355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Ашер Миллер » Наплывы времени. История жизни » Текст книги (страница 5)
Наплывы времени. История жизни
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Наплывы времени. История жизни"


Автор книги: Артур Ашер Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 49 страниц)

И вот я снова вышел из дверей Сити-колледжа, на этот раз с удовольствием вспоминая игру студентов и любуясь на эту неизменно поражающую необычностью застройки часть города. Дойдя до перекрестка, я оглянулся в поисках такси. Широкие улицы были на удивление пустынны, машин не видно, кроме одной или двух. Взглянув на ясное, безоблачное небо, я краем глаза заметил, что из окон близлежащих домов за мной настороженно наблюдают несколько человек, все без исключения чернокожие. Возбужденно обсуждая что-то между собой, навстречу шли четверо или пятеро молодых негров, лет двадцати, не более. Заметив меня, они умолкли, выразив удивление, и расступились, чтобы дать мне дорогу. Оглянувшись, я увидел, что они смотрят вслед. Что бы это значило? Почему я вызвал у них такое любопытство? Со стороны колледжа меня нагнали две негритянки средних лет. Хорошо одетые, подтянутые, они улыбнулись, поравнявшись со мной.

– Вы ищете метро?

– Нет, хочу поймать такси.

– Такси? Здесь? Ну что вы, тут их не сыщешь.

Оказалось, они сотрудницы учебной части колледжа, только что прослушали мою лекцию и видели сыгранные студентами отрывки. До этого они долго разыскивали мои документы в архиве за 1932 год и, смеясь, доложили, что я успел нахватать самых низких оценок по всем предметам, которые весьма условно посещал в те две недели. Мы разговорились, однако я заметил, что улыбаются они как-то неестественно – чувствовалось, им неуютно беседовать со мною на перекрестке, и после нескольких фраз одна из них предложила проводить меня до метро в нескольких кварталах отсюда. Дородные негритянки всегда проявляли ко мне особое расположение. Я не без смущения поблагодарил, подумав, случись что, им придется защищать меня, поскольку они были покрепче – полные женщины, типичные представительницы среднего класса.

– Весьма признателен, но я, пожалуй, все-таки еще подожду, – ответил я.

Уходя, они не могли скрыть своего беспокойства. Оставшись на перекрестке, я поднял глаза – черные в окнах продолжали сосредоточенно наблюдать, когда же прикончат этого цыпленка. Я почувствовал, как цепко держат меня воспоминания о тех далеких днях, когда я мальчишкой, пыхтя, штурмовал на велосипеде эти подъемы и спуски. От фасадов домов с лепниной на карнизах и в проемах между окнами на меня все еще веяло буржуазной респектабельностью (некоторые из них напоминали фешенебельный, но безликий Шестнадцатый округ Парижа). Я не мог понять, почему теперь, как и тогда, не хочу взглянуть на вещи трезво и бежать отсюда без оглядки. Я чувствовал себя на этой улице Гарлема как дома. Мои духовные корни, если они существуют, уходили глубоко под эти тротуары, а фасады все еще излучали согревающее душу тепло. Разве я мог бежать, словно посторонний или пришелец? Прошло не меньше четверти часа, пока я решил, что стоит, пожалуй, вернуться в колледж и заказать такси, потому что солнце уже садилось. Только теперь стало понятно, что женщины не просто предлагали проводить до метро, но хотели, чтобы я добрался с ними до центра, поскольку одному здесь путешествовать было небезопасно.

Неожиданно за три квартала показалось нечто отдаленно напоминающее такси. Машина медленно ползла в мою сторону. Она была непривычного для Нью-Йорка коричневого цвета с белой полосой. О том, что это такси, я догадался по остаткам разбитого фонаря на крыше автомобиля. Когда машина подъехала, я заметил, что боковое стекло треснуло, бамперы прикручены проволокой, а у радиатора отсутствует решетка. За рулем сидел чернокожий. Автомобиль притормозил, пассажир на заднем сиденье расплатился и открыл дверцу – передо мной возникла одна из самых красивых женщин, которых я когда-либо видел. Она выпрямилась, придерживая рукой хозяйственную сумку, мы обменялись взглядами. «Манекенщица», – подумал я. Шоколадного цвета кожа, ровный ряд зубов, умный взгляд, норковая шапочка, бежевое пальто – от ее немыслимой женственности захватывало дух. Я был сражен сразу и навсегда.

Слегка приподняв брови, она насмешливо спросила:

– Вы хотите сесть в этотакси?

Я рассмеялся:

– Если оно меня повезет.

– А! Ну о чем разговор. – И она пошла волнующей походкой на таких тоненьких шпильках, каких я не видел с конца пятидесятых годов.

Я нагнулся к шоферу, щуплому бородачу лет тридцати пяти. Он подсчитывал выручку и едва взглянул на меня, так ему не хотелось вступать в разговор.

– Вы не подбросите до центра?

– Почему я должен ехать в центр?

– А почему нет?

Спрятав деньги, он посмотрел на меня:

– Куда вам в центре?

– Куда… – я быстро соображал, – не подбросите до Девяностой шестой?

Я догадался, что машина не зарегистрирована и он ездит без прав и без технического талона.

– Могу, только это невыгодно. Обратно никого не найду.

Я давно знал, что 96-я разделяет два разных мира, но сейчас это вылетело из головы – мне отчаянно не хотелось признавать очевидность демаркационной линии.

– Я заплачу вдвойне, чтобы вам было не накладно.

Он задумался, уставившись в ветровое стекло, затем кивнул. Я открыл дверцу. Сиденье лежало на полу машины, отдельно от спинки. Я постарался приладить его, но все равно сидеть было низко и неудобно. Из-под обивки торчала резиновая прокладка, как будто ее клевали цыплята. На одной дверце не было ручек. Мы медленно тронулись в сторону центра. Я был счастлив.

– Ну и машина, – сказал я.

– Машина! Это не машина, а история. – Его замечание оказалось тоньше, чем я предполагал. – Как вы здесь очутились? – неожиданно спросил он с ноткой недоумения в голосе.

У него была странного цвета кожа с каким-то сероватым налетом. Казалось, он смертельно устал. Мое внимание привлекли длинные тонкие пальцы с желтоватыми, плоскими, овальными, безупречно чистыми ногтями. На нем были два вывязанных спереди крупным рисунком свитера, и он вел машину, вцепившись обеими руками в руль, будто боялся, что она в любой момент может выйти из повиновения.

– Читал лекцию в колледже, – объяснил я.

Мы молча проехали квартал. Он опять спросил:

– О чем?

– О театре. Я пишу пьесы.

Миновали еще квартал.

– А в Колумбийском университете не читали?

– Читал, но только несколько лет назад. А что?

Мы проехали молча еще квартал, прежде чем он разговорился.

– Я преподавал там социологию.

Разве я был не прав, что не спешил убежать отсюда?

– Правительство закрыло нашу программу, так что теперь я вожу такси.

– И как, хватает на жизнь?

– Так, чтобы сразу не умереть.

– А что у вас была за программа?

– Я изучал положение эфиопов в Нью-Йорке, я сам эфиоп.

– Родились там?

– Да. Но живу здесь. Я военнообязанный, и, как только сойду с самолета, меня сразу заберут в армию.

– Сколько вы так протянете?

– В том-то и дело, что не знаю. Едва свожу концы с концами. Но не хочу попасть на эту бессмысленную бойню.

– Из-за чего сыр-бор? Я не очень-то слежу за газетами.

– Всё военные, они любят разные заварушки, во время войны им и деньги и почет. – У него был негромкий приятный голос, напоминавший морской ветерок.

Когда мы доехали до 96-й улицы, он предложил отвезти меня до 93-й, к гостинице «Челси», и мы выпили с ним пива в баре по соседству. Я спросил, насколько безрассудно было с моей стороны стоять одному на перекрестке. У него были серые глаза и худое лицо аскета. Он посмотрел на пиво, потом на меня, пожал плечами и молча покачал головой, будучи, как и я, озадачен своим нежеланием смириться с необходимостью отказа от глубоко укоренившейся в нем веры. Возможно, тайна человека состоит именно в том, что он опутан множеством клановых и расовых предрассудков, которые в какой-то момент, бросив вызов разуму, могут обрести силу, способную разрушить мир.

Вскоре после этого мы с моей женой Ингой решили вечером после спектакля пройтись пешком от Уэст-Фортиз, где располагаются театры, до нашей гостиницы «Челси». За 42-й улицей жизнь в этот час замирает, южнее 34-й около полуночи нет ни души, на Седьмой авеню едва встретишь машину, чуть дальше, в районе дорогих меховых магазинов, пустынно. Если бы не автофургон, развозящий почту, или случайное такси, на этой широкой магистрали, которая днем запружена потоком машин, можно было бы спокойно разбить палатку. Мы шли, обсуждая спектакль, когда на углу 27-й улицы я заметил компанию из трех-четырех молодых ребят. За полквартала донесся взрыв смеха, в котором мне почудился пьяный отголосок. Я прижал Ингу к себе, и мы прошли. Это были чернокожие парни лет двадцати. Беглый взгляд успокоил: они были коротко подстрижены, да и примолкли, когда мы обгоняли их. Не замедляя шага, я на всякий случай оглянулся по сторонам: а что, если придется искать подмогу? Вокруг не было ни души, только темный пустынный бульвар. Я не испытывал страха, только странную внутреннюю опустошенность, как будто жизнь во мне замерла. Наверное, чтобы ощутить страх, надо было пережить чувство ненависти. Но его не было, как не было никаких чувств вообще. В этот момент я услышал за спиной шаги. Несколько человек тяжело бежали по тротуару, быстро нагоняя нас. Я подтолкнул Ингу к проезжей части с расчетом увлечь их на середину улицы, чтобы они не смогли затолкать нас в какой-нибудь подъезд.

Кто-то низким голосом закричал:

– Господин Миллер, господин Миллер!

Я недоверчиво оглянулся и увидел четырех черных парней, которые бежали, наперебой выкрикивая мое имя. До чего приятно быть знаменитым! Они остановились как вкопанные, едва переводя дух.

– Скажите, вы не господин Миллер?

– Он самый.

– Что я говорил, – торжествующе воскликнул один из них и, обернувшись ко мне, сказал: – Это я вас узнал.

– Признаться, вы меня немного напугали, ребята.

Мы дружно рассмеялись, и тот, кто узнал меня, пожал мне руку:

– Знаете, я без ума от вашей музыки.

Что прикажете отвечать?

– Вы учитесь в колледже? – спросил я.

– Мы студенты Нью-Йоркского университета.

– Вы ошиблись, я не тот Миллер, который вам нужен. Вы думаете, я знаменитый джазист Глен Миллер – он давно умер. А я – писатель.

Последовали смущенные извинения: они проходили мои пьесы по программе и теперь любезно пытались сделать вид, что относятся ко мне с тем же энтузиазмом, как если бы я играл на тромбоне. Чтобы покончить с недоразумением, мы пожали руки, подтвердив, что относимся друг к другу со взаимным уважением, и, помахав на прощание, облегченно расстались.

Радость быстро уступила место самодовольству, будто воистину мой талант, а не случайность спасла нас от напасти, – это было смешно. Я подумал, почему не испугался, хотя, услышав за спиной шаги, должен был испытать страх. Неужели я не способен переживать разные состояния? А может быть, ситуация в городе не так плоха, как ее преподносят?

Мои воспоминания о Гарлеме, наверное, действительно были излишне эмоциональными. Даже во сне черные являлись мне страждущими и обездоленными, хотя порою в них ощущалась какая-то угроза. В шестидесятые годы мне как-то приснился сон. В кафе за столиком, склонясь над рюмкой вина, сидел чернокожий: соломенная шляпа скрывала от меня его лицо. Я парил где-то наверху, но, приблизившись, увидел, что сбоку в шляпе дыра и он следит за мною странным взглядом, в котором нет ни угрозы, ни дружелюбия, но пугающее безразличие, которое можно истолковать как угодно. Эти глаза где-то сбоку на голове то ли были символом тайного осуждения моих возвышенных порывов, то ли выражали благоволение, то ли то и другое вместе.

Странное место Гарлем, однако он тоже был полон жизни и больших надежд. Когда опускались теплые сумерки, мы с Сидом Фрэнксом, бывало, устраивались у окна и выпускали из банки светлячков, наблюдая, как они летят вниз с шестого этажа, пересекая 110-ю улицу и исчезая в парке. В зимнюю пору, сидя у тех же окон, мы с нетерпением ждали, когда над эллингом взлетит красный круглый флаг, означающий, что озеро замерзло; тогда мы быстро спускались на лифте и с гиканьем неслись через улицу, чтобы, усевшись на берегу, поскорее прикрутить коньки, которые все время спадали. Это был тот Гарлем, где к востоку от 111-й улицы располагался велосипедный магазинчик Джо Ога, с которым у меня связаны особые воспоминания. Когда моему кузену Ричарду исполнилось четырнадцать лет, он облюбовал его, чтобы щеголять, разгуливая с торчавшим из нагрудного кармана презервативом, первым приспособлением подобного рода, поразившим и восхитившим меня своими размерами. Это был тот самый Ричард, который спал с матерью, поскольку у него была начальная форма туберкулеза; их связь так и осталась для меня загадкой. Вдобавок к этому он обожал велосипеды и напросился в помощники к Джо; в свои семь лет я тоже любил кататься и от одной мысли об этом уже испытывал удовольствие. Разгадка пришла во сне тридцать лет спустя: я увидел перевернутый велосипед, где на зубчатом колесе под цепью красовались три отверстия, а ниже, как реклама над входом в театр, вспыхивали буквы: «у-б-и-й-с-т-в-о». В этот период у меня трудно складывались отношения с женщинами, а треугольная рама олицетворяла женское начало.

Однако из всех походов к Джо наиболее ярко запомнился один, имевший действительно трагическую связь с женским полом. Бабушке, обожаемой маминой маме, ампутировали из-за диабета ногу. Надо было срочно что-то придумать, чтобы простыня не касалась раны. Я подумал, что можно использовать заднее крыло от велосипеда, и с маминого согласия отправился к Джо, чтобы снять его. Джо был другом нашей семьи, его сестру Сильвию, которая еще училась в школе, мама наняла помогать по хозяйству. Она ходила с нами в музей, не давала капризничать, сидела с моей маленькой сестренкой, наметывала швы, которые мама потом прострачивала, восхищалась тем, как я пою, бегала в школу за забытыми мною учебниками и была превосходным слушателем, когда, вернувшись с прогулки, надо было поделиться с кем-нибудь какой-нибудь невероятной историей.

Симпатичный невысокий сухопарый Джо с вечно недокуренной сигаретой, прищурив глаз, отворачивал крыло, а мой двоюродный брат Ричард держал велосипед. Несмотря на ответственный момент, я не мог оторвать взгляд от торчавшего из его кармана презерватива. В будущем Ричард стал солидным бизнесменом, а тогда не пользовался никаким уважением: с кошачьей ухмылкой, благодушный и довольный, он сыпал сальными шуточками, которые веселили Джо, а меня только вгоняли в краску. Задолго до Депрессии он постоянно пребывал в депрессии. Зажав под мышкой крыло, я сел на велосипед, а он, стоя в проеме дверей, крикнул вдогонку: «Смотри аккуратней! Не прищеми себе пипочку!» Это было не напутствие, а кощунство, особенно если учесть, что я ехал к умирающей бабушке и вез приспособление, которое должно было продлить ей жизнь. Вернувшись домой, я тихо постучался и аккуратно толкнул коричневую, красного дерева дверь. Однако по растерянному взгляду мамы понял, что она обо всем забыла. В гостиной на меня с недоумением воззрились с полдюжины расстроенных родственников. Мое присутствие тяготило, и я ушел, оставив конструкцию около двери. Бабушка Барнет умерла через несколько дней, а я так и не попросил крыло обратно, как-то язык не повернулся. Хотя оно, похоже, так и не пригодилось – печальный опыт, полезный на будущее, когда многое из того, что я создавал, не находило отклика.

Первый фильм, который мне довелось увидеть, произвел неизгладимое впечатление и еще больше запутал представление о реальности. Однажды вечером на крыше нашего дома возник самодельный театр – несколько длинных скамеек, раскладные стулья, большая простыня. Я еще не ходил в школу и был так мал, что едва доставал отцу до кармана, из которого он, к моему вящему любопытству, извлек мелочь, чтобы расплатиться за вход. Воздух был напоен ароматами, и, так как я никогда не был на крыше ночью, это поразило меня. (Интересно, как они уговорили Микуша, чтобы он разрешил топтать свой драгоценный гудрон?) На простыню неожиданно упал свет, и там задвигались большие люди, которые, смеясь, бегали друг за другом и обливались водой. Промокшие, они обернулись к нам лицом и, выйдя за край простыни, исчезли. Потом какая-то женщина начала плакать и вдруг рассмеялась, когда в комнату вошел симпатичный мужчина.

Тут свет погас – все представление заняло не более десяти минут. Я спросил у отца, кто эти люди. Он, конечно, не знал. Я схватил его за руку и потащил вперед, в обход скамеек, навстречу немногочисленным зрителям, которые поднялись с мест. Мы подошли к простыне. Почему там было так подозрительно тихо? Не выпуская руки отца, я заглянул за занавеску, ожидая увидеть красочное продолжение яркой и странной жизни, комнату, где только что все происходило на моих глазах. Вместо этого я увидел торчавшие трубы и ночное небо с обычными звездами. «Куда подевались люди?» – снова спросил я отца. Он недоуменно покачал головой и тихо засмеялся. Я рассердился, но не оттого, что он ничего не знал, а потому, что отнесся несерьезно к тому, что меня занимало. Если бы на его месте оказалась мама, она бы обязательно придумала объяснение, тем самым хотя бы выказав уважение к моему вопросу.

Через три года я пережил новое потрясение, когда в «Шуберт-театр» на Ленокс-авеню увидел, как поднимается занавес. Сцена изображала палубу вздымавшегося и низвергавшегося в морскую пучину корабля, внутри которого вели диалог живые люди. По субботам я уже ходил днем в кино и смотрел короткие комедии с Чаплином, толстяком Арбаклом, многосерийные фильмы с Перл Уайт, где в финале всегда происходило что-нибудь ужасное: то ее голова оказывалась в дюйме от циркулярной пилы, то ее, связанную, бросали на рельсы под колеса летящего паровоза, то она в лодке балансировала у края водопада. Я еще застал великих ковбоев: Уильяма Харта, своим неподвижным вытянутым лицом со впалыми щеками напоминавшего собственную лошадь, а позже Уильяма Бойда и Тома Микса, всегда жизнерадостных и готовых прийти на помощь всем, кроме индейцев, конечно. Но в кино все было проще, чем в театре, – стоило понять, как оно устроено, и интерес пропадал, чего не скажешь, когда действие разворачивалось прямо перед тобой на сцене. Палуба корабля в «Шуберт-театр» вздымалась и опускалась, люди карабкались по лестнице вверх и исчезали в люке – откуда они берутся и куда пропадают? Ну конечно, приходят прямо со 115-й улицы в Гарлеме и уходят туда же – в этом была особая прелесть.

Так я узнал, что существуют две разные реальности, но та, что на сцене, казалась правдоподобнее. Там разворачивалась мелодрама; меня обуяло беспокойство, когда на корабле появился людоед, который хотел взорвать бомбу. Все рыскали по палубе в поисках этого щуплого темнокожего существа в травяной юбке с двумя вплетенными в волосы костями, а он появлялся своей мягкой, вкрадчивой походкой всякий раз, стоило белым уйти. Его искали за мачтами, в ящиках, залезали на якорные веретена, а публика видела, что он сидит в бочке, куда только что спрыгнул, успев задвинуть крышку. Зал неистовствовал: «Он в бочке!» – но на корабле никто не слышал. Вот досада! Бомба вот-вот взорвется, и я, вцепившись в мамину руку, с тревогой оглянулся: убедиться, что все это невсамделишное. Каннибала в конце пьесы поймали, и мы, спасенные, с облегчением вышли с мамой на залитую солнцем Ленокс-авеню.

В роли злодеев на сцене выступали не только негры, но и азиаты. Время от времени пресса Херста раздувала кампанию против «желтой угрозы». В доказательство, что китайцы кровожадны, коварны и, как стало ясно из одного назидательного водевиля о наркотиках, падки до белых женщин, репортеры ссылались на «войны» между тонгами в китайском квартале. Передовицы пестрели огромными заголовками: «Тонги воюют». Тут же были рисунки, где китайцы рубили друг другу головы и победно вздымали их за косицы вверх. Одно было непонятно, зачем люди вообще ходят в китайский квартал? Я приставал к родителям с расспросами, но они предпочитали отмалчиваться, сами едва ли понимая, что речь шла о борьбе родственных кланов. В китайском квартале, как и по всей Америке, существовали группировки враждующих между собой рэкетиров, что крайне меня бы воодушевило, узнай я об этом.

Большой популярностью пользовались дневные шоу по субботам. Сначала шли акробатические номера, которые исполнялись целыми семьями: китайцы вращали тарелки или перебрасывали по воздуху детей. Все это, однако, приедалось, особенно когда смотришь больше двадцати раз. Вторым номером было выступление колоратурного сопрано в сопровождении рояля, нечто вроде похода к зубному врачу. Как только на сцену выкатывали инструмент, в зале поднимался детский ропот, малыши начинали тузить друг друга и ползать между креслами. Исполнялась, как правило, «Последняя роза лета», причем певицы, как на подбор, были с высоким бюстом и привычкой манерно складывать руки на большом животе. Я постепенно стал воспринимать это по-пуритански, как своего рода наказание во искупление двухчасового, ничем иным не омрачаемого удовольствия.

В шоу принимали участие юмористы и певцы Эдди Кантор, Джордж Бернс, Эл Джолсон, Джордж Джессел, негритянские чечеточники Бак, Балз и Билл Робинсон по прозвищу Куплетист, конферансье вроде Клейтона, Джексона или Дюранта, которых мой отец просто-таки обожал. Он был знатоком и так часто посещал их представления во время поездок, что мог рассказать обо всех новшествах. Отец хорошо свистел и порой неделями, расхаживая по дому, насвистывал какой-нибудь полюбившийся мотив. Высшей похвалой у него было: «Ну отхватил, я те скажу», в противном случае он говорил: «Суховато». Его суждения отличались точностью, а диапазон был весьма широк. Трудно было предположить, что отец может высидеть час на Шекспире, но однажды, когда мои пьесы уже шли, выяснилось, что он все-таки видел шекспировский спектакль в еврейском театре на Среднем Западе. Названия отец не помнил, знал только, что в заглавной роли выступал великий Джекоб Эдлер.

«Он, кажется, короля играл. Знаешь, это какая-то очень давняя история. У него было три или четыре дочки, нет, кажется, все-таки три, а может, четыре. Он роздал им все деньги и решил, что та, которая его больше всех любит, его не любит. Ну и сходит с ума, просит расстегнуть пуговицу, срывает с себя все и так и стоит под дождем – такая вот была история. Но этот Эдлер, ну отхватил, я те скажу, вот был актер. Я на него, наверное, больше сорока раз ходил, пока он несколько лет с этим спектаклем ездил. Приду обычно заранее в театр и спрашиваю, когда у них последняя сцена, потому что лучше, чем когда он стоит под дождем, ничего не было. Он так рыдал, что на него смотреть было больно».

Отец глубоко переживал каждый спектакль, и если уж любил Джекоба Эдлера, то Монти Вулли, тонкого комедийного актера с бородкой, чьим лучшим фильмом был «Человек, который пришел на обед», в буквальном смысле не выносил. В годы Депрессии и в сороковые кино было дешевым бальзамом для утоления печалей: они с матерью наскребали двадцать пять – пятьдесят центов и шли покупать билеты в кинотеатр по соседству. Если на экране появлялся Вулли, отец не мог усидеть и, к вящему недоумению мамы, начинал пересаживаться с места на место по всему залу, желая найти такое положение, в котором актер бы его так не раздражал. Что такое кино, он не понял не только тогда на крыше, он не понял этого никогда. Был какой-то рок в том, что, когда я впервые познакомился с Мэрилин, задолго до нашей свадьбы, она снималась в эпизоде в фильме, где заглавную роль исполнял Монти Вулли.

Однажды во время представления в «Регент-театр» на углу 116-й улицы и Седьмой авеню программа была неожиданно прервана. Акробаты закончили свое выступление, и сопрано, ужавшись, сократило программу, прекратив нас тиранить, когда перед занавесом возник человек в цивильном костюме – администратор театра – и возвестил, что нам предстоит стать «свидетелями» необыкновенной истории. Он скороговоркой выпалил, что весь спектакль – предостережение молодежи, а также взрослым о вреде наркотиков. Пообещав, что мы увидим поучительную и захватывающую пьесу, он исчез. Занавес поднялся – на сцене был «притон» в китайском квартале. Глупые белые люди из приличных семей тайком приходили сюда, чтобы накуриться опиума и попасть в «страну сновидений». У задника стояли двухэтажные нары, которые, будь постели заправлены, очень бы смахивали на летний скаутский лагерь. Два китайца с длинными косичками, в костюмах с широкими рукавами, в черных туфлях-лодочках набивали опиумом трубки и предлагали их каждому, кто входил. Те тут же ложились на нары, едва обменявшись словом с этими проходимцами.

Вдруг на сцене появилась красивая молодая женщина в белоснежном вечернем туалете с двумя обаятельными белокурыми молодыми людьми в белых смокингах и соломенных канотье. Они пришли развлечься в китайском квартале. Один из них, тот, кто понахальнее, раскурил трубку, сел на край нар и смешно завалился на спину, хихикая, будто с первой затяжки попал в «страну сновидений». Китайцы быстро справились со вторым, пытавшимся проявить больше благоразумия, и тут даже мне стало понятно, что, потеряв двух спутников, героиня осталась беззащитной в руках двух гнусных бандитов. Так все и произошло. Ей дали трубку. Она пребывала в сомнении. Мне стоило больших усилий, чтобы не рвануться на сцену и не выбить эту скверную вещь у нее из рук. Трудно было представить, что с такой красивой девушкой может что-нибудь случиться. Но она сделала затяжку, ее веки отяжелели. Еще одна затяжка, и она неуверенно направилась к нарам. Китайцы подсадили ее и начали возбужденно обсуждать что-то на непонятном языке. У края сцены снова появился администратор и пояснил: «Они хотят продать ее в рабство, отправив на корабле в Сингапур, в дом сомнительной репутации». Я был в полном отчаянии, тем более что администратор не предпринял никаких шагов, чтобы спасти ее. Это явно не входило в его намерения. Он повернулся и вышел.

В этот момент один из китайцев полез к ней на нары. По залу пронесся ропот негодования. Сцену залил мертвенно-зеленоватый свет. Зачем, ну зачем ей понадобилось идти в какой-то китайский квартал? Она ведь могла благополучно остаться дома на какой-нибудь Парк-авеню, где уютно и безопасно! Китаец закинул на нары ногу. A-а, она все-таки не спит. Хотя и сильно одурманена, но сопротивляется, правда, очень слабо, бедняжка. Второй китаец бросился, чтобы схватить ее за руки. Завязалась борьба. Несчастная девушка только стонала. А оба ее приятеля-идиота не подавали никаких признаков жизни. Как я их ненавидел! Вдруг за сценой послышались возмущенные крики, шум, гвалт, и появился энергичный пожилой господин с двумя полицейскими. Это был ее отец! Состоятельный, опрятный белый американец, полный искреннего негодования, он с помощью двух человек в синей форме накостылял косоглазым и выволок их за шиворот вон со сцены. Сильно тряханув обоих приятелей, он разбудил и пристыдил их, дав наказ никогда-никогда, ни за что в жизни не притрагиваться к наркотикам. И вышел, поддерживая облокотившуюся на его крепкую руку притихшую благодарную дочь. Мертвенно-зеленоватый свет сменился на обнадеживающие розовые тона. Слава Богу, все кончилось благополучно. Я, конечно, извлек для себя урок. И долго не подозревал, что именно англичане заставили китайское правительство снять запрет на вывоз опиума из Индии, тем самым развязав опиумные войны, ибо именно Китай ставил целью охранить белого человека, хотя это и не удалось. Принадлежа к белому меньшинству, мы с мамой были, однако, далеки от столь будоражащих переживаний, когда, довольные, шли по Ленокс-авеню домой на 110-ю улицу.

Одной из особенностей Нью-Йорка в те времена – как, впрочем, и теперь – была глубокая обособленность жизни разных групп населения. Этот город подобен джунглям, испещренным хитросплетениями троп, по каждой из которых ходит особый вид людей только к своим насиженным местам и гнездам. Кроме школьных учителей и Микуша, мы не общались ни с кем из людей нееврейской национальности, причем процветание нашей семьи усугубляло ее обособленность внутри некоего магического крута. Только богатое воображение матери с ее тягой к чтению да деловые поездки отца служили источником новостей о другой жизни, центром которой были неевреи. Возможно, именно отказ отца безоговорочно приписывать все высшие природные добродетели евреям, а неевреям – обязательный антисемитизм породил во мне если не веру, то упование на существование общечеловеческих ценностей. Когда дело доходило до этнических особенностей, отец был одновременно и правоверен, и весьма скептичен. Противоречия между семейными добродетелями и сексуальными влечениями, между идеализмом и умением извлечь выгоду отец во время поездок наблюдал не только у евреев, но и у неевреев тоже, с которыми легко сходился, будучи светловолос и голубоглаз.

Двадцатые годы, на которые пришелся расцвет его карьеры, были периодом подъема ку-клукс-клана. Ряды этой организации быстро росли, и там, где не хватало черных, мишенью становились евреи. По тем временам расизм и фанатизм считались чем-то естественным, а то и похвальным, граничили с патриотизмом и чувством гордости за своих предков. Если кто и мечтал тогда о переплавке в американском многонациональном котле, то это была наша семья в двадцатые годы: скоро я уже ни о чем не думал, кроме поступления в Уэст-Пойнт. В заветных мечтах я видел себя Фрэнком Мериуэллом или Томом Свифтом – достойными подражания образцами атлетической мощи и воинской отваги, а не чахлым толкователем Талмуда. Как показало время, не желая расставаться с иллюзиями, мы строили крепость на песке. Она рухнула, испытав два сокрушительных удара – Депрессию и развязанную Гитлером войну. И дело было не только в евреях, недооценивших реальную картину мира, но в том, что не оправдали себя священные принципы демократии с ее установкой на совершенствование нравов и обостренное восприятие несправедливости. В начале сороковых мир узнал, что немцы преследуют евреев en masse [5]5
  В массовом масштабе ( фр.).


[Закрыть]
, а в 1942-м стало известно, что их сжигают, но антисемитизм в американском государственном департаменте и британском форин-оффис был столь силен, что даже официальные иммиграционные квоты, которые при всей их мизерности все же могли стать спасением для нескольких тысяч евреев, никогда полностью не использовались. Точно так же, как во время воздушных налетов никогда не бомбили железные дороги в лагеря смерти. И американская еврейская общественность, боясь взрыва антисемитизма и враждебности по отношению ко всем иностранцам сразу, не настаивала, чтобы для спасения беженцев были приняты все необходимые меры. Если так печально обстояли дела в 1942-м, когда Демократия открыто поднялась на борьбу с Нацизмом, самым страшным злом которого был расизм, то каково же было истинное положение дел в конце двадцатых, когда по всей стране триумфально шествовали отряды ку-клукс-клана. А я тем временем мечтал выступать в финальном розыгрыше кубка по бейсболу за Йельский университет или сражаться с Томом Свифтом против немцев на нашей мальчишеской субмарине образца первой мировой войны. Я уже говорил, что уход от действительности, отказ от нее не является прерогативой евреев, поэтому, возможно, именно в Америке одной из насущных потребностей писательского сердца является стремление приподнять завесу над тем, что было скрыто и отрицалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю