355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Ашер Миллер » Наплывы времени. История жизни » Текст книги (страница 44)
Наплывы времени. История жизни
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Наплывы времени. История жизни"


Автор книги: Артур Ашер Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 49 страниц)

Судьба пьесы оказалась необычна. В конце шестидесятых, в период нарастания в Советском Союзе антиеврейских настроений, она первым из моих произведений была запрещена к постановке в этой стране. Во Франции ее пытались поставить три разных режиссера, но отказались, опасаясь, как бы им не приписали, будто Франция разделяла антисемитизм нацистов. В начале восьмидесятых ее все-таки поставил в Париже Пьер Карден, однако отзывы в прессе отличались язвительной агрессивностью. Лучшей из постановок, на мой взгляд, оказался телевизионный спектакль Стейси Кича, продюсером которого выступил Норман Ллойд.

Только в 1987 году, с началом проводимой Горбачевым эпохи либерализации, «Случай в Виши» наконец появился на советской сцене, в театре «Современник» у Галины Волчек, где в 1968 году, выдержав шесть успешных прогонов, был запрещен накануне премьеры. Мне позвонил журналист из «Московских новостей» и радостным голосом задал несколько вопросов, вроде: «Каково, на ваш взгляд, значение постановки, которая двадцать лет была запрещена?» и «Несколько слов об идее пьесы». Он завершил интервью словами: «Позвольте заверить вас, что текст ответов будет опубликован без купюр, большое спасибо». Действительно так и произошло.

Я нередко узнавал о ситуации в том или ином уголке земного шара по тому, как там принимались мои пьесы. Многочисленные поездки в течение последних тридцати лет позволили по-новому взглянуть на судьбу нашего театра. В 1965 году Лоренс Оливье с большим недоверием выслушал мой рассказ о той атмосфере, в которой рождался репертуарный театр Линкольн-центра. «Вы же только начинали. Мы семь лет проработали в Чичестере, прежде чем перебрались в Лондон. Нас постоянно критиковали, однако никому и в голову не пришло требовать закрытия театра. Уму непостижимо!» Он просто не очень хорошо себе представлял, что такое современная американская культура.

Оливье ставил в Лондоне «Салемских ведьм», и мы пару месяцев переписывались, обсуждая, как быть с теми персонажами, которые говорят на диалекте. Пригласив на роль Проктора Колина Блейкли, а на роль Элизабет Джойс Редман, он поставил отмеченный печатью благородства спектакль, одновременно трогательный и суровый. Глядя на актера, игравшего восьмидесятилетнего Джайлза Кори, я удивился, откуда у пожилого человека столько энергии, – оказалось, актеру было под тридцать. Неизгладимое впечатление оставила пауза перед началом второго действия, когда Проктор возвращается домой, моет руки и садится обедать. Элизабет молча накрывала на стол и продолжала уборку. Долгое молчание говорило об уязвленных самолюбиях, но и о взаимном уважении тоже. Вдобавок в этом сквозила атмосфера страха, в которую был погружен Салем. Точность найденного рисунка потрясала своей выразительностью!

В самолете я прочитал в «Таймс», что Винченцо Риччи, члена законодательного органа штата Нью-Йорк, обвинили, будто у него в раздаточной ведомости числилась женщина, которая на деле не работала. Теперь ему грозило тюремное заключение.

Прошло больше десяти лет с тех пор, как мы с Риччи бродили по ночным улицам Бей-Риджа. Потом я где-то читал, что его избрали в законодательный орган штата, и мне показалось странным, что единственного работника службы общественного спасения, республиканца, угораздило стать профессиональным политиком. Он всегда сердито и пристрастно отзывался о тех, кто избирал общественное поприще ради карьеры. Уж не оттого ли, что самого снедало честолюбие?

Я представил его в багровых отсветах заката в Бей-Ридже, присевшим на крыло машины – в прошлом волевой боксер, служивший во флоте, засаленные темные волосы и выступающая искусственная челюсть вместо выбитых зубов. Обучая мальчишек, как блокировать удары, он с поразительной деликатностью, которой я тогда так завидовал, пытался вывести этих ребят из трущоб на дорогу нормальной жизни. Читая газету, я вспомнил, как он уличал работников социальной службы в лицемерии. Бедняга! Как быстро все улетучивается, когда встречаешь страждущие глаза, а нос улавливает знакомые ароматы городских джунглей.

Вскоре промелькнуло краткое сообщение, что он осужден и приговорен к тюрьме. Через несколько месяцев, прочитав, что он скончался при невыясненных обстоятельствах, я удивился, уж не от слишком ли большого выбора возможностей это произошло. Кто бы мог подумать тогда, в пятидесятые, когда на улицах Бей-Риджа он отдавал все силы на то, чтобы предотвратить очередную бессмысленную стычку между бандами, что это были его лучшие времена.

* * *

Доживая до определенного возраста, ловишь себя на том, что не можешь смотреть на мир без иронии. Я выступал и писал против войны во Вьетнаме, однако не покидало ощущение, что все это повторение гражданской войны в Испании, только с новыми актерами – фильм о поражении, которое мне уже довелось видеть. В воинственности шестидесятых, в пробуждении негров, в пугающем отчуждении людей я видел семена грядущих разочарований. В который раз мы искали спасения где-то на стороне, а не в самих себе; закономерно и абсолютно справедливо бунтуя, почти не задумывались о личной нравственности и эгоизме каждого из нас. В пятьдесят с лишним лет я попытался отгородиться от отзвуков былых крестовых походов, но мне это не удалось.

«Цена» была своего рода заклинанием против возвращения этого парализующего вид е ния. Два брата – полицейский и преуспевающий хирург – встречаются после смерти отца по вопросу раздела наследства. Они когда-то рассорились и с тех пор не виделись много лет. Теперь им кажется, что, повзрослев, они стали равнодушны к былым обидам. Однако прошлое наваливается на них, воспоминания о давней размолвке пробуждают застарелое чувство вражды, и они расстаются непримиренными. Им трудно понять, что мир нуждается в них обоих – в исполнительном чиновнике и в творческом, но эгоистичном создателе новых лекарств.

Как бы ни хотелось, невозможно было пренебречь тем, что подсказывали пьеса и жизнь: мы не вольны расстаться с иллюзиями, ибо смотреть правде в лицо – слишком дорогое удовольствие. Наследство братьев скупает торговец подержанной мебелью восьмидесятидевятилетний Грегори Соломон и, порывшись в старых вещах, находит пластинку с записью смеха. Слушая ее, старик начинает безудержно, ностальгически, с клекотом хохотать – понимая, сколь бессмысленно отрицать уродливые гримасы времени, он, в отличие от остальных, принимает его таким, каково оно есть.

Я особенно люблю в «Цене» те сцены, которые напоминают о Дэвиде Бернсе, восторженной личности, человеке не от мира сего, с особым, только ему присущим чувством комического, у которого всегда перед глазами стояли иные горизонты. Работа над спектаклем шла мучительно, и как-то днем репетиции оказались на грани срыва, ибо трое из четверых занятых в спектакле актеров – Артур Кеннеди, Кейт Рейд и Пэт Хингл – ударились в яростный спор с постановщиком Улу Гроссбардом. Тут на просцениуме откуда ни возьмись появился Дэви, в шляпе, в пиджаке, при галстуке, брюки перекинуты через руку. Он с удивлением посмотрел на свои наручные часы. «Господи, я совершенно забыл, – произнес он, конкретно ни к кому не обращаясь, – у меня же в Филадельфии ребенок в отделении для недоношенных!» И бросился со сцены, как Белый Кролик. Спор сам собой затих, настолько великолепно Дэви продемонстрировал нелепость человеческой глупости.

Мне все-таки пришлось взвалить на себя руководство филадельфийской постановкой, так как разногласия не затихали. Оставалось два дня до нью-йоркской премьеры, мы заканчивали репетицию с Пэтом Хинглом и Кейт Рейд, когда ко мне в первый ряд подошел Артур Кеннеди. Было около четверти восьмого, в фойе шумели зрители, приглашенные на прогон. Он наклонился и прошептал: «Дэви увезли в больницу с заворотом кишок, сегодня ночью будут оперировать».

Поинтересовавшись у ассистента режиссера, как с подменой, я услышал, что актер знает роль и уже пошел одеваться. Кивнув Кеннеди, я посмотрел на сцену, где все еще репетировали Хингл и Рейд, и благополучно провалился в глубокий сон. Очнулся освеженный, зрители входили в зал, занавес был опущен, Хингл и Рейд ушли гримироваться. Актер Гарольд Гэри сыграл превосходно – это был его первый выход за двадцать лет, в течение которых он был подменой Дэви.

Даже перед лицом смерти Дэви не переставал ломать комедию. Примчавшись в госпиталь, мы с Уайтхедом обнаружили его на каталке перед операционной. Он был смертельно бледен и, увидев нас, прошептал: «Простите, ребята». Мы заверили, что роль будет дожидаться его, сколько бы он ни проболел.

Подошел дежурный врач и сказал: «Вас сейчас повезут наверх».

Дэви сдвинул брови, будто обдумывал полученное предложение, выдержал паузу и кивнул: «Ну что же, не возражаю».

Он поправился и вскоре на пару с Кэрол Чэннинг выступал в шоу «70, девушки, 70». Умер Дэви от инсульта под взрыв смеха на сцене во время одного из своих коронных трюков, сопровождаемого громом аплодисментов. Его ухода почти никто не заметил, но с друзьями я нередко размышлял, что, живи он в другое время и в другом месте, нашлось бы немало писателей и интеллектуалов, которые бы смогли по достоинству оценить эту возвышенную душу.

В течение сезона «Цена» с участием нескольких превосходных актеров, особенно в роли Соломона, обошла Европу. Из более поздних исполнителей этой роли выделялся Раф Валлоне, благодаря которому это произведение совершило долгое путешествие по Италии, от Сардинии до Милана. Пьеса – хлеб, который пускают по водам: русский писатель-диссидент Лев Копелев рассказывал мне, что Солженицын ежедневно ходил на репетиции, когда пьесу ставили в Москве, и помогал актерам. Его поразили в пьесе отдельные моменты, к сожалению, я так и не узнал какие.

Позвонила какая-то женщина: «Вас избрали делегатом на съезд…» Я решил, она разыгрывает меня.

А через несколько дней уже выступал в небольшом деревянном здании городского муниципалитета в Роксбери. Передо мной с безучастным видом сидели около пятидесяти местных демократов, из которых я знал нескольких человек. Попытавшись объяснить, что у меня нет опыта парламентских дебатов, я предложил избрать своего соседа, владельца молочной фермы Берчела, деятельного члена партии, которого хорошо знал. К этому времени я уже не тешил себя надеждой, что мое участие сможет реально способствовать прекращению войны во Вьетнаме. Вопрос поставили на голосование, и я получил перевес в один голос. Лестно было узнать, что пользуюсь в городе таким уважением, хотя редко покидал свой дом, чтобы участвовать в городских делах.

События в Чикаго в 1968 году похоронили демократическую партию вкупе с тем, что почти сорок лет эвфемистически называлось ее философией. Впечатления от той недели никогда не сотрутся из моей памяти. Стоя у гостиницы «Хилтон» около двух часов ночи, мы болтали с Дугласом Кикером из Эн-би-си. Так, разговор ни о чем, как двое американцев, встретившихся за границей. Поперек Мичиган-авеню лицом к Грандпарку длинной шеренгой вытянулись солдаты в касках с винтовками наперевес. В темноте напротив едва можно было разобрать очертания молодежного лагеря, где приютились те, кого сегодня целый день избивали и арестовывали.

По улице медленно ехал джип. Спереди на бампере была прикручена деревянная рама с колючей проволокой для разгона толпы. Видя, что джип приближается, мы с Кикером замолчали, понимая, что в любой момент он может развернуться и, наехав, вонзить в нас шипы. Кикер сказал: «Я был в 1953-м во время восстания в Берлине, я был в Будапеште, когда туда входили русские, но нигде наблюдать не сподобился подобной жестокости».

Я никогда не видел таких серых лиц, как у чикагской полиции. Казалось, кровь прилила к их чугунным кулакам. Незадолго до этого около ста делегатов промаршировали с зажженными свечами и делегатскими значками перед стоявшей наготове полицией. Однако их неподвижные, бледные лица, без тени снисхождения следившие за тем, как мы идем мимо, свидетельствовали, что пощады не будет.

Делегатов от Коннектикута посадили рядом с депутацией от штата Иллинойс. Перед сценой посреди своей делегации в сто человек восседал мэр Чикаго Ричард Дейли. Делегация от Иллинойса напоминала футбольную команду, под рубашками играли мускулы, лица побелели от злобы, а тяжелые ноги с трудом вмещались в остроносые выходные штиблеты.

Держать речь на сцену поднялся бывший губернатор штата Коннектикут сенатор Абрахам Рибикофф. Мне передали записку, где было торопливо нацарапано: «Они стреляют в нас прямо на улицах, они убивают нас прямо здесь!» Я ходил с ней от руководителя одной делегации к руководителю другой, пытаясь добиться слова у микрофона, когда Рибикофф, авторитетная фигура в партии, глядя со сцены в упор на Дейли, назвал то, что происходило на улице за стенами зала, «гестаповской тактикой». Я взглянул на Дейли – он сидел в пальто не далее чем в двадцати футах от меня, прикрытый с флангов своей многочисленной командой. Его люди не спускали глаз с сидевшей вокруг публики, напоминая доберманов, которые ждут, когда им дадут команду. Трудно было вынести их свирепые взгляды. И вдруг Дейли, глядя на Рибикоффа снизу вверх, широким жестом провел указательным пальцем по горлу, завизжав в его сторону, и я отчетливо услышал: «Еврей! Еврей!» Его в буквальном смысле корчило от злобы, однако Рибикофф продолжал говорить, не обращая внимания. Я оглох, как будто на мою голову обрушилась вагонетка с углем, ибо стал свидетелем того, чего больше всего боялся.

Ходили слухи, что президент Соединенных Штатов почтит съезд присутствием, возможно приземлившись на своем вертолете на крышу здания. Однако он не осмелился появиться перед своими же делегатами.

Во время паузы, наступившей в многолюдном собрании, мое внимание привлек странный мелодичный звук откуда-то с балкона, высоко над нашими головами, где сидели приглашенные. Там стоял Ален Гинзберг – его трудно было не узнать по густой, вьющейся проволокой бороде, лысине и очкам. Вытянув перед собой руки, он замер, благословляя собрание, и низким протяжным голосом распевал «ом-м-м-м-м», призывая глас Господа и мира. Едва ли это могло помочь, когда вокруг сотрясались кирпичные стены здания.

Трудно было уповать, что сторонникам мира на съезде удастся убедить членов партии отказаться от поддержки вьетнамской войны. Стало ясно, что кандидатом на пост президента будет выдвинут Хэмфри, который даже не обещал прекратить кровопролитие, и я подумал, что пришло время объединиться фракциям сторонников Роберта Кеннеди и Юджина Маккарти, чтобы в будущем оппозиция смогла бросить Хэмфри вызов и как-то выровнять внешнюю политику. Я набросал обращение к тем, кто поддерживал Джина Маккарти, чтобы они голосовали по своему усмотрению. Это означало – те, кто захочет, могут перейти в лагерь покойного Роберта Кеннеди, который в свое время возглавил волну антивоенного движения, объявив о выдвижении своей кандидатуры только после того, как Маккарти поддержал эту войну. Теперь многие надеялись, что Тэдди захочет занять место брата. На что Маккарти с возмущением заявил, что скорее позволит своим сторонникам голосовать за Джорджа Макговерна, чем за Тэдди Кеннеди.

Я почувствовал, что глубоко уязвлен, ибо ни слова не было сказано о длительной борьбе за прекращение войны и о тех, кто организовал ее внутри Демократической партии, а теперь позволил сойти на нет вот так, неоплаканной и неотпетой. Какой подходящий момент, чтобы во весь рост подняться настоящему лидеру и призвать людей к разуму! Но никто этого не сделал, так дальше и покатилось.

В шестидесятые годы, казалось, пришло в движение все, что устоялось. Как-то на несколько часов к нам в гости заехали Роберт Лоуэлл с женой Элизабет Хардуик и одиннадцатилетней дочерью и наши соседи Генри и Ольга Карлайл, их давние друзья. Стоял пасмурный ноябрьский день, листья облетели. Сидя в машине, Лоуэлл сделал вид, что не видит, как я выхожу из дома, и продолжал дурачиться с вылезавшей из машины девочкой: Мы поздоровались, пожав друг другу руки. Его прилизанные редеющие волосы были зачесаны поперек головы, он быстро заговорил, что моя речь на международном конгрессе ПЕН-клуба в Бледе в Югославии тронула его. Я, в свою очередь, отдал должное тому, что он в знак протеста против войны во Вьетнаме отказался принять приглашение президента Джонсона на фестиваль искусств в Белом доме.

Он стал расспрашивать, какие деревья я выращиваю, и я сел за трактор, чтобы показать, как с помощью специального устройства, которое самолично усовершенствовал и приделал к культиватору, подрезаю корешки. Он наклонился в сторону стоявшей чуть поодаль дочери и ласково спросил: «Ты можешь себе представить, чтобы я обрезал корешки, а?» Девочка едва качнула головой, сохраняя напряженное выражение лица.

Мы отправились к пруду, шагая бок о бок, стоило мне повернуться или остановиться, как он тут же поворачивался или останавливался. И болтал без умолку.

– Я люблю Казана, у него огромный талант, но я не хотел бы, чтобы он ставил мою греческую трилогию. «Похищенное дитя» – шедевр, но он на долгие годы закрыл ему дорогу.

– Я не уверен, что это шедевр.

– В этом нет сомнения. Так сказал Элиот.

Я был не прочь поспорить с театральными пристрастиями Элиота, но Лоуэлл уже говорил о другом и не стал бы меня выслушивать, просто бы не смог. Все китайское восхищало, было практически безупречно. Принять приглашение на фестиваль искусств в Белом доме означало пасть на колени и молить Америку о милосердии к Вьетнаму. Рузвельт был мошенником и лжецом; Кеннеди много читал.

– Рузвельт, насколько мне известно, – сказал я, – сожалел, что не помог Испании.

– Неужели? – Впервые в его речи возникла пауза, и, казалось, он с нетерпением ждет, что я скажу дальше. – Откуда ты знаешь?

– Об этом пишет в своем дневнике Гарольд Айкс. Он сказал Айксу, одна из его самых больших ошибок заключалась в том, что он не поддержал левых против Франко.

Лоуэлл просветлел. Он любил сплетни, неизвестные факты, и, наверное, ему импонировала мысль о том, что Рузвельт испытывал приступы раскаяния. Затем вновь переключился на свою тему, преспокойно заговорив о «совершенно маниакальной полосе своей жизни» – по-видимому, истории с Белым домом. Я подумал, какой он отважный человек, если может так настойчиво говорить об одном и том же, несмотря на отвлекающие моменты. Будто только безостановочная болтовня делала реальность реальностью и давала над нею власть.

Было горько подумать, что могло бы случиться, если бы его смелые пацифистские взгляды восторжествовали и мы не вступили бы в войну против Гитлера, во время которой он просидел в тюрьме как ее убежденный противник. Сидя на траве и глядя на воду, я попытался следить за стремительным бегом его отрывочных призрачно-ясных мыслей, и мне показалось, что он удивительно созвучен нашему времени с его огромными масштабами, безудержными упованиями и убийственной рациональностью. Я вдруг отчетливо понял, что мы очень похожи – одного возраста и почти одного роста, оба носили очки в черепаховой оправе и одинаково облысели, – но во мне не было того демонического искушения, которое позволяло быть беспечным по отношению к выживанию. Его взгляды, как бы они ни были воплощены в его творчестве, были настолько максималистскими, что совершенно не годились для жизни, в то время как я не мог долго заниматься тем, в чем не видел хоть каплю реальной пользы. Он увлекался высокими мечтаниями, а я чувствовал призвание убеждать людей, не имевших за душой ничего, кроме здравого смысл. И вопреки всему считал – писать надо, чтобы спасти Америку, а это значит увлечь людей и хорошенько встряхнуть их.

Необъявленная война стала казаться, как у Оруэлла в «1984», бесконечным телевизионным шоу, хотя втайне задыхалась, кашляла, цепенела. И это в корне изменило драматическое действо; раньше сокрытое всплывало в конце третьего акта, теперь мы все оказались в третьем акте. Я всерьез начал сомневаться, возможны ли пьесы, где внутренняя тема обретает поступательное развитие. Если нет, то мы, по-видимому, двигались к новому типу культуры. Нас губило то, что мы слишком осознанно, слишком осмысленно лгали в ходе этой войны, понимая, что тем самым подменяем реальность, а не противостоим национальному самообману. Чт о оставалось вскрыть, как не отсутствие отваги, чтобы остановить эту ложь?

Я все чаще вспоминал своего бывшего приятеля Сида Фрэнкса, полицейского: «Не могу читать книжки. Меня все время мучит вопрос, откуда автор знает, что будут делать персонажи. Кто что хочет, тот то и делает, в том смысле, что каждый делает что хочет. Или, например, в пьесах – почему, как только доходит до самого интересного, сразу занавес?» Он опередил свое время: «серьезные» пьесы попросту перестали существовать, вовсю главенствовал стиль иронического удивления – воистину каждый делал что хотел, и любой намек на невероятное был не больше чем изображением невероятного, и ничем иным. Это была убогая эстетика полицейского, которую можно встретить в любом полицейском участке мира.

Я забавлялся, перекладывая Эдипа на комический лад: мой современник обнаруживает, что женат на собственной матери, но вместо того, чтобы ослепить себя, садится и начинает стенать: «Боже, за что такая немилость. Надо пойти посоветоваться с врачом, не повлияет ли это на наше потомство». Если порушенный порядок вещей лишить возвышенного, воистину не останется ничего, кроме анекдотических пьес, ибо отпадет необходимость возвыситься над обыденным, чтобы уловить мгновение Бога.

Посмотрев «Волосы», я, надо признаться, был немало удивлен, что это протест против вьетнамской войны. Ни отзывы о пьесе, ни реклама не подготовили меня к этому. Конечно, остриженные волосы гуру олицетворяли антижизнь как насилие, вызванное войной, но эта мысль была настолько глубоко спрятана в хаотической постановке, где люди мастурбировали, совокуплялись, пели, танцевали с таким неприкрыто-тошнотворным непрофессионализмом, что образ войны в итоге потерял значительность, стал смешным и никого не убивал наповал. Однако в искусстве каждый стиль платит свою мзду за то, чтобы быть чем он есть. И зритель радостно реагировал на святотатство – насмешку над флагом и другими неотъемлемыми атрибутами войны. Все это делалось скорее весело, чем с ненавистью. Я задумался, почему «Волосы» оказывали воздействие только на уровне живота, не поднимаясь до интеллекта. С другой стороны, со времен провала «Лисистраты» разве театру когда-нибудь удавалось если не прекратить, то хотя бы приостановить войну?

Как-то вечером позвонил кто-то из местных школьников, попросив пожертвовать им дерево, чтобы они посадили его на лужайке около своей школы как древо мира. Голос на другом конце провода был приглушенный, почти заговорщический. Я согласился, предложив, чтобы они приехали и помогли мне его выкопать. Я знал, что многие, даже промолчав, будут сочувствовать этой идее, хотя отлично понимал, что вновь становлюсь уязвим для нападок. На следующий день раздался звонок и тот же голос сообщил, что прошедшей ночью на лужайке у другой школы кто-то выкопал их древо мира и ребята боятся, что, если они посадят мое, это подогреет местных патриотов, которые числом, как писала пресса, превосходят запуганное большинство. Я огорчился, хотя одновременно вздохнул с облегчением.

Трудно было понять, как настроено большинство. Один из моих друзей, ответственный за трудовые соглашения на большом металлургическом заводе под Торрингтоном, как-то утром пришел на работу с черной повязкой в знак участия в общенациональной кампании за временное прекращение бомбардировок Вьетнама, так называемый мораторий. Рабочие в цехе деликатно поинтересовались, кто умер. Он объяснил. На следующий день на каждом станке в цехе вызывающе красовалось по американскому флагу. И все-таки не покидала надежда, что рабочие разберутся, ибо воевали их сыновья.

Чуть дальше от нас по дороге жил мальчик, который с детства любил приходить к нам и, устроившись, тихонько наблюдать, как мы разговариваем с гостями, плаваем или играем в мяч; позже я помог ему поступить в актерскую школу при местном драмтеатре. Однажды он облил себя на заднем дворе бензином, поджег и погиб. В этом, конечно, был не только протест против войны: как-то он признался, что его отец жил теми же ценностями, что и Вилли Ломен. Но Бифф любит отца, поэтому борется против его летальных настроений. Преподаватели по мастерству говорили мне, что мальчик был очень талантлив.

Еще один мальчишка, которого я знал с пеленок, был девятнадцатилетний сын местного торговца. Однажды поздно вечером он возник у моих дверей и предложил «написать стихи по случаю на любую тему». Он был призывного возраста и не учился, поэтому не имел оснований для отсрочки от призыва на войну, которую ненавидел. Через год он умер от слишком большой дозы наркотиков, успев стать преуспевающим торговцем. Он придумал продавать коллекционерам местные породы камней – кузов его машины всегда был набит бесценными образцами, которые он отыскивал в лесах розовощекой страны своего детства.

Мне казалось, все знают о подобных фактах. Что могли добавить к этому пьеса или роман? Тайные переживания страны полностью игнорировались, как будто никто не был ни в чем виноват. Мы медленно окостеневали в изощренной рутине отрицания. Все делалось настолько сознательно, что даже традиционный аккомпанемент каждой войны – чествование ветеранов – был отменен. Предполагалось, что они сразу же по прибытии должны были стать обыкновенными обывателями. Мне в этом чудилось что-то странное и зловещее, вспоминались люди, которые, не поднимая головы, трудились на полях в окрестностях горы, когда мы ехали в лагерь смертников.

Еще один молодой человек, сын моего давнего приятеля, вернувшись из Вьетнама, сел на мотоцикл и помчался в какой-то городок за шестьсот миль, чтобы найти и прикончить парня из его подразделения, который вскрикнул, вызвав на них огонь вьетконговцев. Парня не оказалось дома, и сын моего приятеля благополучно вернулся. Он начал играть на бирже и вскоре преуспел, однако продолжал делать туманные намеки, что кое-кто из однополчан-ветеранов готовится «почистить» общество.

Пляска сюрреального продолжалась. Как-то днем я выступал на антивоенном митинге на лужайке в Нью-Хейвене, и мне посчастливилось познакомиться с Уильямом Слоаном Коффином-младшим, священником из Йельского университета, с которым мы стали друзьями. А через несколько дней я уже держал речь перед сотнями курсантов военной академии в Уэст-Пойнте. Меня пригласил полковник с английской кафедры, я поначалу отказался, полагая, что он перепутал меня с каким-нибудь другим Миллером – ведь я был ярый противник войны. «Поэтому мы вас и приглашаем», – сказал он. После этого ему трудно было отказать.

Уэст-Пойнт – как я мечтал поступить сюда мальчишкой! – был в полутора часах езды от Роксбери. Большая лекционная аудитория была набита до отказа. С десяток преподавателей стояли у задней стены, офицеры при регалиях безучастно смотрели на меня, а я говорил о Вьетнаме и о том, что наше поражение неизбежно. Казалось, они могут съесть меня живьем – целиком или по частям.

Это было как раз тогда, когда мы начали бомбить Камбоджу, откуда я две недели назад вернулся вместе с Ингой и Ребеккой. Инга ездила фотографировать легендарный Ангкор-Ват с его храмами, украшенными резьбой по камню и скульптурами. В фигурах богов и богинь была некая высшая незыблемость,будто они выросли из этой земли много веков назад. В небольших портальных нишах стояли лингамы, торчавшие вертикально вверх каменные фаллосы, до блеска отполированные женщинами, которые усаживались на них, чтобы избавиться от бесплодия, по крайней мере так я себе это представлял. Около дюжины изможденных молодых монахов в оранжевых одеяниях с бритыми головами кочевали, прося подаяние, от одной сумеречной ниши к другой. На мой неискушенный взгляд, они выглядели достаточно упитанными.

Но курсантам было не до эстетики. Я признался, что сомневаюсь, есть ли в нашем правительстве хотя бы шесть человек, которые умеют читать и понимать по-кхмерски, и в том, что господину Никсону удастся с помощью бомб заставить эту крестьянскую нацию полюбить нас. Я видел, как эти люди собираются в кружок перед своими домами на сваях и смотрят на стоящих неподалеку в воде буйволов или купают детей, забавляясь с ними. Их жизнь измерялась воспоминаниями о последнем разливе воды на рисовых полях или засухе. Надо полагать, наши государственные мужи так же мало знали о камбоджийском народе, как и я, иначе разве отдали бы они приказ бомбить их, чтобы вытрясти душу только потому, что те позволили северным вьетнамцам снабжать оружием партизан на юге страны, используя проход вдоль их границы. Даже камбоджийский принц Сианук не мог положить этому предел.

Чтобы придать рассказу колорит, я вспомнил, как девятилетняя Ребекка пришла после завтрака и сказала, что бассейн в гостинице почти спущен и весь в грязной пене, а проживающих эвакуируют. Обслуживающий персонал начисто отрицал нечто подобное, утверждая, что они всего лишь чистят бассейн. Пришлось позвонить в американское посольство в Пномпене, где меня еще раз заверили, что ничего не происходит и мы можем и дальше путешествовать. Это было как раз в тот момент, когда, сбросив принца Сианука, мы помогали установить диктатуру Лон Нолы – Камбоджа вступила в войну, и все аэропорты были закрыты. Чтобы выбраться из Ангкора, нам вместе с английской четой Фокстенов, у которых была дочь того же возраста, что и Ребекка, пришлось купить автобус и по дороге, засыпанной щебенкой, четыре часа добираться до таиландской границы. Ангкор, несмотря на своих богов, в скором времени был разрушен. Суть моего рассказа сводилась к тому, что мы едва ли можем рассчитывать на сочувствие камбоджийцев, которых не знаем, не интересуемся ими и ничего хорошего не можем им предложить. Рано или поздно люди обязательно во всем разберутся и будет то же, что произошло с вьетнамцами.

Курсант в рубашке с воротничком семнадцатого размера, сын, как я узнал, босса чикагского профсоюза водителей грузовиков, первым поднял руку, когда предложили задавать вопросы, и выразил возмущение, что я выступаю с такими пораженческими заявлениями в военной академии. Я приготовился к самому худшему. В заднем ряду взлетела в воздух рука лысеющего полковника с усами красногвардейца. Во время выступления я обратил внимание на его безупречную выправку.

– Я двенадцать лет был военным атташе в Пномпене, – произнес он, и при первых звуках его командирского баса в стенах этой кузницы войны у меня по спине пробежали мурашки. Для пущего эффекта он выдержал паузу. Актер, правда, бездарный – если принять во внимание усы. Вот он, мой конец, подумал я. – Надо признать, что все, о чем говорил господин Миллер, истинная правда. – С этими словами он повернулся и вышел из аудитории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю