355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Сафонов » Избранное » Текст книги (страница 23)
Избранное
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:56

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Эрнст Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)

Она поймала котенка, прижала его к себе, и был в этом жесте определенный вызов; ее большой некрасивый рот сжался, вытянулся в нитку, а глаза спрятались, стали недоступными. Лишь книга, пожалуй, которая была у Зинки и которую я смущенно взял перелистать, стала нечаянным посредником меж нами… Из-под обложки этой толстой книги, обернутой для бережливости в газету, глянуло с портрета круглое курносое лицо: Антуан де Сент-Экзюпери – благородный француз, отважный летчик, честный писатель. А тут еще с грозовым далеким рокотанием в заоблачной высоте пронеслись серебристые истребители, звено реактивных, в мгновение перепахавшие небо рваными серыми бороздами. Самолеты стремительно растаяли вдали, а борозды постепенно засасывались небесной синевой…

– Летают, – сглотнув, сказала Зинка; я увидел пульсирующую в волнении тоненькую жилку на ее худой шее, и как-то во мне соотнеслось к одному: Экзюпери и произнесенное ею не без волнения «летают» – она завидует! Завидует тем, кто в небе.

– В аэроклуб надо, – сказал я.

– Правильно, Зина, в аэроклуб, – был поддержан мой голос, и обрадовало это – что понимаем мы, как всегда, друг друга; и она убежденно говорила Зинке: – В областной город или куда там, где аэроклубы есть, уезжай, пока семнадцать лет…

– Мать больна, – потупясь, ответила Зинка, – разве выпустит…

Была в этом ответе не жалость к матери – было ожесточение; я, грешный человек, даже подумал, что не так уж, наверно, больна та крикливая женщина – деспотична, видимо, вымещает на бедной Зинке свои жизненные неудачи… (Возможно, ошибаюсь.)

Мы вдвоем убеждали Зинку найти выход и уехать хотя бы в ту же Рязань, где есть он, аэроклуб. И хоть убеждали уехать не ради того, чтобы Зинка непременно была летчицей, верилось в тот момент: лишь бы оторвалась от поселка, от самой себя теперешней, и летчицей сможет стать, и вообще кем угодно, а главное – самостоятельной… Солнце между тем начало припекать, котенок, пригретый, блаженно мурлыкал, Зинка обтягивала острые колени платьем и молчала в своей стеснительности и замкнутости; было у нее, конечно, думано-передумано о своем житье-бытье, и ее тайные мысли были мудрее всех наших советов… Где-то в эти минуты мчался поезд, на который мы должны будем сесть, поэтому встали с травы, попрощались с Зинкой и безымянным котенком; повела нас слабая, незахоженная дорожка дальше.

Тонконогая Зинка в своем коротком платье, издали золотистая, насквозь просвечиваемая солнцем, махала нам рукой; и я обманывал себя, что не страшно уходить из отчего деревянного дома – подумаешь, каких-то шесть-семь часов езды от Москвы, скоро снова приедем, вырвемся, найдем время, честное слово…

…зелеными брызгами разлетались из-под ног кузнечики, ленивые облака плыли навстречу, обманчиво казалось нам, что мы беззаботны и до осени еще далеко. Осень там, за выжженными буграми, у других людей.

1968

АФРИКАНСКИЙ БАОБАБ

1

Зятя Степана Чикальдаева Виталия, инженера по холодильным установкам, посылали на два года в Африку.

У Степана, который юнцом вернулся в фронта без руки, с осколком под лопаткой и с тех пор был не способен к трудной физической работе, всегда оставалось время на чтение газет. Потому он понимал, что ездить на Африканский континент нужно, дело государственное.

Зять Виталий возвысился в его глазах: доверяют!

А отношения меж тестем и зятем были прохладные. Со дня свадьбы зять ни разу не наведался в Прогалино к тестю и к себе в город тоже ни приглашал.

Виноват, конечно, был он, Степан. Обидел. Отмочил номер – как раз тогда, в свадебный день, четыре года назад. Вспоминать про то Степан, понятно, не любит, глупо получилось, но куда денешься – произошло…

Виталий – он родом из соседней деревни Тарасовки. В Прогалине осталось двенадцать дворов, в Тарасовке – вдесятеро больше.

Прогалино, можно считать, посреди леса, а Тарасовка сбоку от него, на просторе, но летом и по осени грибы вместе обе деревни собирают. Только прогалинцы для себя на зиму; тарасовцы же солят еще на продажу – в города возят. Народ там бойкий, торговый.

Дочь Степана Тоня, когда училась в средней школе, должна была жить в Тарасовке, снимали ей угол у знакомой бабки, ведь из Прогалина – семь километров в один конец, столько же обратно – на уроки не набегаешься. Тогда, в школе, Виталий и Тоня приглянулись друг дружке, а после, оказавшись оба в Рязани, – Тоня уже мастером на хлебозаводе работала, – решили пожениться.

Молодые решили – старые подчиняйся.

И вот когда гуляли всей родней, с той и другой стороны, в Тарасовке, в доме жениха, у Степана взыграло самолюбие. Видел, что новые родственники давали за столом понять, какие они хорошие, лучше их в целом свете нет, невесту на свое богатство берут. Дом, понимаешь ли, у них каменный, внутри под масляную краску, с двумя телевизорами, бетонированным погребом… сад в полсотни зимостойких кореньев… старший сын на военного бухгалтера выучился, уже офицер, там, у себя, рояль для музыкальной игры купил, одних газет и журналов на сто рублей в год выписывает… жена у него завмагом…

Степан пил, тяжелея нутром, но не головой, как ему казалось, и принципиально не притрагивался ни к какой закуске, хоть сватья, мать жениха, ласково вилась около него, предлагая отведать то курочку, то паровую котлетку, то красную рыбку, что офицер-бухгалтер, сам не приехав, с Дальнего Востока прислал. Степан лишь плечами дергал, отодвигаясь от свахи: не беспокойтесь, мы не из голодных, нам эта ваша рыба… И поглядывал искоса, как Григорий Сусломин, отец жениха, размахивая вилкой, багровый, потный от выпитого, доказывал в застольном гуле и шуме, на каком самолете лучше летать – на «Иле» или на «Ту». На «Иле» он летал – колхоз как механика в командировку посылал; на «Ту» к сыну катался, сын туда и обратно билеты отцу сам покупал, и не до Москвы доехать – двести рубчиков Аэрофлоту отвалил, во как!

Может быть, Степан, замкнувшись, перестрадав в себе, промолчал бы на всю эту похвальбу и показуху, но тут гости, вспомнив, что они на свадьбе, заорали: «Горько-о!.. Горько!» Тоня, зардевшись, так и потянулась к Виталию, а он – Степана сильно царапнуло, – будто б одолжение Тоне делая, поморщился, не спешил поцеловать, да и не целовал, лишь губы подставил. Ломался, короче. А женишься, честную девку берешь, когда причем никто силком не навязывал, – чего ломаться-то? Их, ребят холостых, на хорошую девку вон сколько – только свистни!.. Но не это еще… Увидел Степан, что зятек его – раньше-то не обращал внимания, все равно было – до невозможности отца своего повторяет. А тот, вилкой дирижируя, талдычит и талдычит: «Ил» – это «Ил», а вот «Ту» – это «Ту»…

Степан поднялся со стула, одернул пиджачок – еще на памяти осталось, как заправил пустой левый рукав в карман, – и хотел сказать раздельно: «Та-ак…» – а однако губы сами по себе выговорили:

– «Ту»… «Ту»!

Получалось: передразнил свата.

Не хотел – помимо хотенья…

Мария, жена, стушевавшись, потерянно его за полу дергала, просила испуганным шепотом: «Не срамись, сядь!»

Однако все уже смотрели, слушали… Наверно, думали, что отец невесты заздравный, в честь молодых, тост произнесет. Или уж догадывались: чего-то будет…

А в прочищенных насквозь белой «Экстрой» мозгах Степана при виде крашенных разноцветной масляной краской стен и всякой зеркальной мебели, при всех въедливых разговорчиках про самолетные билеты и прочие семейные достижения вдруг вспыхнуло и заиграло, просясь наружу, уличное прозвище Сусломиных – Нищенковы. По дядьке получили. Родной дядя Григория, придурковатый Серафим, а скорее всего специально он придуривался, чтобы легче прожить, с коллективизации и всю войну ходил по деревням, летом и зимой, даже по снегу, в морозы, босиком, простоволосый, собирая милостыню, выпрашивал копеечку. А одряхлев, притулился к Григорию, к семье его и, умирая, говорили, такую сумму денег племяшу открыл, оставил – тот сразу же, в одночасье, построился, корову и трофейный мотоцикл купил, такой стал – ни в чем не нуждаюсь! А кругом все нуждались: года не прошло, как Победы достигли… Еще сколько нужно было выпрямляться, вставать! Значит, сказал Степан:

– «Ту»… «Ту»! – И, овладевая речью, потверже нажимая на каждое слово, стал продолжать, при этом коленом незаметно отбиваясь от щипков Марии и стараясь не встретиться глазами с дочерью: – Я, товарищи, конешным образом фронт прошел в танковом десанте, но не про то, што имеется, говорим… Это факт, а не прилюдия, какая-нибудь множественность… И прекратить гармонь! Скажу – играйте. Хоть похоронный марш по мне. А пока – не смей. Я о чем? Всю жизнь когда што надо – исключительно на свои. Своих сколько есть – отдам, пожалуйста, а чужих не возьму. Ни-ни! Вот и нонче, штоб кто-то не думал там чего-то… нонче тож никому не должен, не обязан, не на чужой счет. На свои, кровные. Как, поинтересуйтесь? Отвечу! Я, если вспомнить, Серафиму, покойничку, царствие ему небесное, сто, а может, тыщу раз подавал. И по двугривенному, а имелось – и рупь ему не жалел!.. Он чужие деньги копил, а мне хоть свои – на што они? Я человек свободный. Да…

Что потом, после этого Степанова незаконченного выступления, было на свадьбе – лучше не вспоминать.

Сам Степан, дни спустя, отойдя от горячки, притерпевшись к ежедневным злым упрекам Марии, больше всего, пожалуй, страдал от пронзительного выкрика дочери, словно застрявшего в его ушах:

– Чокнутый!

Отцу она, а?!

2

Нежданная, удивительная для него новость, что приехала из города дочь с мужем – после всего-то, да без предупреждения, – настигла Степана в поле, у будки механизаторов, куда он на дрогах привез мужикам к ужину бидон молока с фермы да свежего хлеба из тарасовской пекарни.

Бригада сеяла. Почва местами была еще совсем тяжелая, холодная и сырая, но на пригорках теплый ветерок уже взвихривал пыльцу, и солнце держалось на небе подолгу, слабея лишь к вечеру.

Степан, с помощью поварихи сгрузив продукты, настроился с кем-нибудь поговорить – и, как по заказу, из-за будки вывернулся учетчик Тимоха Ноздрин, прозванный из-за своей болезни Килой. Поздоровались, закурили.

– Зарапортовались. – Степан сплюнул на тележное колесо, ставшее от грязи втрое толще. – В этакую землю зерно бросать! Отчитываться любим, а што через пятое на десятое взойдет – вроде как и думы нету…

Степан забылся, вылетело из головы, что сын Тимохи Килы, Виктор Тимофеевич Ноздрин, – главный агроном, а значит, не кто иной, как он, определял сроки сева. И Тимоха, тоже сплюнув – Степану под ноги, едва не на его кирзачи, – процедил сквозь крупные желтые зубы:

– Указчик, специялист.

– А чего не указать? – Степан искал легкого сочувствия в мутных глазах Тимохи и не находил. – Ты, возьмем, голым задом землю щупал? Подоспела она к севу иль как?

– Ты, гляжу, нащупался – в башку мутная струя ударила… Грамотей по полеводству!

– Да нет… – Степан оставался миролюбивым – сигаретка недокурена, не спеша ехать предстояло, в передке, под ватником, грелся припасенный для особого случая четунчик, в Тарасовке прикупленный: чего сердиться-то? Объяснял, сочиняя и воодушевляясь собственной придумкой: – Дедушка наш, Илларион Иваныч, учил меня в мальцах ищо, как определять. Потом я в газете читал, в «Сельской жизни» пропечатывали, от четырнадцатого февраля в прошлом году… да… верно, четырнадцатого: што крестьянский это метод, народная мудрость, годится и ныне, хоть неприличен, потому отменен. Дедушка учил – ровно пять минут посиди голой…

– У деда какие часы были? – перебил, кривя губы, Тимоха. – Ходики с двумя болтающимися гирьками? И чтоб пять минут – в точность?

– В точность! Эту точность, учил, непременно соблюди. А часы он имел. То были часы так часы! С германского плену привез…

– Вшей в загашнике он привез. Вшей он тебе и советовал давить – мягким местом на сырой земле! – Тимоха Кила отвернулся, пошел в будку, зло бросив на ходу: – Чикальдаевы… известно, кто вы.

Растерявшись на миг от такого грубого выпада, Степан тут же вспомнил и про Тимохиного сына – главного агронома, и про то еще, что его, Степана, отец, Иван Илларионыч, когда-то требовал письмом в Москву на имя Калинина, чтоб раскулачили отца Тимохи, Семена Изотыча Ноздрина, притворявшегося середняком… И вообще Тимоха – он одно слово: Кила… Чуток нажми, задень, а его уж перекосорылило. Всю жизнь с кислой физиономией!

Хотел воткнуть в сутулую Тимохину спину какое-нибудь прицепистое словцо, однако пока искал его, примерялся – Тимоха скрылся в будке, а на стан, ревя, влетела грузовая машина с семенным зерном, и шофер, открыв дверцу, крикнул:

– Дядь Степан! Прямиком в магазин дуй, у тя дома гости…

Так он узнал про приезд зятя и, усевшись на дроги, поехал со стана, чем дальше удаляясь, тем чаще придерживая молоденького мерина, не давая ему разгоняться. Предстояло обдумать встречу и все прочее.

«Простил, – удовлетворенно думал про зятя. – И никуды не деться нам друг от дружки, повязаны главным родством. Ну сделал я промашку – што ж из этого? Сват Григорий – пусть покойно лежит, не ворочается! – третий год, как все земные обиды с собой унес… Все наши обиды до погоста!.. А глядишь, у Тони с Виталием детишки пойдут, не впорожнюю будут жить, без детишек-то. А ребятенок появится – как ему без бабушки-дедушки? Нет, правильно поступает Виталий: перемирие окончательное и существовать, как у людей положено…»

Скрипели колеса, потренькивало мятое дегтяное ведерко, прицепленное сзади; на небе ширилось предвечернее закатное зарево, и дышалось приятно, свободно, а вместе с тем почему-то боязно было.

Как только свернул на лесную дорогу, остановил мерина, снял шапку, долго смотрел на игравшую сполохами зарю, на темный лес, на все вокруг и, вздохнув, произнес: «Покуда живу, ребяты, пока вот тут я…» Достав из-под ватника четвертинку, выпил. Тихо было, и в другой раз – не приезд бы молодых – он и вовсе б не торопился. В этот день, седьмого мая, в сорок четвертом году, его вместе с тремя товарищами, когда, покуривая, стояли в рощице у танков, накрыла мина. От товарищей мало что осталось, в один гроб останки по кустам собирали, а вот он, лишившись руки, с осколками в спине и ногах, уцелел…

Сказал опять со вздохом: «Покуда живу, ребяты…» И мерин, чуть его вожжами тронул, побежал резво к своему ночному отдыху.

Но пока до Прогалина с ним добрались, в избах уже электричество зажгли, все окна светились.

Не распрягая, оставил Степан лошадь во дворе; перед избяной дверью долго шаркал сапогами по половику, кашлянул раз-другой, чтоб услышали, и, толкнув дверь, бодро сказал:

– Кто пожаловал-то… гостечки дорогие!.. А я, не зная, на работах… такая прилюдия. Здравствуйте!

Тоня – располневшая, завитая, в красивом платье в обтяжку – подошла, подставила щеку и сама поцеловала. Дочь! Понятно…

Зять Виталий, поднявшись из-за стола, стоял, то ли улыбаясь, то ли усмехаясь; Степан смело двинулся ему навстречу, норовя обнять, но одна рука – не две, ловко не обцепишь, и зять, вроде не поняв замысла тестя, сделал ответное движение – поймал активно занесенную руку Степана, быстро пожал ему пальцы, так же быстро сел на скамью, отгородившись столом.

«Пущай, – Степан небритым лицом сиял, – обломаешься, зятек, куды ж по-другому…»

Виталий тоже сиял – не лицом, парадным видом своим: белая рубашка с зеленым, атласного свечения галстуком, серебристого отлива костюм в тисненую елочку… Министр!

По избе плавал густой блинный дух, еще чем-то пахло, но уже не свойским, привезенным – селедкой пряного посола скорее всего, и что уж совсем обласкало душу Степана – вид непочатой, с цельной пробкой бутылки «Старки» на столе. Непочатой – значит, его ждали. Значит, Виталий не хотел без него…

Раскрасневшаяся, со счастливыми глазами, Мария словно б подтвердила это: пробегая с миской огурцов мимо, толкнула локтем в бок:

– Умывайсь, люди с путя, а мы их без еды томим.

– Эт мигом! Орлик токмо…

– Распрягу. Рубаху нову надень. Шею ополосни да надень…

– Эт мы, ваше женское благородие, сичас!

А сам на зятя влюбленно поглядывал, подмигивал ему, плечами пожимал: бабы, дескать, что с них возьмешь, а подчиняться надо!

Тоня, покопавшись в большой, с чемодан, сумке, вытащила оттуда, встряхнула темно-зеленый пиджак и такие же, одной материи брюки; сказала бойко:

– Это тебе, папаня. Виталик, можно считать, не носил, в выходные только когда. Костюм дорогой, теперь ты носи на здоровье, а Виталику цвет разонравился, не личит ему зеленый цвет, старит…

Виталий поморщился, буркнул:

– Ну, пошла трясти барахлом.

Степан опять подмигнул:

– Их, Виталий, позиция такая… пущай!

Спросил так, чтоб поняли его шутку, чтоб весело прозвучало:

– Из моды пинжак не выбыл? Носют такие? Тогда возьму, спасибочки…

За стол сели. Зять напротив – можно было друг на дружку смотреть свободно, хотя Виталий по-прежнему глаз особенно не показывал, и стаканчиком, подняв, чокнулся вроде б принудительно – без оживления на худом тонкогубом лице.

Мария, как наседка, лишь крыльями не хлопала – кудахтала, ворковала: «Да вы мои золотые, да вы мои ненаглядные…» От стола – к загнетке, от печки – в сенцы: то подать, это принести… Обе с Тоней полыхали радостным румянцем: сбылось, снова вместе все. А Степан старался разговор держать:

– Как она, жизня, Виталий, к чему клонится?

– Что конкретно имеете в виду, Степан Иваныч?

– Какие, к примеру, настроения в городе?

– Нормальные. Как везде.

– Тесней там становится, а? Народ с деревень стекается…

– Городу трудовая сила нужна, город всех полезных работников разместит.

– Эт понимаем. Все наше Прогалино можно по одному общежитию растолкать, ищо свободные койки останутся…

– А зачем, Степан Иваныч, всем прогалинским в город переселяться?

– К слову…

– А чего ж попусту словами играться? Нормальная деревня у вас – живите себе.

Тоня в нетерпении все порывалась что-то сказать – и выпалила наконец:

– А мы в Африку уезжаем!

Мария, собиравшаяся что-то вымолвить, воздухом подавилась, глупо с открытым щербатым ртом застыла, забыв ладонью прикрыться, как всегда делала. Степан же, крякнув, выпустил лихое ядреное словечко: пораженный, восхитился по-своему. И уж чего дальше Тоня, захлебываясь словами, говорила – он слушал и не слушал: перед его мысленным взором встали желтые неоглядные пески далекой Африки, разрезанные голубой лентой реки Нил, по берегам которой растут раскидистые пальмы с большими орехами и обезьянами на ветвях. Что-то такое он видел на картинках, иль по кино знал иль с детства, когда в начальную школу бегал, отпечаталось в мозгу. Да как не знать-то – Африка!

Виталий лицом помягчел, пуговку под галстуком расстегнул: приятно ж, когда своими успехами наотмашь бьешь… И не сумели толком семейно пережить такой, поразивший отца-тестя и мать-тещу момент, как в сенях застучали чьи-то сапоги, открылась дверь, вошел, щурясь на свет, агроном Виктор Тимофеевич Ноздрин. Для молодых – Витюня. Вместе в Тарасовке учились. Потому сейчас, конечно, прослышав о появлении Виталия, не мог Витюня не заглянуть по-приятельски, так сказать, из-за давних уз дружбы. От него стойко пахло химическими удобрениями, аммиачной водой, сырой пропотненной одеждой.

Подал руку Виталию:

– Привет представителям социндустрии!

– Колхозному крестьянству пламенный привет, – ответил весело Виталий. – Садись, Витюня. Молодец – зашел! Сеем-пашем?

– Разгоняем облака, – буркнул Витюня, приглаживая пальцами бесцветные волосы на висках. Лицо его – с маленькими водянистыми глазками, носом-картошечкой – тоже было бесцветным, унылым. Подмечалось, что не высыпается человек, устал – и от этого хронического недосыпания и многодневной усталости как бы даже отупел малость. Холостой, в парнях еще – а не до того ему, чтоб за собой следить: мятый, загнанный, скучный… Тоня, например, даже потихоньку отодвинулась, грудью в плечо Виталия вжалась: вот мой-то какой – сравните-ка!

Снова разлили по стопкам. Степан не утерпел:

– Виктор Тимофеевич, за што – знаешь? Наши-т соколы – в Африку! Во… кипит-т твое молоко!

– Папаня!

– А я што… я за Африку!

Витюня, когда, морщась, выпил и неохотно протолкнул в рот кусочек ветчины, произнес со вздохом:

– Я тоже б в Африку не прочь.

– Ну-у, – Степан засмеялся, – кто нас… от нашего навоза-то… туды?!

– Поехал бы, – повторил Витюня. – Там чего? Там прогноз заморозков не обещает. А у нас завтра будут. Опять же там все само растет. В образном смысле, разумеется…

– Ни! От нашего навоза не направят!

Степан, бессознательно уже гордясь зятем, какой у его дочери значительный муж, напирал все на «навоз».

– Тут, правда, ковыряйся, – ухмыляясь печально, продолжал Витюня, – трактора́ рви, сводки давай, бойся, как она, пшеница, взойдет, вырастет, сколько центнеров даст. А там? У них там особое хлебное дерево повсеместно распространено. Как его? Баобаб вроде б называется. Точно – баобаб! Почесывай голое пузо, жди себе, когда сверху, с ветки, готовая булка упадет…

– Ну да – разевай рот, – сказал Виталий. – Если б так просто! Нам читали обзорную лекцию, и знаешь как там…

Витюня наклонил лысеющую голову, терпеливо, со скрытой снисходительностью слушал, что, горячась, доказывал ему Виталий, он отдыхал, наверное, в ничего не значившем для него, пустом, в общем-то, разговоре; а в Степане колокол громыхал: бао-баб… бао-баб!.. бао-бао-баобаб!

И про это он знал, оказывается, про дерево черного Африканского континента по имени баобаб. Знал, да не помнил, не вспоминал, вернее, потому что ни к чему было, в Африку, к примеру сказать, никогда не собирался…

Как бывало с ним – внезапная мысль озарила его, вознесла высоко, выше всех, и он с радостной, до озноба, дрожью в теле стал развивать ее, лелеять, ласкать, податливо подчиняться ей, опасаясь одного лишь: не уронить бы, додумать до конца!

О чем теперь шла за столом беседа меж зятем и его дружком-агрономом, Степана это уже не занимало, он не встревал в нее, а когда требовалось ответить, отзывался большей частью рассеянно, невпопад, и все посчитали: готов, потребил больше меры, хорошо еще, что сидит себе, блаженно улыбается – всегда б таким тихим был.

И когда легли спать, когда, нашептавшись, повозившись, замолкли за тонкой занавеской молодые, когда Мария начала уже всхрапывать, тут же пугливо замолкая, пытаясь спать потише, Степан, недвижно глядя в темноту, думал. О чем думал – пока еще никому об этом сказать бы не сумел. Слишком свое это было, отличавшее его хоть на какое-то время, счастливое и желанное, от других, сулившее ему особый интерес в жизни. Заманчивые картины рисовались в его воображении…

Марии надоело, что он дергается, не успокоится никак, тревожа ее, – сквозь дрему, прошептала сердито:

– Ой, веретено… да спи ж ты, горе…

– А я это… думаю, – пугливо отозвался он и, боясь, будто жена ненароком подслушает его мысли, быстро сочинил: – Про нашу Тоньку думаю. По Африке ходить будет… смотри-ка!

Мария, зевая, тем же сердитым, сдавленным голосом оборвала:

– Напьешьси – всегда чумной. Спи!

3

Может, во сне, а может, наяву представлялось: стоит в ограде, посреди картофельных гряд, раскидистое дерево, листьями смахивающее на клен, но пошире у него листья, тяжелее, мясистее, а из них густо выглядывают коричневые плоды. Что-то такое навроде городских батонов, зарумяненных в печи до темной корки. Он, Степан, похаживая возле, задирая голову, по-хозяйски прикидывает, какой на дереве урожай, не пора ли его снимать, что за тара потребуется: корзины, мешки иль ведра? И лестница нужна будет – ствол-то гладкий, высоченный. А его собственная, на дворе, лестница износилась, ветхая, перекладины подгнили – у соседа просить? На неделе Мария медный таз у них одалживала – варенье закисшее переваривать, потом сам он за солью толкался, полпачки взял, а возвратить не успел, и выпил как-то у соседа, ответно однако еще не поставил, – а теперь, значит, лестницу? Нда… «Ступай, ступай, – подталкивала невидимая Мария, – глаза бесстыжи – нищебродь!»

Тут звякнул звоночек, светлое солнечное пятно обозначилось у калитки, обрисовываясь фигурой, вполне определенной, знакомой даже очень. Держась за велосипедный руль, глядел на него, Степана, облаченный в белый пиджак старый тарасовский учитель Евстигней Евгеньич Сливицкий, который в свои восемьдесят лет – что в твои пятьдесят: бодренький, умом ясный, хорошего спортивного сложения пожилой мужчина, настроенный еще долго радоваться жизни. Сердце Степана дрогнуло в мстительном восторге, он широко рукой повел, как бы открывая тем самым вид на произрастающее в его огородном владении чудо-дерево: любуйся, Евстигней Евгеньич, дивись, старый хрыч, ближе подходи, не робей, не спотыкайся, божий червячок, – только вот что скажешь теперь? За кем первое место, кто из нас двоих наверху, а?!

– Охолони, – толкала в бок Мария, – орешь-то как – молодых перебудишь! Господи, наказанье-то…

– Наказанье, наказанье, – передразнил он жену и, унимая волнение, с трудом, неохотно отпуская от себя учителя Сливицкого Евстигнея Евгеньича, сполз с кровати, босиком, в исподнем, прошлепал из густой избяной духоты наружу.

В груди жгло от принятого внутрь за ужином. В темных сенцах на ощупь отыскал ведро, долго оторваться не мог: не пил – лакал взахлеб, гася сухой, терзавший нутро огонь. А вышел на крыльцо – зябко, плотно обжала рассветная свежесть, ударили в ноздри густые запахи набравшей силы весны, и Степан, повинуясь только что пережитому видению, взглянул на то самое место, где в грезах его высилось диковинное дерево. «Аккурат ему там быть, – подумал, как утвердил. – На ветерке, опять же света много, земля мягкая, рассыпчатая, а споднизу не земля вовсе – масло! Когда картошка, што ни клубень – в два кулачища…»

Вера в то, что замысленное может исполниться, подогревалась немеркнущим образом Сливицкого Евстигнея Евгеньича: старый учитель в эту утреннюю рань смотрел на него из непонятного лучезарного далека – осуждающе и укоризненно, как строгий божий лик с иконы.

– Перебьешься, – сказал ему Степан. – Погоди малость…

И пошел с улицы в избу – не досыпать, погреться возле Марии, в тепле окончательно подсобраться с мыслями.

С учителем Сливицким случай свел прошлой осенью, когда поля уже были голые, картошку и свеклу выкопали, но тепло кое-как держалось, солнышко посвечивало еще дружелюбно. Он, Степан, ездил в Сасово, в хозяйственный магазин, по заказу Марии вез оттуда рюкзачок, набив его пачками стирального порошка «Новость» и «Планета». Купила баба стиральную машину «Тула-2» – однако чем стирать, где порошковое средство взять, когда его для сельмага пока не запланировали? На уровне районного центра – там, пожалуйста, с перебоями, но есть. И он, Степан, напросился: привезу тебе, Мария, выделяй на командировочные расходы! Мария сто слов сказала, сто раз обругала, сто предупреждений выслушал он – и дала она ему сверх положенного на автобусные билеты и на покупку порошка два рубля: на его собственные городские расходы. А рубли имеются, они к себе, хочешь не хочешь, мелочишку притянут… В общем, путем сложных расчетов и продумав, как будет держать ответ перед Марией, Степан позволил себе зайти в привокзальный буфет, часа три провел здесь в содержательных разговорах с приходящими и уходящими посетителями, чередуя пиво с розовым вермутом по цене 32 копейки за сто граммов, а значит – по 80 копеек за полный, до краев, стакан. Накладно – а куда деваться: прейскурант!

Возвращался домой в настроении, и соседом по автобусному сиденью как раз оказался учитель Сливицкий. Степан по внешности знал его, хотя до этого вплотную встречаться им не приходилось, жили каждый сам по себе. А тут, как уже говорилось, случай… Степан поинтересовался, что за саженцы везет учитель – похоже, что яблони, да? Учитель, отворачиваясь к окну от кислого буфетного духа, исходившего от Степана, кратко и вежливо объяснил, что дерюжкой обернуты не яблоневые саженцы – дички редкого растения по названию «орех маньчжурский». Объяснил Степану, что растение это для их мест, можно сказать, небывалое и привезено ему из дальних краев знакомым железнодорожником.

– А оно чего, – спросил Степан, – голландский орех этот взрастет, надеетесь?

– Не голландский – маньчжурский, – криво улыбнувшись, поправил учитель.

– Я к тому, что в Голландии тож пропасть редкого произрастает, – не ударил лицом в грязь Степан. – И этот… как его?

– У меня будет расти, – самоуверенно сказал учитель и отвернулся, пристально рассматривая мелькание пейзажа за автобусным окном.

Тут Степан, встряхнувшись вместе с автобусом, влетевшим на скорости в ямку, вспомнил, что про Сливицкого писали даже в районной газете – какой он отменный опытник-селекционер, какие заморские растения развел во множестве в школьном помещении и в кадках на собственной застекленной веранде, да еще в саду и на огороде будто б.

Как уж тут было не расспросить, не познакомиться поближе?

И хоть учитель Сливицкий по-прежнему отстранялся, в силу своей учености принципиально отвергающий, наверное, алкогольный запах, Степан вежливо, с подходцем, все ж сумел его разговорить. Особенно когда объявил, что он сам в некотором роде начинающий мичуринец: седьмой год растит у себя в палисаднике лимонное дерево, а уж в это лето получил он первые плоды – зеленоватые, правда, и, врать не станет, помельче магазинных, но зато коркой они потоньше, зернышки в них совсем не горькие, и если чай пить – не хуже, чем с теми, магазинными… Половина деревни отпробовала – это общее мнение.

– А как же такое нежное дерево в палисаднике, а зима? Морозы? Наш климат?

– Умеем! – улыбался победно Степан. И козырял познаниями: – Спецодежда ему на зиму сделана мною, сфера, так сказать. Как в пазухе – тепло и воздух долетает. А штоб холод – не смей. Сразу сгибнет. И сахаром подкармливаю. Баба и то: «Куды сахар переводишь!» А я: «Молчи, так положено!»

– И плодоносит?

– Как штык!

– Одеваете на зиму?

– Ну!..

– А корни?

– Держат!

– Сахаром пользуете – это что, вычитали где-нибудь, что непременно так подкармливать?

– От деда слыхал, мальцом ишо, от нашего Иллариона Иваныча… Голова был по этой части. И лимоны любил – страсть! До дрожи… Тоже дерево имел, но пожиже моего, условия тогда были, конешно, не те, штоб лимоны в деревне растить.

– Любопытно, очень, оч-чень…

Когда через час доехали до Тарасовки, учитель предложил Степану зайти к нему, посмотреть, какие диковинные растения он разводит, и Степан согласился: человек вежливый, культурный, отчего такого не уважить… Долгой улицей тащились к дому учителя, обстроенному с трех сторон застекленными верандами, и потом Евстигней Евгеньич водил Степана по своему зеленому раю, забегая вперед, заглядывал в глаза, кричал в восторге:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю