает синеву неба, чтоб видеть землю, чтоб чувствовать ее под ногами, чтоб осязать ее ладонью, – сила, с которой ты ничем не связан, кроме как растительной, первобытной, инертной, травяной связью??? И значение которой исчерпывается одним понятием – «среда»?!
Ведь не мешает помнить, что из дыхания родится удушье, из осязания – потеря «тронутого», из видения – слепота… Чтоб ступить ногами, требуется усилие, приводящее к усталости, к остановке. А бессилие родит мечту о покое и в конечном счете – стремление уйти совсем, в небытие, ибо Смерть есть Совершенный Покой и Отдых.
Поэтому-то основой Жизни является стремление к самоуничтожению.
И ярчайшим выражением этого стремления – есть ЛЮБОВЬ (самоуничтожение в слиянии!).
С холодком смутной надежды, подобной вере в Чудо, и с растущим недоумением, почему же Инны все нет рядом со мной, – вышел на опушку, к любимому нашему «ржаному» полю.
Сегодня ветерок здесь колышет низенькие (хилые) колосья поспевающего, усатого ячменя. Вот и молодой сосняк опушки, с полянками – заветными земляничными, ромашковыми, колокольчиковыми полянками Инны, с которых ее было не дозваться, не оторвать…
Громко окликнул ее, как тогда… Молчание.
Только тихо шелестел ветер в кронах сосен и звенели желтеющие колосья…
Дома в гамаке. Равнодушно, зябко на сердце: ни боли, ни желаний… Пустота.
Да, непосильно человеку пребывать в предельном напряжении Духа, в созерцании, в отказе от действий внешних, в общении со Смертью, Вечностью, с существом Бытия…
В общении со всем, что являет истинную меру, обличительную меру, истинную меру вещей… Со всем, что не подчинено меркам повседневного. Организм протестует, защищается усталостью, изнеможением, отупением. Ибо поверхностность и тупость – это основные условия «нормального» Бытия в действии.
Они определяют даже так называемое Творчество, посколько и оно есть действие, создающее видимость оправдания, видимость осмысления.
6 августа.
Все утро мучительно восстанавливал и записывал вчерашние мысли и «день» по заметкам в блокноте.
Как и полагается, по окончании стало «удовлетворительно».
Но тут же во весь рост встал вопрос: теперь-то зачем эти записи?? Ведь сегодня, как никогда, важны простота и правдивость чувств и мыслей. Живая Правда, живая Истинность, со всей своей незаконченностью, непрерывностью становления, неуловимостью нюансов возникновения и течения.
Запись же есть насилие над этой «незаконченностью» жизни Духа, есть попытка фиксации ее, т.е. попытка противоестественной остановки, завершения, с неизбежной фальшью лепки «законченной формы», и следовательно, есть ложь. Не говорю уж о том, что записи – это попытка «остановить мгновение», сохранить его…
А теперь это не нужно ни мне, ни… Инне. И потому так это мучительно сегодня. Или надо покончить с этим совсем, или свести к кратким, фрагментарным отрывкам, не претендующим ни на законченность, ни на связность.
И то лишь постольку, поскольку они смогут послужить (может быть…) материалом для повествования об Инне… не более.
В 5 час. отправился, не торопясь, в гости к батюшке и матушке. Пошел морем. Слепящее солнце заставило свернуть на тенистую улицу Айя.
Вялость, усталость, опустошенность, физическая и душевная…
Опять свернул к морю и, не доходя, в тени сосен лег отдохнуть.
И тут вспомнил о «волхвовании» Природы, которое столько раз освежало, проясняло, утоляло и поддерживало в былые годы.
Как нельзя более кстати вспомнилось мне это сейчас. Подумалось и о схиме, о всегдашней своей мечте «уйти». И вот теперь неизбежность сама поставила меня в условия «ухода» – «схимы». Но с одной разницей. Прежде основной целью ухода была борьба с Любовью – освобождение от нее. Ныне же все силы и сам «отказ» и уход должны и призваны служить сохранению моей Любви и ее силы во мне.
С 7 до 10 гостил у батюшки с матушкой…
Трогательное, теплое и родное в них; невзирая на наивность непозволительную, допотопную, доходящую до лубочности… вопреки всему, душа тянется и льнет к ним и тому, что в них… и «за ними».
Батюшка разъяснил значение 9-го, 20-го и 40-го дня: «До сорока дней душа обеспокоена делами своими здесь; после 40 дней уходит в Вечность. Вам после сорока дней станет легче; молитесь каждый день: «Господи, помяни новопреставленную Инну и сотвори ей Вечную Память».
7 августа.
Рано проснулся: 5 утра. У окошка. Светает. Быстрое нарастание света. Цветы мальвы, свернутые трубочками, в крепком сне. Спят травы, деревья. Утро встает серое, тихое, печальное.
Все утро занимался «Аполлоном» Стравинского (за роялем) и прослушал 1-ю ч. Шестой симфонии Прокофьева.
Гроза, короткий ливень. Заглянули на минуту Рабиновичи, убежали, испуганные дождем. До обеда запись дней… (опять и все еще…). В итоге – измученность, неестественность, «неорганичность».
Только в 6 выбрался пройтись (У Веры Мих. опоздал обед). Прошел до конца Айя, полежал там среди прибрежных сосен, слушая негромкий шум моря, глядел на мягко озаренные стволы, старался ни о чем не думать, отдаться врачеванию и благостному влиянию Природы – «своей среды»… как бывало когда-то.
На обратном пути заглянул к Рабиновичам, они проводили меня до дома, посидели на скамейке у гамака.
Ночью, во 2-м часу, опять просыпался в холодном смятении…
8 августа.
Занимался Шестой Прокофьева, «Аполлоном», прослушал «Лебедя». Сегодня легче, естественнее; вновь со мной Инка, в трепетной нежности и любви; сердце сочится, большое, влюбленное, как в первые дни наши…
Бывает чувство, будто ее присутствие окружает меня, будто весь я погружен в него…
Иногда покойно, а порой – в неуловимой тревоге мгновенных завихрений, непонятного смятения… Невольно вспоминаются слова батюшки о значении сорокового дня…
Ведь если есть Чудо ее Бытия, то эти ощущения тревоги и смятения, может быть, суть отражения ее тревоги, ее смятенности перед последним Прощанием?? О, Господи…
«Упокой, Господи, новопреставленную рабу Твою Инну и сотвори ей Вечную Память…»
Я люблю тебя, Инна моя, как любил, когда еще не знал тебя, люблю, как в первый час наших первых дней, как любил в последний миг наш – час твоей кончины, как всегда буду любить тебя, моя радость, моя девочка, моя гордость…
Не отходи от меня, пусть любовь наша будет всегда во мне, пусть общим будет крест наш и пусть брак наш – будет вечным.
Вечер сидел у Рабиновича, куда перевел телефонный разговор с Яшей и где ужинал вместе с Колиной «дамой» и ее подругой. Выпил джина, о чем потом жалел.
9 августа.
Сороковой день Инны.
Около 4-х ночи вставал. Неизвестно откуда появился ночной мотылек, стал виться около меня, старался залететь в рукав, за ворот, потом скрылся в складках откинутой простыни. Когда я ложился, перепорхнул на ковер у изголовья и застыл.
Весь он был золотисто-бежевый, какой была Инка…
Я осторожно притронулся к нему несколько раз пальцем; он не улетал, только трепетал крылышками, как бы сигнализируя о чем-то в ответ. Так он и остался на ковре, когда я потушил. В слабом свете забрезжившего утра виднелся маленький, неподвижный силуэт…
Наутро он бесследно исчез…
В 9 часов с Колей, Ириной и Болотиным поехали в церковь.
Утро темное, пасмурное, тихое, в тучах. В пустой, сумеречной церкви теплятся огоньки лампад.
Матушка зажгла и раздала нам горящие свечечки и тихонько отошла к распятию – приготовилась к службе. Настало молчание.
Долгое, долгое… Потом с легким звоном отодвинулась завеса в алтаре и распахнулись Царские Врата…
Как бы естественно быть ей здесь, живой… Но нету. И панихида эта – по ней… ушедшей, «новопреставленной»…
Она там, «где нет болезней, печали и воздыхания, но жизнь бесконечная». И тут же слова: «…Сотворим надгробное рыдание…»
Жизнь бесконечная и… вечное, вечное, вечное рыдание…
В 10.15 выехали с Болотиным в Ленинград. Кишащий, летний, праздничный город-пустыня. Весь он мне – как гигантское кладбище, каждый квартал – могильник, каждый дом – склеп.
Страшно пережить свое время, людей, пережить себя…
В 1.30 – у Инны на могилке. День Пантелеймона, вдобавок воскресенье: всюду толпятся люди. Могила в порядке, но синие цветочки в цветнике пожухли. Кем-то посажены в уголке чужие цветы – ноготки, флоксы. Первое ревнивое движение – убрать. Но вовремя удержался…
Тем более что это, вероятно, сделали папа и мама. Инкины папа и мама… Поставил и свои гладиолусы, у подножия креста положил несколько колосьев ржи и васильков: «Тебе Инна – от рыдания земного…» Как указал мне батюшка, укрепил в земле и затеплил три свечечки, привезенные с панихиды, – те, что горели у нас в руках в церкви.
Поделился с Инной просфорой, данной батюшкой.
Потом подходили какие-то женщины, интересовались «могилой жены композитора Мравинского», подходил и старичок-«сосед» Александр Павлович, все настаивал, чтоб над именем Инны я вырезал лиру и ее звание… «Чтоб люди потом могли знать о том, кто она была».
Под конец было неприятное: какие-то две женщины пришли к Инниной ограде. «Ага! Вот Серикова». На вопрос, знали ли Инну, одна из них со злым вызовом в глазах ответила: «Знали и не знали…» Постояли, упомянули какого-то Виктора и не по-доброму ушли…
Пахнуло больным, переболевшим, изжитым, но все еще легко тревожимым. Ил душевный легко поднимается со дна и мутит, хоть и ненадолго, но мутит душу… Прости, прости меня, Инка моя…
Время истекало: в 3.30 надо было уезжать.
И вот тут глянул мысленно на предстоящую мне обратную дорогу в Усть-Нарву, от могилки Инны, представил себе житье завтрашнее там, мир вокруг себя и холодный, пустынный, свой путь в нем, – и зашлось, захолонулось сердце…
Около 7 был «дома». Поел, пошел к Рабиновичам. Смотрел из их окошка на серый шифер соседней крыши, на бледное, плоское, холодное небо; и тоска еще небывалая, лютая, невыразимая, безысходная, немая гнула, пригинала к земле, не давала дохнуть…
10 августа.
Серо, прохладно. Вышел к калитке. Из-за реки плыли тучи. Далеко синели леса, тянул легкий, душистый ветерок. И не было ее со мной. И не было ее нигде: ни за тучами, ни за лесом, нигде не было…
С 10.30 до 2 работал над «Петрушкой» и прослушал Пятую симфонию Онеггера. После обеда записал эти страницы.
Около 6-ти потянуло куда-нибудь. Вспомнилось море. Подумалось, что хорошо бы пройтись вдоль моря… хорошо.
Ты слышишь ли?! «Х-О-Р-О-Ш-О». И это «хорошо» во мне! Сегодня! Теперь?!?! Боже милостивый!
Вот оно, вот он – инстинкт, оголенный, неистребимый! Вот она – травяная сила «быть»!..
Пошел…
Дул легкий северный ветерок, поплескивали волны, просторно и легко дышалось и легко ступали ноги по плотному, влажному песку… Дошел почти до дальней заставы. Присел на чью-то скамейку в зарослях ивняка. Передо мной лежала широкая полоса пляжа.
За ним невысокой серой лентой поднималось море. Выше бледнела полоса чистого неба, и над всем плыли легкие тучи.
Медленно посветлело, проглянуло солнце, и листва ивняка и стволы прибрежных сосен затеплились в вечерних лучах.
Перед ужином сидели с Андреем Митрофановичем у его крылечка. Заря уже угасла. Был тихий, стынущий, чистый как слеза вечер. И в покое (этом), стыни и чистоте – вновь – присутствие и участие Инны.
А перед сном Андрей Митрофанович зашел (ко мне) в мою «келью», и мы прослушали с ним Великую Песнь «Туонельского Лебедя».
Первую ночь спал, почти не пробуждаясь…
11 августа.
С 10.30 до 1.30 занимался Седьмой симфонией Сибелиуса и «Аполлоном». Потом записал вчерашний вечер. Пришло второе письмо Али.
Написал ей ответ, а также, коротко, Мендельсону, Т. Буевской и Вере. Отнес письмо Коле Р. и проводил его на ленинградский автобус.
Очередной одинокий пробег берегом реки.
Свинцовый вечер, свинцовое небо, свинцовая вода… Холодное равнодушие и безнадежность души. И сомнения, сомнения во всем: в единственности и верности пути – продолжать жить; в идеях мужества и достоинства во имя Инны и любви к ней; в самой любви к ней: в ее силе и длительности…








