355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Ашер Миллер » Наплывы времени. История жизни » Текст книги (страница 3)
Наплывы времени. История жизни
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Наплывы времени. История жизни"


Автор книги: Артур Ашер Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц)

Поскольку он был поляк, евреи из нашего дома верили, что он ненавидит их так же, как большинство его соотечественников в Радомышле, где погромами и рассказами о погромах было пропитано небо, и от полного истребления, к которому поляков призывали неуемные ксендзы, евреев спасал только австрийский император со своей армией. Мои отношения с такими, как Микуш, складывались неоднозначно: именно ему я принес свой, казалось, безнадежно погнутый почти новенький велосипед после того, как, попытавшись проехаться без рук, врезался передней вилкой в фонарный столб в парке. Он выпрямил ее руками, продемонстрировав незаурядную силу, которой, на мой взгляд, не обладал больше никто. Чувствовалось, что, невзирая на то, поляк я или нет, он относился ко мне по-доброму, и я не испытывал перед ним никакого панического ужаса. Это помогло понять, почему лет десять спустя, когда в Германии Гитлер пришел к власти, евреи, включая тех, кто имел возможность уехать, предпочли остаться, а не бежали. Если бы мы жили в Германии, то Микуш, пособничая нацистам, наверняка стал бы комендантом нашего дома, но, несмотря на его несомненный антисемитизм, невозможно было вообразить, чтобы он ходил по квартирам со списком фамилий и вызывал тех, кого внизу уже поджидали грузовики, чтобы отвезти в концлагерь на верную гибель. Ведь как-никак он починил мне велосипед!

А может быть, тогда в библиотеке я оказался сражен внезапным приступом страха оттого, что никогда не верил в реальность только осязаемого. Каждого из нас кто-то учит жить – мама, мой первый учитель, повсюду видела тайные знаки иного бытия. Она без всякого телефона слышала голоса людей, которые были далеко, а то и почили. Как обычно бывает с такими людьми, это наполняло ее ощущением собственной значимости в цепи бытия и делало жизнь более значительной. Одним словом, у меня, видимо, полностью отсутствовала защитная детская реакция против неизбывной людской жестокости, пока библиотекарша, похоже, не заставила внезапно почувствовать себя потенциальной жертвой, и я дал деру. Меня научили распознавать опасность – причем порой даже там, где ее не было, – а вот защищаться не научили. Эта проблема стояла передо мной долгое время и легла в основу пьесы «Случай в Виши», где за политической подоплекой скрывается поиск родового начала, которое могло бы спасти человека от бессмысленной жертвенности. Однако история учит, что такие решения лежат только в нравственной сфере. К несчастью.

Из-за маминого мистицизма мир для меня был юдолью смерти. Поэтому я проникся убеждением не давать детям религиозное воспитание: слишком часто Господь – это смерть, и смерть, которой поклоняются и «любят». Но даже если бы я рано научился не обращать внимания на мамины мрачные и пессимистические предчувствия, они все равно слишком часто оказывались пророческими. Как-то днем шел дождь, когда мама вместе со своим братом Мойшей, который во Франции подвозил на муле амуницию к линии фронта, пришли с похорон, он устроился в гостиной на стуле, обитом розовым атласом, с прямой спинкой в стиле одного из Людовиков. Мама вскрикнула, обхватив голову руками, и потребовала, чтобы он немедленно вышел на площадку и отчистил кусок серой кладбищенской глины, прилипшей к каблуку, иначе принесет в дом смерть. У него были красивые коричневые кожаные ботинки с белой отделкой по шву между подошвой и верхом. Он стремительно выскочил из комнаты, стараясь не наступить на ковер.

Став постарше, я чем-то внешне напоминал Мойшу, высокого, худощавого, очень мягкого человека, чей дух подорвала война. Казалось, он задыхался не только физически. Даже тогда мне трудно было представить, чтобы с ним могло произойти что-то радостное, – на его свадьбу позвали всего несколько человек, которым он скромно представил свою крошечную, не более пяти футов роста, жену Цилию. Куда бы они ни шли, он вечно склонялся к ней, нежно обхватив сзади рукой, как будто она ребенок. Стараясь жить в духе времени, он в двадцатые годы подался во Флориду, где занялся перекупкой земли, но его запал скоро прошел, и он разорился, потеряв все во время Великого земельного бума, который кому-то принес огромные состояния, а таким бесхитростным, как он, – полное банкротство. Единственное, что он оттуда привез, был прекрасный бронзовый загар – это зародило в маме надежду, что его здоровье пошло на лад, однако он вскоре вновь оказался в госпитале для ветеранов на озере Саранак, где и умер. Кладбищенская грязь на его башмаке не выходила у меня из головы, заставляя всерьез относиться к суевериям. Однако их правила и законы были подвластны лишь маме, поэтому, испытывая трепет неофита, я оставался непричастен к успеху предсказания. «Я так и знала, так и знала!» – причитала мама, когда мы узнали о его смерти.

Точно так же, внезапно проснувшись среди ночи в гостинице в Атлантик-Сити, куда мы отправились на праздник, она села и произнесла: «Мамы не стало». Как выяснилось, это произошло почти одновременно. Конечно, не все таинственные предсказания были печальными, порою они вселяли радужные надежды, особенно когда речь шла обо мне. Стоило провести от руки ровную линию, как меня тут же называли будущим да Винчи, а неудачи списывались на ошибки учителей или временное затмение разума. Все сходило с рук, пока мисс Фишер, директор Сто семидесятой городской школы, не вызвала ее поговорить о моем поведении.

Мисс Фишер директорствовала с тех времен, когда мама еще ходила в эту школу. В ее кабинете, не выпуская моей руки, мама, казалось, покраснела, как девочка, когда некогда боготворимая ею директриса произнесла: «Не понимаю, Августа, как такая образцовая ученица, как ты, могла вырастить столь непутевого ребенка». У мисс Фишер был стоячий плетеный кружевной воротничок, проложенный пластинами из слоновой кости, которые подпирали кожу под подбородком так, что она не могла наклонить головы, – на нее трудно было смотреть без боли. Эта седая женщина носила длинные юбки и белые блузки с длинными рукавами и плоеным накрахмаленным передом. У мамы на глаза навернулись слезы. «Кермит у вас такой воспитанный, – вещала гранд-дама, – так прекрасно учится…» Я всхлипнул, предчувствуя, что мамина рука вот-вот огреет меня по затылку, так что искры посыплются из глаз; но самое страшное было увидеть ее лицо, смятое огорчением. Да что же это со мной? Почему я такой? Божечка, помоги мне, пожалуйста, стать хорошим, как мама, папа и брат. В такие моменты жизнь превращалась в одни сплошные угрызения совести.

Чувство ужаса, пережитое в библиотеке, и нарекания мисс Фишер, казалось, загнали меня в подземелье отверженных. Отец и брат, конечно же, обитали над голубой сверкающей линией, разделявшей мир, ибо, вне всяких сомнений, были положительны; с мамой, однако, дело обстояло сложнее. Стоило нам выйти на 111-ю улицу, она гневно дернула меня за руку, хлопнула по макушке своей плоской сумочкой, наклонилась и с болью крикнула прямо в лицо: «Что ты со мной делаешь!» Это было вдвойне ужасно, ибо я знал, она восхищается всем, что я делаю, и ругает меня сейчас не потому, что считает нужным, а по поручению мисс Фишер и, отчасти, отца, Кермита и всех Соединенных Штатов. Ей было особенно тяжело, ибо в глубине души она сознавала, что я ни в чем не провинился. Поэтому, вернувшись домой, мы чувствовали, что как никогда близки друг другу: я притворился, что раскаиваюсь, она сделала вид, что негодует, и вскоре мы вместе пили горячий шоколад. В этот момент она вдруг заговорщицки произнесла: «Послушай, – я оторвал глаза от чашки, – прошу тебя, веди себя хорошо». «Постараюсь», – пообещал я с самыми серьезными намерениями. И сдержал слово, но ненадолго.

Явные или сокрытые, у всех есть свои кумиры; мы поклоняемся и обожествляем их, порою заимствуя отдельные черты, за которыми теряется характер. Младший брат матери Хаим был необыкновенно импозантным молодым человеком, хотя не блистал ни умом, ни воображением, но она боготворила в женщинах красоту, а в мужчинах – стать, поэтому выделяла его из своей родни. Отдавая дань моде, он затягивал галстук небольшим крепким узлом, носил жестко накрахмаленные воротнички, которые впивались в кожу, сдвигал шляпу набок на один глаз, а когда смеялся, ровные белые зубы сверкали, как лампионы, на фоне смуглого лица. У него была небольшая фабрика искусственных цветов, и, приходя в гости, он всегда приносил по букетику. Притрагиваясь к ним, я испытывал какое-то неприятное чувство, хотя это были великолепные подделки.

Как-то днем он появился с худощавой блондинкой в белом пальто с черным меховым воротником, представив ее как свою возлюбленную, свою Стеллу, которую мама, я заметил, сразу же невзлюбила. Она не любила ни одну из жен своих братьев. Миронова Минни была толста, приземиста и глупа, носила на шляпках искусственные фрукты и была настолько тупа, что спала с собственным сыном, поскольку у него был туберкулез и он нуждался в покое. Мама никогда не слышала о Фрейде, но видела в этом что-то смешное, отталкивающее и любила передразнить хныкающую манеру разговора Минни – насупив брови и зажав нос, она издавала какие-то кошачьи звуки. Жена Гарри тоже оставляла желать лучшего – выбирая спутницу жизни, все братья себя недооценили. Бетти была танцовщицей в кабаре, и если ее красивое пышное тело по вполне понятным причинам имело для кроткого Гарри неотразимую привлекательность, он все же мог бы подобрать себе что-то пореспектабельнее. Как ни был он кроток, эта женщина настолько свела его с ума, что ночью он залез в офис своего отца и выкрал из сейфа деньги.

Конечно, неприязнь моей матери объяснялась тем, что она сама со своим браком попала в ловушку – во второй половине жизни, после Великой депрессии, когда не осталось надежд на изменение к лучшему, эти женщины стали ее закадычными приятельницами и наперсницами. Минни сколько угодно могла спать со своим сыном, которому перевалило за двадцать, хоть до его женитьбы, – самоотверженно поддержав мужа, когда тот разорился, она, по словам мамы, доказала, что была замечательным человеком. И пусть Бетти танцевала почти голая в каких-то дешевых залах – в период Депрессии и после рождения первенца, беспомощного монголоида, чье появление она расценила как знак свыше, указующий, что она должна обратиться к вере, Бет проявила истинный героизм, тоже доказав, что является женщиной серьезной и достойной.

Стелла росла в сиротском приюте, чего мама почему-то не могла ей простить. Однажды днем она заманила Хаима и потребовала, чтобы он всерьез подумал о своей жизни и порвал с этой явно недостойной его подругой: мало того что она крашеная блондинка, так еще костлява, с большими ногами, руками, лошадиными зубами, огромным ртом и какими-то грудными всхлипами вместо смеха. Она, естественно, полагала, что Стелла беременна, но, когда Хаим поклялся, что ничего такого и в помине нет, их связь показалась совершенно непостижимой. Как может красивый мужчина жениться на непривлекательной сиротке, которая ведет сомнительный образ жизни, иначе где бы она научилась так вульгарно обесцвечивать волосы? В отличие от погруженного в себя брата Мойши, который, казалось, хотел прочесть в моих глазах, чт о я собою представляю, вызывая ощущение, будто я ископаемое, Хаим почти не обращал на меня внимания, будучи занят исключительно тем, что ловил свое отражение в окне или в застекленных рамках на стенах. Этот нарциссизм он унаследовал от Луиса Барнета, своего отца, который в самую жестокую пору Депрессии каждую неделю отправлялся к парикмахеру подровнять вандейковскую бородку, усы, а также попудрить и спрыснуть одеколоном лысину, несмотря на то что каждый цент у него в кармане был получен от моего отца, который сам едва сводил концы с концами. Даже парикмахер-итальянец не одобрял подобной суетности.

Луис был горячего нрава, как и Хаим, но с Хаимом никто не мог тягаться в умении плеваться дробинками: плевки летели через всю комнату, а он безмятежно улыбался. Этому искусству его обучили на флоте, где было немало заядлых охотников, каких в Гарлеме не сыщешь. Хаим демонстрировал свое мастерство во время семейных сборищ. Обе семьи, и Барнетов, и Миллеров, были весьма многочисленны, и если четверть века спустя не проходило месяца, чтобы кого-нибудь не хоронили, тогда все были молоды и то и дело собирались кланом на чью-то свадьбу или bar mitzvahs. В те годы женщины носили вечерние туалеты. Хаим появлялся в большой бальной зале со своей костлявой блондинкой женой, которая зычным голосом радостно приветствовала всех и начинала шептаться с мужчинами, отчего те заливались громким смехом, в то время как женщины, поджав губы, переглядывались между собой, обиженные тем, что их оставили без внимания. Хаим раскланивался на все стороны, одаривая собравшихся галантной улыбкой. И вдруг начиналось нечто невообразимое, напоминавшее блошиную лихорадку, – люди начинали почесываться, кто шею, кто лоб, пока зуд не охватывал всех танцующих и стоящих с бокалами. Мама подбегала к Хаиму, бросалась с кулаками ему на грудь, требуя: «Сейчас же прекрати». Он делал вид, что не понимает, целовал ее и приглашал на танец, в чем мама не могла ему отказать. Вальсируя, он все время улыбался, оглядывая соседние пары – люди отирали с лица его блох, мама, протестуя, истерически смеялась. У Хаима наготове за щекой была целая пригоршня дробинок, причем он отличался завидной меткостью: ни разу не попал никому в глаз, хотя при желании мог попасть внутрь уха. Гости, ставшие жертвой забавы, по инерции начинали чесаться и в других местах. Он хотел научить меня своему искусству, но из этого ничего не вышло. Единственное, что я перенял у него, – это свистеть, заложив в рот два пальца, – один из бесценнейших подарков, который весьма пригодился в жизни.

Внешне Хаим был похож на актера-гангстера Джорджа Рафта, и когда через тридцать лет тот в сопровождении наемных громил как-то днем появился на съемках «Некоторые любят погорячее» [3]3
  В русском прокате – «В джазе только девушки». – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
, я вспомнил своего дядю. Высоко вздернутые над переносицей кончики бровей свидетельствовали о добром расположении духа, тогда как его телохранители, бросая взгляды по сторонам, давали понять, что угрожают каждому, кто посягнет на жизнь, достоинство или блеск ботинок Рафта. Это был светский визит – перекинуться несколькими словами с режиссером фильма Билли Уалдером и пару минут поглазеть на Мэрилин Монро, чтобы потом уйти с тем же чувством ответственности за судьбы мира, с которым вошел. В его походке было что-то вызывающее, как только он появлялся, все вокруг начинали чувствовать себя не в своей тарелке – ощущение, которое, входя в людную комнату, позже вызывали Синатра и Мейлер. У Хаима не было телохранителей. Возможно, он бы ими обзавелся, если бы в возрасте двадцати семи лет, войдя в аптеку на углу Ленокс и 111-й улицы купить алка-зелцер, не рухнул замертво в присутствии аптекаря, отвернувшегося, чтобы его обслужить.

Мама поехала на похороны в черной вуали, не взяв ни брата, ни меня – слишком явно было дыхание смерти, такой безвременной и несправедливой. Когда мама узнала о кончине Хаима, то сутки не могла вздохнуть без всхлипов и рыданий. Умер, не дожив до тридцати, еще один ее младший брат. «Чертов аптекарь, – бормотала она, прилаживая перед зеркалом за туалетным столиком на голове вуаль, – был бы он порасторопней, может бы, и обошлось…» Позже она вынуждена была признать, что аптекарь здесь ни при чем, а брат умер от сердечного приступа. И все-таки не могла простить ему, никогда не задерживалась в аптеке, чтобы поболтать, а за сарсапариллой с касторкой, мучительным поглощением которых я мог бы доставить аптекарю явное удовольствие, посылала меня одного. Однажды, когда у меня ночью разболелся зуб, она точно так же выпроводила меня одного, семилетнего, вниз на первый этаж к дантисту, доктору Герберту. Когда я позвонил к нему в дверь в два часа ночи, он открыл, будучи, как и я, в пижаме. Бросив на меня быстрый взгляд, он в шлепанцах прошел в свой кабинет, где включил свет, усадил меня в кресло, достал хирургические щипцы и, спросив: «Какой болит?», выдернул тот, на который я указал пальцем. Все произошло очень быстро, безо всяких предварительных уговоров и увещеваний, которые скрашивают время, но нагнетают страх, так что я не успел закричать, как оказался за дверью, вызвал лифт и поднялся домой, где все мирно спали.

После смерти Хаима Стелла пошла в маникюрши. Минул год, за ним другой, она не выражала желания выйти замуж, и мама прониклась к ней глубокой симпатией, как будто Стелла доказала чистоту своих намерений. На самом деле у нее были бесчисленные связи с клиентами из мужского зала, но замуж она так и не вышла, сказав однажды, много лет спустя, когда я сидел нагнув голову во время стрижки: «Знаешь, малыш, у меня был только Хаим, и все!» Крепкая девка, что и говорить. Смеялась она всегда цинично и громко, широко открыв рот, будто весь мир ей – потеха. Мы не виделись не один десяток лет, когда однажды в 1961 году я грустно брел вечером в районе Бродвея по 24-й улице и, увидев парикмахерскую, обрадовался, что наконец-то смогу постричься. Бросив взгляд через стекло, чтобы прикинуть, что там и как, я вдруг увидел со спины Стеллу, которая стояла, слегка склонившись к клиенту с каким-то только ей присущим вызовом. Беседуя с ней, мужчина курил сигару, в то время как парикмахер подравнивал его редкие волосы. Я вошел. Она не обернулась. Теперь я увидел, что в руке она держит поднос с маникюрными принадлежностями. Все тот же грубоватый голос, его волнующий, влекущий резкий звук. Ей, наверное, было уже под семьдесят. У меня внутри похолодело при мысли, что она может узнать меня. Я только что расстался с Мэрилин и не выносил, когда начинали расспрашивать, она же, конечно, не преминет поинтересоваться. И все-таки я не мог уйти, отказавшись от встречи. Парикмахер указал на кресло рядом с тем, около которого она стояла. Я сел и тихо произнес: «Стелла?»

Прошло сорок лет со дня трагической смерти Хаима, все Барнеты, включая маму, ее единственная родня, почили. И пока она медленно поворачивалась в мою сторону, подумалось, что я, наверное, последний из них, кого она видит. На ее лице, когда она обернулась, была готовность перекинуться иронической шуткой с очередным клиентом, но, когда она увидела меня, глубокие складки около рта внезапно смягчились, губы тронула легкая дрожь, которую она погасила жесткой усмешкой. «Артур», – произнесла она ровно и дружелюбно. Я был в неглаженом костюме и зашел постричься, поэтому никак не походил на несравненного Хаима, безупречного, безукоризненного мужчину, который бы никогда не появился на людях в таком несвежем виде. В ее глазах застыло бесконечное удивление перед несправедливостью жизни, где выживает отнюдь не тот, кто достоин, и я почувствовал, что разделяю этот взгляд. Меня сковала робость, которую в те далекие времена я испытывал всякий раз, как только появлялась эта странная женщина, – теперь я снова был в ее власти.

Она не преминула это заметить, спросив: «Как ты здесь очутился?» «Здесь» означало непрестижный деловой район, который вымирал в пять часов вечера, как только преуспевающая публика покидала его. Я не мог обитать по соседству, ибо вокруг теснились убогие доходные дома да несколько ветхих гостиниц.

– Живу неподалеку, – ответил я, почувствовав в ушах резкий свист от быстрого падения свинцовым грузом в социальную бездну, на дне которой было забвение, – в гостинице «Челси».

Недоумение на ее лице уступило место сомнению, удивлению и даже какой-то жалости. Но я по крайней мере вызвал у нее интерес. И удовлетворенно заметил, что она озадаченно размышляет: что с ним – совсем на дне или потерпел крушение, скрывается или, может, рехнулся? Меня буравил ее напряженный, жесткий взгляд.

– Я читала об этом, – сказала она, имея в виду мой недавний развод.

Я кивнул, подтверждая, что мы оба с ней в одной лодке.

– Ничего хорошего, – посочувствовала она.

Похоже, ей хотелось, чтобы я был безутешен.

– Это так и не так, – заметил я, глядя в ее серые глаза. – Мы прожили ровно столько, сколько нам было отпущено.

Казалось, она удивилась, выразив неодобрение по поводу того, что я не собираюсь, склонившись к пианино, просить Сэма сыграть все по новой, – долгие годы я не раз встречался с такой реакцией. Тон изменился, став холоднее, когда она спросила о моих детях, которых не знала, и о брате с сестрою. С Джоан она поддерживала отношения и призналась, что пристрастно следит за ее карьерой в театре и кино. Подошел парикмахер и начал стричь меня; она отошла к своему столику в углу зала, заговорив с мужчиной средних лет, который аккуратно застегивал на все пуговицы на животе жилет и пристрастно рассматривал в зеркале свое только что выбритое лицо. Я услышал ее смех, когда она с профессиональным интересом слушала то, что он говорил, и удивился, отчего я ищу у нее одобрения. Это была полная женщина, чье представление о рае явно ограничивалось дружеским кивком Джорджа Рафта, самого Аль Капоне или Багси Сигела, который, публично удостоив ее откровенного взгляда, бросил бы: «Как дела, детка?»

Ее плотного вида клиент собрался уходить, и она начала складывать инструменты. Я заметил, что на входной двери появилась табличка о закрытии, так что я был последний посетитель. Теперь можно будет поговорить. Но она явно была не расположена к этому. Может быть, я слишком напоминал ей о Хаиме и о той жизни, которую она прокляла, так и не прожив. Я наблюдал за ее отражением в зеркалах, которые висели по обеим стенам. Она сбросила белый халат и поправила прическу, проведя щеткой по редеющим волосам, в который раз оглядев себя в зеркало, будто ей было восемнадцать и перед ней лежал весь мир. Она напоминала какую-то волшебную птицу, в глазах которой навечно застыл образ ее погибшего спутника. Странно, что эта женщина, с которой я провел в жизни всего несколько часов, имела для меня такое значение. Что-то жуткое было в том, что она навечно сражена мужчиной, которого знала едва больше года. И когда, поджав напомаженные губы, она приблизила лицо к зеркалу, мне показалось, что именно его она ждет сегодня ночью на свидание в пустой квартире – похоже, его образ, на мгновение озаривший ее жизнь, до сих пор поддерживал в ней дух и силы. Я вспомнил, как она стояла около окна, выходившего на 110-ю улицу, в белом пальто с меховым воротником, а Хаим торопливо раскладывал перед сидевшей мамой наборы склеенных гармошкой фотографий с видами курортов Флориды, где они провели свой медовый месяц. Мне не хотелось, чтобы Хаим заметил, как мама сдержанно относится к Стелле, поэтому я изловчился, вытащил у него из рук открытки и охал и ахал над всеми пляжами и плавательными бассейнами, где они успели побывать, за что впервые удостоился его внимания. Сидя в кресле у парикмахера, я снова пережил тот бурный восторг, который испытал, когда он заметил меня. Надо же, меня любит, меня обожает сам Хаим! – любимейший мамин брат, чью смерть она так и не смогла простить Богу. В этот момент меня вместе с ним озарял неповторимый свет ее неземной любви.

– Пока, дорогой, – произнесла Стелла, задержавшись у моего кресла на пути к выходу. В зеркале я увидел на ней ладно скроенный английский плащ, фетровую шляпу мужского покроя и темно-бордовый фуляр. Жуткое впечатление. Я сделал движение, чтобы проститься за руку, она обошла мастера и на минуту застыла рядом, как будто смягчившись. А мне вдруг почудилось, что я принес с собой в парикмахерскую весь ворох ее невзгод, в том числе недавнюю смерть моей мамы, со временем ставшей близкой и во многом похожей на нее. Обе обожали скабрезные анекдоты, непристойные каламбуры, любовные скандалы, сомнительные связи и тайную жизнь доступных женщин с присущим ей душком. Я взял ее за руку, но единственное, на что отважился, – это усмехнуться. И был благодарен, когда она, наклонившись, чмокнула меня в щеку.

– Как-нибудь еще загляну, – сказал я, зная, что этого никогда не будет, поскольку нас уже ничто не связывало, а если зайду, то не застану ее. Она кивнула, казалось поняв, и пошла к двери, в сумрак уходящего дня, в темноту улицы. Закончив, мастер сдернул с меня покрывало, стряхнул волосы на пол и не проронил ни звука. Он почувствовал, что она была сдержанна и что я чем-то огорчил ее.

23-я улица была пустынна, хотя солнце только что зашло. Магазины оптовой продажи детских игрушек с дешевыми гонконгскими механическими безделушками и поддельным столовым серебром, комиссионки, торгующие канцелярскими товарами и подержанными электроприборами, – все было закрыто на ночь. В нескольких ярдах вверх по Седьмой авеню, около стоянки машин, будто наплывая из-под тротуара, в асфальте красовались большие медные буквы ПОТ. Сколько воды утекло с тех пор, как отец рассказывал, что в годы его юности здесь стояло здание прокторовского Оперного театра, лучшего из нью-йоркских залов, где игрались водевили и ставились грандиозные шоу. Стоянка к ночи опустела. Город продолжал вышелушивать собственную историю, истерически устремляясь в будущее. Я стоял у светофора, ожидая сигнала, и в этот момент отчетливо понял, что Стелла повлияла на меня как на драматурга не меньше, чем моя мать: где-то глубоко, в самом начале, лежала заповедь по возможности не обижать в своих пьесах малокультурных, вульгарно простодушных, земных и любящих женщин – крашеных блондинок. Как неожиданны скрытые взаимосвязи: я начал со случайно напугавшей меня библиотекарши, а кончил вдовой, кладбищами и смертью – образовалась широкая дельта, воды которой впадают в единое море. И толчком ко всему послужил глубоко скрытый страх антисемитизма.

Однако мои еврейские впечатления много меньше окрашены страхом и беспокойством, чем чувством уверенности и покоя: сидя в синагоге на 114-й улице на коленях у своего длиннобородого прадеда Барнета, я чувствую, как его бас гудит у меня в ушах, он молится и, обхватив меня, мерно раскачивается взад-вперед, как на качелях, время от времени чуть сдвигая широкой ладонью мою голову в сторону, чтобы, набрав побольше воздуха, сплюнуть в проем открытой двери недалеко от специально отведенного ему места набегающую от табачной жвачки слюну, которая на моих глазах стекает с перекладины пожарной лестницы. Конечно, в четыре-пять лет я не читал ни на одном языке, включая древнееврейский, но прадед настойчиво обращал меня к молитвеннику, тыча в буквы, которые, как я потом узнал, сами по себе обладали магией, являясь искусством линий, впервые начертанных рукою людей, узревших божественный свет, а также буквами, ведущими к центру Земли и к небесным вершинам. Хотя я ничего не понимал, но временами становилось страшно и возникало ощущение, что вокруг какой-то особый мужской мир. Женщинам разрешалось сидеть на балконе, откуда они, бесправные и спасенные, пока не вернутся домой, где всем заправляли, могли наблюдать и восхищаться тем, что происходило внизу.

С моего места на коленях у прадеда это казалось волшебным сном: все вставали, садились, голоса взлетали и падали, страстно звучали непонятные слова. А на балконе, когда доводилось взглянуть, мама не отрываясь следила за нашим рядом: я, Кермит, прадед, дед, отец. Там наверху она, бывало, могла всплакнуть от переполнявшего ее чувства гордости. Я с трудом понимал, что происходит вокруг, но по-доброму, в порядке вещей воспринимал, когда на мои вопросы раздавалось грозное и трепетное «ш-ш-ш!», дабы не прогневить Бога. Я тут же замолкал и начинал придумывать свою религию, вбиравшую все, что открывалось мне с моего места: корни волос, которые я с интересом изучал, чужие брови, ноздри, кожу рук, ногти и длинные свитки Торы, время от времени извлекаемые из ковчегов, где они хранились, беседуя между собой, пока створки были закрыты. Их осторожно извлекали и обносили молящихся, дабы каждый приложился, ибо это был Закон, основа основ, удерживавшая Землю, чтобы она не улетела в Космос и не погрязла в грехах. Конечно, религия не может обойтись без страха, но если чья-то отдельная жизнь что-то значила в синагоге на 114-й улице, чудо под названием «вера» вступало в противостояние с властной силой, и наступало облегчение, что ты спасся от наихудшего. Однако об этом, как и о многом другом, я узнал достаточно странным образом.

Прадед, в чем я убедился позже, любил меня и был рад, когда я пристраивался около него в shul [4]4
  Еврейская воскресная школа ( идиш).


[Закрыть]
, как всегда занятый своими мыслями. Он молился, положив тяжелую руку мне на плечо, и меня обволакивал терпкий, ни на что не похожий устоявшийся запах, исходивший от его тела, – запах несвежего белья, табака, сливовицы и всего человеческого, причем он усиливался по пятницам, накануне очередного субботнего купания. В те времена люди намного больше доверяли запахам, с их помощью узнавали друг друга и признавали своих. Для меня, мальчишки, каждый взрослый имел свой запах, а прадед и вовсе был целым оркестром – поднимал ли руку обнять меня, набрасывал ли на свои широкие сильные плечи молитвенную накидку, запускал ли пальцы в бороду или наклонялся достать из заднего кармана платок, от каждого движения исходил неповторимый аромат.

Я ощущал, будто меня вплели в темный красивый узор гобелена, где линии струились и в то же время их расположение оставалось неизменным. В центре, конечно, был я в высоком сумеречном храме под боком у прадеда, низким голосом выводившего текст древнееврейской книги. Рядом сидел красивый, опрятный и всегда безупречно правильный брат, который уже многое понимал и все больше и больше становился похожим на нашего отца. Тот, в свою очередь, когда бы ни приходил в синагогу, всегда долго искал в молитвеннике нужное «место». Отец прилично знал древнееврейский, но, стоило мне поймать его взгляд, делал бесстрастное лицо и обязательно должен был подмигнуть своими голубыми глазами, будто говоря: «Потерпи, это ненадолго». Что касалось деда, Луиса Барнета, я уже тогда не видел в нем ничего, кроме напыщенной чопорности, – он был настолько же лишен юмора и великодушия, насколько его отец являлся олицетворением легкой, свободной игры духа. Человеческий род в своем развитии, сделав шаг вперед, всегда спешит отступить на один шаг назад.

Кульминацией моей яркой, хотя и неосознанной религиозной жизни стал поход с прадедом в синагогу, когда нас с ним оставили как-то на целый день вдвоем. Он приказал мне закрыть глаза и не подглядывать, а сам совершил нечто странное – снял башмаки и остался в одних белых носках. Потом встал, поднял над головой молитвенную накидку, еще раз строго-настрого запретил мне подглядывать, подождал, пока я закрою глаза руками, и затем удалился, оставив меня сидеть на скамейке сбоку от алтаря на своем почетном месте старейшины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю