355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Сафонов » Избранное » Текст книги (страница 31)
Избранное
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:56

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Эрнст Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

– Я ценю, – оправдывался Бабушкин, – я в детстве нервно заболел, когда у меня Угадая отравили. Он ко мне умирать пришел, на коленях у меня… Я ценю. Мне чего объяснять!

– Да-да, – сказал лейтенант, – это ужасно, когда приходится объяснять. Я рад…

Непонятно было, чему он радовался, однако горячо, как товарищу, пожал руку Бабушкину и, уходя, опять пригласил заглядывать к нему в отделение… Бабушкину этот молодой лейтенант с симпатичными, в раскосинку глазами неожиданно так понравился, как не нравился еще ни один милиционер в жизни; и долго потом стоял Бабушкин в одиночестве, размышляя о том, сколько непохожих людей на свете, сколько среди них отзывчивых, понятливых, сочувствующих, как вот этот… Жаль, звать его как, не спросил!

Стихали голоса во дворе, прохладнее становилось; за генералом Смирновым «Волга» приехала, мягко в арку вкатилась, – генерал, оставив компанию доминошников, степенно прошел к машине, на какую-то торжественную встречу, вероятно, его увозили; он не слышал или не хотел слышать, как Парамоныч Три Рубля, переживая, сказал вслух:

– Целковый бы нам хоть оставил!

– Совесть, Парамоныч, имей, – громко обрезал племянник дворника Хакима, пожарный. – Он столько пенсии не получает, сколько ты трояков да пятерок по квартирам сшибаешь… Здрасьте, с вас за починку три рубля!

За столом злорадно засмеялись.

А из клуба железнодорожников приглушенно, не как раньше, но все же с веселой зазывностью разносилась по кварталу легкая музыка. И Бабушкин, томясь безотчетным желанием кого-нибудь еще увидеть, с кем-то поговорить, прошел под арку – и шум и яркий свет оживленной по-воскресному городской улицы…

IV

По другую сторону дома, парадную, откуда сотня его освещенных окон глазасто смотрела на бульвар, у телефонной будки, на выходе из арки, табунились здешние юнцы – непонятный Бабушкину, вызывающий любопытство народец. Шестнадцати-восемнадцатилетние, были они длинноволосы, будто в попы готовились, у иных гривы выкрашены в рыжий цвет, с медальонами на груди, в расклешенных брюках, с мяукающим и повизгивающим переносным магнитофоном, – очень самоуверенные, нагловатые ребятишки! «Американцы какие-то, – осуждающе усмехнулся Бабушкин, – лишь матерщина у них русская, отечественного происхождения, по слюнявым губам бы их за это…»

Юнцы преградили дорогу Верочке, которая живет в 53-й квартире и с которой Бабушкин здоровается по утрам с удовольствием и ощущением праздника на душе: такая Верочка молоденькая, чистенькая, скромная, симпатичная, славно, весело постукивает она туфельками по ступеням лестницы… И сейчас Бабушкин приостановился, решив, что, если пижоны будут хамить, он защитит Верочку. Однако Верочка посмеялась с ребятами, одного даже ладошкой в грудь толкнула, сказала: «А ну вас!..» – и побежала домой. Бабушкин тоже пошел себе – бездумно, мимо молодых кленов и лип.

«Пусть, – успокаивал он себя, – я Петуху выдам программу, что упустил – достигну, я из него нормального человека сделаю…» С грустью пожалел, что ни у него, ни у Нины не живы родители: к старикам бы Петьку – на лето хоть! Старые люди учат добру, они в свои преклонные годы хотят, чтобы все вокруг было таким же простым, ласковым и прекрасным, как мягкая трава, высокое небо, теплая земля… У них же близкое расставанье с травой, небом, теплой землей – они оставляют все это Петьке, всяким прочим Петькам, чтобы те, когда настанет неизбежный черед, спокойно и по-доброму передали непрерывающееся дыхание вечной жизни другим… «Ведь вот как живем, – порадовался Бабушкин, не находя точных слов (Да в них и нужды не было), чтобы выразить свое мимолетное состояние. – Живем, живем…»

– Бабушкин, – позвал хрипловатый мужской голос, и, отделившись от общей массы прохожих, шагнул к нему Зыбкин – человек из их автоколонны.

– Гуляешь, Бабушкин?

Зыбкин в шуршащем синем прорезиненном плаще, в кожаной фуражке на бритой голове, при галстуке, с седоватой щеточкой усов над толстой губой. Спрашивает Зыбкин с интересом:

– Никак успел уже, а. Бабушкин?

– Не пил…

– А вечер-то какой, я к тому…

– Против вечера не скажешь.

– Вечер такой, Бабушкин, что жить хочется… Творить, созидать! Вот у меня какой настрой, Бабушкин… Я не задерживаю?

– Ничего… у меня тоже…

– Что «тоже»?

– Ну… это самое… жить, творить. Я шел и думал про это.

– Ты с какого года, Костя?

– Коля, Николай я.

– С какого?.. О-ёй-ё! Молодой какой. Совсем молодой ты, Костя!

– Николай…

– А я, Николай, в твоем возрасте… ого-го!.. кем я был в твоем возрасте!

– Вам, наверно, пришлось…

– Мы, считай, сама история, – гордо сказал Зыбкин и, помолчав, поинтересовался: – Премию получил?

– Было дело.

– А у нас ведь как, Бабушкин? Заслужил – получай!

– От нее уж – тютю! Швейную машинку, правда, жена купила.

– А мы когда обсуждали, я так и заявил: Костя Бабушкин – лучший водитель, гордость наша, ему обязательно премия…

– Спасибо. Не Костя я – Николай.

– Ты держись, Николай!

– Работаем.

– А то ведь по-всякому бывает. Производственные взаимоотношения – штука сложная, иногда очень значит, кто что скажет о тебе… Как, главное, скажет!

– Вам видней, конечно, а нам что – баранку крути, план гони!

– Вот завтра, Николай, кандидатуры на Доску почета обсуждать будем, – сказал Зыбкин. – Почему мне тебя не поддержать? Поддержу! Будешь висеть…

– Зачем? – Бабушкин пожал плечами. – Без меня можно обойтись, у нас большой коллектив…

– Надо, – убеждал Зыбкин, – ты, настаиваю, держись!

– А я что?

– Ты скромный товарищ, Бабушкин, растущий, это похвально, мы ценим… А вечер-то, вечер!

– Да…

– А премию, значит, получил?

– В четверг, что ль, давали… В четверг, точно! От нее, от премии…

– Получил, значит, доволен, все в порядке… Это хорошо, что доволен. Я Евгению Евгеньевичу многое подсказываю…

– Он с понятием мужик.

– Но и без нас никуда!

– Это возможно…

– А я гляжу, значит, Бабушкин никак идет, лучший наш водитель… Он, гляжу! Ты то бишь… Счастливый, думаю, премию получил, выпил немного, как полагается, идет себе, и все у него… у тебя!.. распрекрасно!..

– Не пил я, – тоскливо вставил Бабушкин.

– Выходит, ошибся я. А на ошибках учимся! Так, Николай? Учимся же? А нам, между прочим, некогда было учиться. Мы для вас, последующих поколений, строили, презирая уют. А ты молодой – так?

– Так.

– А вечер – все-таки! Располагающий… И молодой ты, Бабушкин, а, представь, никаких претензий к тебе! И премию ведь не каждому дают… Соображаешь? Ты держись!

– Работаем, говорю…

– Ну и вечер, Николай, когда еще такой будет!

– Пошли, – решительно сказал Бабушкин, увлекая Зыбкина за собой по белым шахматным клеткам уличного перехода к стеклянным дверям напротив, на струящийся свет зеленых неоновых букв: «Ресторан «Космос». «Черт с ним, – оправдывался сам перед собой, – не приятель мне, не друг, не любят его у нас, но какая-никакая, а личность. В месткоме за главного остается и по школам ходит, у Петуха вон в классе недавно был, выступал, как геройски город строили. В палатках, рассказывал, жили, на сыром болоте, волки и саботажники кругом… Биография! А что не любят его – ведь, подумать, всем мил не будешь… Не мельтешил бы, правда, не кричал бы попусту где надо, где не надо, цену себе набивая, – любили б, может… И чего набивать? Хорошо работаешь – без твоего крика увидят, как ты работаешь, зауважают… А по годам он даже отец мне, я его послушаю, он меня… Иль нельзя, действительно, с премии?..»

Запыхавшийся Зыбкин с присвистом шептал в затылок:

– Коля, учти, у меня сорок семь копеек…

За ресторанным столиком Зыбкин вел себя строго, будто на собрании был, – хмурился, откашливался, осуждающе поглядывал на веселящихся, пьющих, громко говорящих. Бабушкину тут же сказал, что вообще-то он против всякой пьянки, но, поскольку Бабушкин настоял зайти сюда, уговорил, так и быть, пусть, однако, это в порядке исключения…

Бабушкин засмеялся:

– Я, созна́юсь, не любитель… Сколько взять? По сто?

– Бери целую, – буркнул Зыбкин.

Заказал Бабушкин бутылку «Экстры», по мясному салату, одну порцию селедки на двоих, пива еще – по подсказке Зыбкина… Тот первую рюмку с трудом выпил, а вторую – нормально, проскочила незаметно.

Зыбкин, мягчея лицом, учил:

– Так держись, Николай, чтоб на виду, ясно? Надо – скажи, сделаем…

Что-то отогревалось в Бабушкине, там, внутри его, – было в ресторане нескучно, близость других людей успокаивала, и только здесь, нигде еще, такие люстры с позванивающими висюльками, зеркальный отсвет стен, добрый застольный шум, в котором каждый сам по себе и все вместе, оркестр, играющий «Катюшу» и «По диким степям Забайкалья…»; официантка, мелькая полными руками, подходила неслышно, наклонялась над столом, ставила тарелочки, пахло от нее осенней антоновкой и еще чем-то свежим, как будто бы даже «Русским лесом», тридцатикопеечным туалетным мылом, которое любит он, Бабушкин… Зыбкин, обсасывая селедочный хвостик, обещал:

– Четыре «Икаруса» в этом квартале получим, один твой будет. Не автобус, знаешь, зверь! В нем водитель как на троне сидит! А заработок опять же? Меньше трехсот не будет…

– А! – отмахивался Бабушкин.

– Н-нет, Коля, один твой будет… держись!

– Бросьте про это…

– Гуляеву, думаешь, дадим? Таким, как он?

– А что Гуляев? Водитель как водитель, не хуже…

– Не дадим!

Зыбкин снова терял мягкость лица, стекленел глазами, пил, забывая закусывать; подумал Бабушкин, что хватит подливать, сомлеет еще человек, возись после с ним, да и неудобно: привел, получается, споил… И так уж заговаривается, про «Икарусы» болтает, будто от него зависит, кого на них посадят, – тоже мне деятель широкого масштаба! Мокрыми губами как рукавицами шлепает… О чем он? А-а, про молодежь, какая она непослушная нынче, зазнайчивая…

– Ты ведь им указать не можешь… разбаловали! – возмущался Зыбкин, стараясь держать бритую голову прямо и гневно. – Им разъясняй, сукиным детям, отчитывайся перед ними, а указать – что ты! Это на пользу?

– Разные бывают…

– А мы как?

– И средь нас хоть отбавляй…

– Н-нет… Мы как? Мы вперед, Коля… вперед! Как герои. Мошкара ела, дожди… а мы?

– И сейчас сознательная молодежь, кроме некоторых…

– Не спорю, – помедлив, согласился Зыбкин отвердевшим голосом: вроде бы опять улетучился из него водочный перегрев, опять в норму он вошел; и дальше так же продолжалось – временами пьянел Зыбкин, нес чепуху, похвалялся собой, обвисал плечами, ронял голову на грудь и вдруг в мгновенье трезвел, встряхивался, оглядывал себя и Бабушкина подозрительно – и Бабушкин, утомляясь, уже тяготился им, хотелось домой, застать Нину, пока она не ушла на фабрику.

Говорил Зыбкин:

– Я не спорю, Коля, за молодежь… я всемерно за нее, радуясь ее комсомольским успехам. Но прав ты, Коля, прав! Есть некоторые!

– Есть, – кивнул Бабушкин, припомнив патлатых юнцов, что отираются вечерами под аркой их дома, у телефонной будки: уж очень глаза намозолили…

– Есть, – обрадованно подхватил Зыбкин. – И мы не должны проходить мимо, Коля… Нужно воздействовать! А у некоторых, ты признаешь сам, искривления… Возьми, допустим, Павла Гуляева…

«Соли тебе на хвост насыпал Пашка Гуляев, – подумал с издевкой Бабушкин, – пропесочил в газете, напечатал статейку, вот и чешетесь теперь… А за то, как вы курортные да санаторные путевки распределяли… свояк свояку… вообще б тебя и еще кое-кого за компанию поганой метлой под удобное место! Слабо еще Пашка написал!..»

Вслух же сказал Зыбкину:

– Пашка хоть молодой, а ездить умеет, законный водитель. Я был с ним в рейсах…

– Поддерживаешь, вижу, Коля?

– Ну, – Бабушкин расплеснул пиво по фужерам. – Я без поддержки, я к тому, что не тунеядец какой-нибудь Пашка, не прощелыга… На первый класс к тому ж сдал.

– Что ж, если так… – сказал Зыбкин, обида и неудовольствие прозвучали в его голосе.

Выпили еще молча – и долго молчали; оркестр на эстрадке что-то грустное, жалостливое наигрывал; у Зыбкина подбородок был перемазан майонезом – Бабушкин отвернулся. И вдруг яркие, горячие стрелы ударили в него – невидимые, они обожгли, он дернулся, будто отпрянул: через один столик, чуть сбоку, жемчужно смеялась Мира, буфетчица из Верхних Прысок. Нет, не ему она смеялась, его она не видела, – напротив нее, с ней, сидел знакомый Бабушкину парень с буровой, которого он каждый день возит на автобусе к 33-му километру; этот парень еще возражал подполковнику, когда была задавлена собака, он ездит в мятой шляпе и в расстегнутом на груди комбинезоне, показывая всем чистую матросскую тельняшку… Сейчас он в черном костюме, с подбритыми баками, тоже смеется, стряхивает пепел с кончика сигареты пальцем, на котором большой выпуклый перстень… А Мира красивее даже, чем у себя, в Верхних Прысках, бывает, какая-то праздничная, воодушевленная, как определил Бабушкин, тут же с внезапной обидой подумавший: «Все одинаковы… поманил ее – прибежала!»

На Миру – кто украдкой, кто не таясь – поглядывали мужики и от других столиков, парень с буровой это чувствовал, замечал – распирало его от гордости, что сидит он на зависть многим с такой чудесной женщиной; он трогал ее за руку, жестикулировал, картинно откидывался на спинку стула, – Бабушкин его сразу же возненавидел. И стало жалко Миру, что ошибиться она может, – совсем, наверно, это не тот человек, который ей нужен, он пустой, конечно, хвастун, артист, и мало ли порядочных людей, не чета этому, свет велик, нужно лишь подождать, не спешить, не доверяться каждому встречному, вот такому, что выставляет всем напоказ свой дерьмовый перстень, нагло накрывает ладонью Мирины пальцы, весь в ужимках, как обезьяна из сухумского питомника. Дергал Бабушкина за рукав Зыбкин, переспрашивал в какой-то уже раз:

– А твои, твои-то квартирные условия – как?

– Комната, – отрываясь от Миры, неохотно ответил Бабушкин, – на троих четырнадцать метров.

– Мало.

– Можно потерпеть… Сосед вот только… Откусывает от меня по кусочку…

– Ты держись, – повторил свое Зыбкин.

«Пусть, – мысленно разрешил Бабушкин, подавив в себе смутную тоску, – пусть она сидит с ним, вино пьет, виноград кушает… Не девочка она, свою судьбу ищет. И какое мне-то дело? Я человек женатый, семейный, у меня поворотов назад быть не может, вон Петух внимания требует… А что красивая и представить жутко, какая она… бывает… что ж, никто не спорит…»

Заказал Бабушкин еще сто граммов – Зыбкину, по его просьбе.

– А мы дадим тебе квартиру, – сказал Зыбкин. – А что!

Бабушкин рукой безнадежно махнул:

– Я в списке очередников сто первый!

– Дом на сорок две квартиры сдаем.

– Сто первый, говорю…

– У ты! – даже осердился Зыбкин. – Передовик ты, Коля? Имеем этот шанс? Имеем! Метраж позволяет… Скромный товарищ ты, стараешься… Мы ценим. Евгений Евгеньевич будет за тебя. Я – «за». Ну как?

– Не знаю, – сказал Бабушкин, а в самом что-то вспыхнуло, посветлело: а вдруг, а почему бы нет, не первый год уже он в списках очередников… Как-то вмиг отозвалось далеким эхом все, что связано с надеждами на получение отдельной квартиры, – и мечты вслух Нины, как бы расставила она мебель, что купить нужно, когда будут у них две комнаты и своя, отдельная кухня, и, главное, как спокойно, по-человечески заживется им без Савойского, никто не будет подсматривать, подслушивать, цепляться; Петьке поставят кровать в отдельной комнате; и без этого едучего нотариуса хоть в трусах на кухне чай пей, как шурин любит пить, выбравшись из ванны, и конечно же постолярничать потихонечку найдется где, какую-нибудь табуретку сколотить для той же кухни, скворечник для двора… Что толковать, квартира – это сама жизнь, из нее уходишь, в нее возвращаешься…

Оттопыренные уши Зыбкина были пламенно красными, просвечивались насквозь, по ним росли черные прямые волосинки, вроде тех, что на кактусах бывают, поэтому, видимо, зыбкинские уши казались сейчас Бабушкину двумя чудовищными жирными цветками, прикрепленными по бокам к голому черепу. «Черт с ними, с ушами, – подумал Бабушкин, не понимая, что у него к Зыбкину – отвращение или пугливое уважение. – Гу-усь… А что, не заработал я квартиры? Пусть кто скажет, что не заработал! Вот и Зыбкин, какой он ни на есть, а в месткоме, на собраниях, со всякими разъяснениями выступает… и понимает ведь, что заработал, понимает!..»

Старички в оркестре (пенсионеры, что ли?) заиграли танго – многие вставали, шли танцевать; Бабушкин увидел, что бурильщик, взяв Миру под локоток, повел в круг танцующих. Была на Мире короткая, в обтяжку юбка, и Бабушкин не смог представить себе, чтобы короткую юбку носила его Нина, хотя, бесспорно, смотрится такое великолепно, не захочешь, а посмотришь, а Нина в этот час ходит, между прочим, вдоль подрагивающих станков, у них там очень светло, как здесь, в ресторане, и так жарко, что у женщин под рабочими халатами лишь самое необходимое, пьют они кружками газированную воду, от которой синевато набухают подглазья… А бурильщик, сразу видно, нетерпеньем исходит… ты танцуй, змей, если пригласил, а зачем же вплотную притираться, обнимать обеими ручищами, лапать, щекой об ее волосы тереться… ты на людях же, паразит, ее унижаешь!.. Отвернулся Бабушкин, чуть не сплюнул, забыв, что нельзя тут – место культурное.

Оркестр кончил играть; парень с буровой, заметив, вероятно, как Бабушкин до этого поглядывал на него, усадил Миру за столик и пошел к Бабушкину. Он наклонился над ним, обдав густой сладковатой волной крепкого одеколона, выкуренных сигарет, выпитого шампанского, сказал, словно сомневался:

– Это ты, шеф? – И спросил: – Собачка, что задавили поутру, чья – знаешь?

– А мне чихать, – сказал Бабушкин: не было у него охоты разговаривать с этим типом.

– Начихаешься, – парень засмеялся.

– Чихать, – с вызовом повторил Бабушкин, – хозяин пускай переживает, если он растяпа…

Мира с улыбкой смотрела на них – и Бабушкин наклонил голову, вроде бы и поприветствовал ее, а можно было подумать, что и не поприветствовал…

– Приезжал к нам на буровую хозяин, ищет, кто его собаку… Не могу, шеф, гарантировать, что ваша обоюдная встреча будет приятной!

– Ладно, – отмахнулся Бабушкин. – Хочешь выпить – присаживайся.

– Я с дамой, не могу.

– А-а… чья же собака?

– Когда он к нам приехал, шеф, его тошнило от злости, зеленый весь был. Он пса в первый раз в поле вывез, а тот у него из мотоцикла – и тягу… Это Ханов.

– Ханов?!

Парень с буровой наслаждался смятением Бабушкина; подлил масла в огонь:

– Он знает, что ты…

Бурильщик отошел, а Бабушкин почувствовал, как мелко дрожат у него пальцы… Вот это неприятность так неприятность! Надо ж – Ханов! Он с потрохами теперь слопает его, Бабушкина, будь она проклята, шоферская работенка, будь проклят этот незадавшийся денек… Не чья-нибудь охотничья собака – хановская! Повезло через край…

– Квартиру получишь, – бубнил Зыбкин; майонез на его подбородке уже подсох, чавкал Зыбкин, управляясь с винегретом: почти старик он, неопрятный, чуждый Бабушкину; не слушал его Бабушкин. Терзался: «Как же быть?» Нет, не слезет с него Ханов…

Любой водитель в городе, спроси его, кто для него самый опасный, вредный человек, ответит не задумываясь: Ханов. Когда на трассе появлялся желтый с синим мотоцикл старшего инспектора госавтоинспекции Ханова, закаленные шоферские сердца напрягались в предчувствии близкой беды. Низкорослый капитан с каменным неподвижным лицом, иссеченным непогодой и асфальтной крошкой, видел, казалось, все насквозь, даже то, что обычно проскакивало мимо придирчивых глаз других автоинспекторов. Он с одинаковой строгостью взыскивал как за неисправные тормоза, так и за самое минимальное превышение скорости; он не прощал случайной, обретенной в пути грязи на машинах, по звуку моторов улавливал, что в них не соответствует норме, – останавливал, штрафовал, не слушая объяснений, делал проколы в талонах, отбирал водительские права, предписывал посещать вечерние занятия при автоинспекции, где нарушителям читался курс лекций по правилам движения (читалось то, что каждый знал назубок, самое общеизвестное, лекторами были сержанты ГАИ, читалось вечерами и по выходным, когда ты мог бы заняться чем-нибудь своим, тем, чем хочешь, – и это в наказание, как принудительная мера, приходилось, проглотив обиду, подчиняться)…

«Внимание, на дороге Хан, – передавал тревожно беспроволочный шоферский «телеграф», – глядите в оба: Хан!» Его прозвали Ханом не только из-за фамилии, а, наверно, и за надменность на плосковатом лице. Нельзя сказать, что он несправедлив, он просто до мелочности придирчив и жесток. Бабушкину пока везло: Ханов не останавливал… А если взять – так, как бывает, – ведь чуть ли не каждая третья машина выходит из гаража с каким-нибудь пусть не особенно приметным и опасным, но все ж дефектом, неполадкой. Откажись водитель ехать – другой найдется, поедет; откажись – по карману это бьет; а тот же Ханов остановил – отвечай не механик гаража, а водитель, выкручивайся, страдай в итоге…

«Нажил врага, – мучился Бабушкин. – Разве простит? Вон и раскосый лейтенант говорил, что он любит свою собаку, застрелю, говорил… А лейтенант все ж мягкий, а Ханов – он кто!.. Хоть в автослесари подавайся…»

– Николай, будет, как сказано, – подталкивал к нему по скатерти фужер с пивом Зыбкин, пиво выплескивалось, обшлаг зыбкинского пиджака набухал темным. – Заслужил – получай! Вот как мы!

Зыбкин еще что-то твердил, многозначительно понижая голос и озираясь, но Бабушкин не слушал его бестолковую речь, рассеянно думая о своем. Парень с буровой, рассказывая что-то Мире, весело кивал на него, Бабушкина; Мира томно щурила крупные подведенные глаза, не сводя их с парня: он ей нравился, ей было не до других.

– Я знал, ты понятливый товарищ, мы рассчитываем… – нетвердым языком, но убежденно втолковывал Бабушкину Зыбкин. – Так и напишешь…

– Что «напишешь»? – очнулся Бабушкин.

– Тут просто, – объяснил Зыбкин, полагая, кажется, что Бабушкин внимательно вобрал в себя все его предыдущие слова, в курсе уже, они поняли друг друга. – Просто, Коля, а мы поддержим… Письмо передовика производства в газету… Твое письмо!

– Что-то не доходит…

– У ты, Коля! – Зыбкин поморщился. – Это ж просто, говорю, как два пальца… и важно. Ва-а-ажно-о! Ты передовик, ударник труда, ты пишешь письмо…

– Куда пишешь?

– У ты! – Зыбкин пальцем погрозил: не придуривайся, мол, зачем лишний раз повторять, мы же, считай, договорились.

– Разъясните подробней, – сказал Бабушкин, ощутив неясную тревогу.

– Так и пиши: он клеветник, порочит наш славный коллектив и уважаемых в коллективе людей, бросает тень, мы, рядовые работники транспорта, возмущены… – Зыбкин подумал и добавил: – Таким, как Гуляев, не место… Этим закончить можно.

Дошло наконец до Бабушкина! Жесткая удавка перехлестнула его горло, дышать стало трудно, его распирало изнутри, вместо слов Бабушкин выдавил из себя какие-то жалкие, хлипкие звуки, как придавленный плач, – и Зыбкин испуганно отодвинулся:

– Ты чего, Бабушкин?

– Жук-короед ты, – прошипел Бабушкин. – Когда ты что строил?! У-уходи, змей! – И – в ослеплении – толкнул Бабушкин стол: от себя на Зыбкина.

Зазвенела посуда, что-то разбилось; побледневший Зыбкин живо вскочил со стула и не оглядываясь, лавируя между столиками, засеменил к выходу; факельно горели его удивительные уши, как бортовые сигнальные фонари, – и Бабушкин, обретая дыхание, с веселой яростью крикнул вслед этим ушам:

– Держи-и-и! Строитель липовый! Уля-ля!..

– Ошалел, милок? – официантка подскочила. – Черепков набил… ты что?

И милиционер молниеносно откуда-то появился, рябой, дышал тяжело, в годах, со старшинскими погонами; приказал:

– Расплачивайся и пойдем, артист!

А на Бабушкина как неожиданно нашло – так в секунды и развеялось все, поразительно чисто и ясно в голове стало, и он ли это сейчас кричал – господи, как же он мог?! Позор какой, нет сил глаза поднять, посмотреть на людей. Нина увидела б такое… А Зыбкин что – надел он теперь свой шуршащий прорезиненный плащ и бежит себе куда хочет… Блестит перед носом надраенная бляха милицейского ремня, официантка счет пишет, пялятся отовсюду… сгореть бы, срамота какая! Оба фужера кокнул, тарелку еще, хватит ли расплатиться? Кроме четвертной бумажки, в карманах ни копеечки… Что ж, старшина через весь зал поведет, как под конвоем? Наломал дров, Николай Семенович, дал прикурить… Карточку еще повесят – на доску «Не проходите мимо!», весь город любоваться будет, Петьку в школе задразнят… Ой, дурак, ой, идиот, тебе не водку, а газированную воду пить, да и не пьян ведь, а еще молодых ругаем, молодежь для нас плоха… Сколько, говорите, заплатить? Двадцать четыре восемьдесят две? Сейчас, сейчас… Это мы мигом, с радостью, извините, пожалуйста, так уж получилось, простите…

Попросил униженно, давясь словами:

– Товарищ старшина, не надо… Затмение нашло.

Старшина дождался, пока он передал деньги официантке, сказал с царской щедростью:

– Уматывай… чтоб я тебя не видел больше!

По-прежнему зеркально светился ресторан, переливался светом, люди пили, ели, разговаривали, старикашки в оркестре заиграли что-то вроде марша, как отходную ему, Бабушкину; поймал взгляд Миры, брошенный на него, – брезгливая жалость была в этом взгляде.

Хотел, подбадривая себя, пройти по залу спокойно, терять было нечего, однако неподчинившиеся ноги вынесли отсюда какими-то паскудными, мелкими и трусливыми шажками… Не до гордости, когда хвост поджат!

V

На улице, где на свежем ветерке дышалось легко, полной грудью, где было много людей и канадские клены, росшие вдоль тротуара, бросались в прохожих влажноватыми осенними листьями, один из которых с размаху прилепился к щеке Бабушкина, он с особенной силой, кляня себя, осознал всю дикость затеянной им в ресторане сцены. Утешало лишь, как убегал от него Зыбкин… А поначалу ведь он, Бабушкин, расчувствовался, по швам расползся: как же – Зыбкин квартиру дает! Оттопыривай карман! Тьфу… Погоди, Зыбкин, до первого собрания – пощупаем! Пашка Гуляев останется, как был… И без ваших «Икарусов» перебьемся! Правда, Паша? Вы нас не троньте!..

С этим убеждением, что Гуляева они в обиду не дадут – нам на глотку не наступишь, что надо – скажем, – пришел Бабушкин во двор дома. Здесь было тихо, лишь Вера из 53-й квартиры сидела на скамье, дожидаясь кого-то или, как решил Бабушкин, просто наслаждаясь своим юным одиночеством.

Выходящее во двор кухонное окно их квартиры светилось. За низкой занавесочкой маячил Савойский, вот он приблизился к стеклу, стал вглядываться в заоконный сумрак… «Сейчас появлюсь – прицепится, – со знакомой тоскливостью, вызываемой видом нотариуса, подумал Бабушкин. – Нины нет, Петька спит, а он прицепится, успеет…»

Он повернулся и пошел к скамейке, на которой сидела Вера, белея туфельками.

– Извиняюсь, – сказал он Вере. – Не помешаю?

– Что вы, дядь Коль, – Вера засмеялась. – Место некупленное!

Бабушкин хотел заметить, что какой же он «дядя» для нее, это обижает – ему и сорока лет еще нет, однако смолчал, рассудив, что Вера пока в таком возрасте, когда мужской пол делится ею строго на две категории: мальчики и дяди.

– Скучаете, Верочка?

– Так… ничего не делаю.

– Само собой, – согласился Бабушкин. – Разве плохо?

Находиться возле Веры было приятно, словно от плохого пришел к чему-то светлому, которое, знаешь, не принесет тебе обиды, само по себе беззащитно и доверчиво – лишь ты не обидь! Как давно было, подумал он, сколько воды утекло с тех пор, и все же недавно это было, когда Нина поджидала его вот так же, на лавочке, он бежал – через пустырь, где свалка, мимо кладбища, трамвайного депо, боялся, что она не дождется, уйдет или что встретят его ребята из ремеслухи, изобьют за Нину; таяли в кармане шоколадные конфеты, после они ели их, украдкой он облизывал липкие пальцы, и были на Нине тоже белые туфельки… Было, было, пронеслось как миг, задержать не догадались, не сумели, да и как задержишь, это ж не кино, второй раз не прокрутишь, идут уже новые серии, затяжные, совсем не те… Вот и на Миру он глазеет, на все женское, что в ней имеется, из-за нее минутку-другую лишнюю в Верхних Прысках стоит, а свою Нину жалко, не обижает он ее, а все ж что-то не так у них, и Нина не понимает, что он от нее хочет…

– Ох, дядь Коль, заснете! – опять засмеялась Вера.

– Замечтался, – оправдываясь, ответил Бабушкин. – По служебным вопросам.

– А я иногда на вашем автобусе езжу. К бабушке.

– Замечал, – подтвердил Бабушкин. – Я вас, Верочка, уважаю.

– За что? – изумилась она.

– Не знаю, – признался Бабушкин. – Вижу и уважаю… вообще…

Ни с того ни с сего, будто кто подтолкнул, он стал рассказывать Вере, как сегодня задавил собаку – такое муторное чепе, а тут еще шалопай Петух камушек на душу положил – отец за нечаянный наезд переживает, а они со своим Длинным Джо и Герольдиком щенка, не моргнув, прикончили, это у них как доблесть, воробьиные мозги у них, а может, хуже – зло в себе носят, испорченность, ее нужно палкой выколачивать… Тут в арке появился парень, кашлянул, и Вера, не дослушав, сказала: «Пока, дядь Коль!» – побежала к этому парню: тот обнял ее за плечи и увел.

Бабушкин сказал себе, что ничего не попишешь, осуждать Веру за равнодушие к его рассказу нельзя – тут налицо свое течение жизни: пусть они!.. Светилось окно кухни, там бодрствовал, поджидая, сосед (ни дна б ему, ни покрышки!); в Бабушкине растревоженно росло желание кому-нибудь досказать про собаку, про то, как выяснилось, что она к тому же была собственностью капитана Ханова, теперь не расхлебать!.. И припомнился милицейский лейтенант с симпатичными раскосыми глазами, знакомый, можно считать, – припомнилось, как тот жал руку на прощанье, приглашал заходить, чтоб побеседовали они о собаках… А можно ведь о собаках, можно и не о собаках… Посоветоваться, к примеру, насчет Ханова, оба они с лейтенантом носят милицейскую форму, лейтенант Ханова наверняка знает, не возьмется ли уладить это дело, помирить, выход подскажет… И так ведь наплыло, подумать, одни нелады сегодня с милицией! Рассказать все как на духу… И про Зыбкина! Он, Бабушкин, тоже не прав, разумеется, не сдержался, подлая водочка свое сделала, но Зыбкин-то, Зыбкин! А еще по школам ходит, хвалится собой…

Лейтенант, возможно, томится дежурством, повозись-ка с пьяными да отребьем разным! А тут – поговорят, как человек с человеком.

Отделение милиции находилось в соседнем здании, рядом с гастрономом № 5, не больше трех минут потребовалось Бабушкину, чтобы дойти сюда. А подошел – заколебался было: а если лейтенанта нет? Однако пересилил себя, что особенного – спросит и уйдет, вежливо скажет «Здравствуйте!» и вежливо «До свидания! ».

Когда Бабушкин, открыв дверь, переступил порог, то сразу же понял, что хорошего ждать нечего: за дощатым барьерчиком, возле телефонов, сидел и выжидательно смотрел на него рябой старшина, тот самый, что изгонял его из ресторана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю