355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Ашер Миллер » Наплывы времени. История жизни » Текст книги (страница 8)
Наплывы времени. История жизни
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Наплывы времени. История жизни"


Автор книги: Артур Ашер Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц)

Я говорил, что не раз проводил уик-энды у своего однокашника Сида Московица, который окончил институт на год раньше меня и, прослушав начальный курс по психиатрии, устроился работать на ставку единственного психиатра самой большой в стране тюрьмы, где от него зависело не дать восьми тысячам своих подопечных свихнуться. Понятно, что большинство краж во время Депрессии совершалось по экономическим мотивам – люди тащили, чтобы поесть. Я знал нескольких заключенных, которые убили шерифов, пришедших конфисковать их домашний скот в счет неуплаты долгов банку, а также многих мелких торговцев, получивших по семь лет за подделку чеков на незначительные суммы.

Но в Джексоновскую тюрьму меня тянули совсем иные истории, не имевшие прямого отношения к экономике. Там можно было встретить людей вроде некоего Дроджа – пусть его будут звать так, – чемпиона по спидвею из Индианаполиса, которого вроде бы ничто не толкало на путь преступлений, однако он больше десяти лет тайно возглавлял банду угонщиков автомобилей. Я познакомился с Дроджем в автомастерской, где он обучал обитателей тюрьмы премудростям автомобильного дела. Ему было лет сорок пять: красивый, умный, опрятный вор, объектом мрачной иронии избравший собственную незадачливую жизнь. Я имел доступ к их личным делам и мог проверить, насколько кто был искренен в разговорах. То, что я услышал, действительно было историей его жизни.

Его ребята специализировались на дорогих машинах иностранных и отечественных марок, которые тут же отгоняли к поджидавшему неподалеку грузовику с опущенным пандусом. Машину везли в другой город, по дороге механики перебивали номер двигателя, меняли номерные пластинки, перекрашивали ее из пульверизатора и к вечеру выгружали по адресу перекупщика. Обычно в день угоняли по машине. Иногда ночью прихватывали другую, и к утру она уже бывала готова к продаже. У Дроджа было несколько групп, которые действовали по всему Среднему Западу, и один безработный художник из Канзаса, городка Лоррейн, превосходно выправлявший права с подложными номерами. Спортивная слава Дроджа все десять лет росла, и он стал богатым подпольным воротилой.

Его накрыли по чистой случайности. Угнав во Флинте, в Мичигане, «роллс-ройс», он решил переночевать в местной гостинице и уехать до рассвета, выждав, пока поиски поутихнут и он сможет перегнать машину к поджидающему ее фургону. Так случилось, что это была единственная во Флинте гостиница, и она принадлежала полицейскому. Вернувшись домой, хозяин обнаружил у себя в гараже красавец «роллс-ройс», да еще в тот момент, когда Дродж, под влиянием дурного предчувствия спустившись вниз, подавал машину из гаража задним ходом. Заметив в зеркале полицейского с револьвером, он нажал на газ, чтобы сбить его. И получил пятнадцать лет, поскольку ничто в Мичигане так не ценилось, как машины. Самое печальное, что он знал, кого винить в своей неудаче.

Однажды днем я встретил его в огромном открытом внутреннем дворе тюрьмы, по площади равном нескольким кварталам. Заключенные – кто гулял, кто играл в бейсбол, кто просто загорал на весеннем солнышке. Один только Дродж внимательно наблюдал за тем, что происходило наверху окружавшей двор гладкой цементной стены этажей шесть в высоту, которую чудом за неделю до этого одолело четверо заключенных. На фоне неба двигались фигуры рабочих, устанавливая специальную систему с фотоэлементом, которая должна была подавать сигнал, как только кто-то попадал в поле ее зрения. Те, кто сбежал, работали в электромастерской и долгое время по дюйму собирали обрезки изоляционного кабеля, зачищая их с обоих концов. Кусочки каждый день закапывали во внутреннем дворе, в результате получился провод в двенадцать футов, к которому приладили украденную из тюремного театра веревку от занавеса. Достав все это в назначенный день, ребята сцепили обрезки концами и, сделав крюк, перебросили провод через стену. Быстро вскарабкавшись наверх, они с той стороны спустились уже по веревке. А через неделю все четверо были убиты в Сент-Луисе.

Глядя, как работают на высоте электрики, Дродж задумчиво прищурился, покачал головой и вздохнул.

– Там что-то не так? – спросил я.

– Пустая трата времени. На все про все достаточно одного карманного фонаря на трех батарейках. Если, конечно, найдется дурак, который вздумает бежать.

– Какого карманного фонаря?

– Да самого простого. Свети в их фотоэлемент и проходи, прошел – выключил. И систему не повредишь, и домой попадешь, пока снова не поймают и не прихлопнут.

– Надо же, – воскликнул я. – Может, пойти им сказать?

– Зачем? Так ребята хоть что-то заработают. Рано или поздно сами поймут.

Дродж, конечно, не был сумасшедшим, хотя вокруг слонялось немало народу, в разной степени погруженного в свои галлюцинации. Я пришел к выводу, что тюрьма – это скорее приют для умалишенных, чем место наказания уголовников. Самыми безобидными среди них были мошенники, фальшивомонетчики, взломщики и профессиональные угонщики машин вроде Дроджа, который противопоставил системе свое мастерство и всего лишь проиграл в техническом плане. Однако это огорчало его не больше, чем гравитация – прыгуна с шестом.

Я все-таки написал пьесу о жизни тюрьмы – «Великое непослушание» было моим первым произведением, потребовавшим кропотливой исследовательской работы: хотелось выйти за рамки привычного и сделать объектом познания мир. Проблема пагубного влияния тюремной системы на сознание человека – вот тот материал, который, казалось, только и ждал своего часа. Однако после двух Хопвудовских премий меня ждала неудача: жюри признало пьесу «излишне запутанной», что было недалеко от истины, ибо таковым являлось мое отношение к Джексоновской тюрьме. Хотя она считалась едва ли не самой образцовой в Америке, я, возвращаясь домой, каждый раз долго не мог уснуть, вспоминая город запертых в клетки людей, ощущая мускусный звериный запах жарких душных помещений, где на нарах обитало около восьми тысяч человек, слыша гулкое эхо басовитого рокота голосов, взрывы дикого, полубезумного хохота и временами угрожающий рев. Охранники боялись заходить в камеры более чем на метр, рискуя быть задушенными блуждающими в полутьме руками. Однако самое печальное заключалось в том, что, стань я начальником этого заведения, ровным счетом ничего не смог бы изменить, разве что открыть ворота и выпустить всех сразу. Но я знал, что это не выход, ибо, пожалуй, там каждый четвертый был сумасшедший.

Провал пьесы отнюдь не разуверил меня в том, что искусство должно способствовать совершенствованию нравов. По-видимому, благодаря своей общедоступности эта точка зрения в тридцатые годы была весьма распространенной. Сталин назвал искусство «оружием» революции, а писателей – «инженерами человеческих душ»; истоки этой концепции уходят в толщу истории. Средневековые и ренессансные произведения, прославлявшие христианство в формах библейской образности, повторяемая Шекспиром мысль о божественной природе монаршей власти являются разновидностью того же взгляда на искусство как на средство утверждения незыблемости существующего правопорядка. Ближе к нашему времени я бы назвал в этой связи двух величайших писателей – Толстого и Достоевского, каждый из которых, будучи привержен определенным общественным и религиозным доктринам, не был «свободен» в английском или американском понимании этого слова, подразумевающем полный отказ от каких-либо социальных и религиозных обязательств. Оба они, каждый по-своему, полагали, что главная задача искусства состоит в том, чтобы утвердить слово Господне, а не развлечь или отвлечь человека от действительности. Прекрасные чеховские пьесы воспринимались в ту пору как выражение сумеречной русской души. Подобно древнегреческим трагедиям (мне еще предстояло их полюбить, как свалившийся в яму может полюбить лестницу), в которых кровная месть и вражда преобразовывались в институты закона и правопорядка, чеховские пьесы взывали к необходимому для общества отказу от традиционной российской лени во имя грядущей эпохи с ее созидательным трудом и научным подходом к проблемам. Очевидно, что подобный взгляд диктовался определенным моментом становления человеческой воли, а не субъективным подходом автора к решению насущных задач.

В тридцатые годы Энн-Арбор считался рассадником радикализма в самом сердце Среднего Запада, поскольку именно здесь с наибольшим энтузиазмом было встречено Оксфордское воззвание – призыв английских студентов не брать в руки оружия. Конечно, при этом имелась в виду война. К тому моменту, когда назрела следующая, все участники пацифистского движения, за редким исключением, оказались в рядах тех, кто сражался с Германией и Японией.

Жизнь меняется непрерывно. Однако временами это происходит с большей или меньшей долей иронии. В те годы студенческое движение за мир в Энн-Арборе возглавлял один из студентов старшего курса, Дж. Меннен Уильямс, наследник богатейшей компании по производству крема для бритья, за что к нему прочно приклеилось прозвище Мыльный Уильямс. Не реже чем раз в неделю его язвительные отповеди загоняли противников антивоенного движения в тупик. В 1935 и 1936 годах его часто можно было увидеть на ступенях библиотеки, где он страстно призывал отлучить от движения тех, кто был непоследователен.

По прошествии почти двадцати лет, в 1953 году, в период наивысшего разгула маккартизма, меня вызвал к себе редактор журнала «Холидей» Тед Патрик и предложил съездить в Энн-Арбор посмотреть, как там обстоят дела. В студенческом городке многое изменилось. Молоденькая девушка, член студенческого совета, пожаловалась, что рискует прослыть коммунисткой за то, что снимает комнату в кооперативном, а не в университетском общежитии или не живет на частной квартире. Мой бывший преподаватель английского Эрик Уолтер, ставший теперь деканом, рассказал, что ФБР обязывает преподавателей и студентов доносить друг на друга, и предложил побеседовать с его коллегой, который в настоящее время отвечал за «состояние умов» на факультете. Члены Социалистического клуба, весьма антикоммунистически настроенной группы, пожаловались, что не могут приезжать на еженедельные собрания на машинах, поскольку полиция записывает номера. Однако самый большой сюрприз ожидал меня в редакции университетской ежедневной газеты «Дейли».

В тридцатые годы в ее стенах находили приют различные радикально настроенные группировки, которые грызлись с либералами и консерваторами за решающее влияние на редакционную политику «Дейли».

Конкуренция среди репортеров была жесточайшей. Теперь в два часа пополудни здание пустовало, и я узнал, что газета, как это ни странно, печатает объявления о замещении имеющихся вакантных должностей. Чтобы освежить в памяти события минувших лет, я попросил из архива несколько старых подшивок, уселся в глубине редакционной комнаты на втором этаже за большой круглый дубовый стол и начал перелистывать пожелтевшие страницы. Вскоре напротив меня уселся дородный мужчина средних лет и принялся делать какие-то выписки из свежих номеров. Неожиданно рядом со мной оказался молодой человек. Наклонившись, он шепотом предложил поговорить, если у меня есть вопросы.

В дальнем углу пустынного зала он, не без гордости, представился как автор опубликованного в последних четырех номерах «Дейли» материала «Коммунизм в студенческом городке» – о двух студентах-радикалах, которым теперь, с грустью поведал он, грозило исключение. Но статья, продолжал юноша, имела успех – он получил место в лос-анджелесской газете. Это был щуплый карлик с пергаментной кожей в мягкой, сдвинутой набок шляпе. Указав пальцем на дородного мужчину, который листал последние номера, он пояснил:

– А это из полиции. Наведывается сюда каждую неделю, просматривает разделы писем и новостей, выискивает крамолу.

– А что потом?

– Да ничего. Материалы поступают в специальное досье на стол губернатору. А губернатор в Мичигане, как известно, по совместительству еще и шеф государственной полиции.

Губернатором в этот период оказался Дж. Меннен Уильямс – Мыльный Уильямс. Я едва мог сдержать улыбку, вернувшись на свое место напротив господина с толстой шеей, буравившего колонки газет в поисках крамольных имен. Продолжая свое занятие, я надеялся наткнуться на какой-нибудь материал Мыльного. Мне повезло: подшивка раскрылась на редакционной страничке с ответом Меннена на реплику за подписью «Консерватор» о том, что якобы так называемые митинги в защиту мира посещают одни только радикалы.

«Дорогой Консерватор, – писал председатель движения за мир, – как только вы со своими единомышленниками появитесь на наших собраниях, они тут же перестанут быть митингами одних радикалов». И подпись – Дж. Меннен Уильямс. Я взял пожелтевшие листы и, обойдя стол, положил их перед полицейским. Мой указательный палец привлек его внимание, заставив вопросительно поднять глаза. Прочитав текст почти двадцатилетней давности, он снова посмотрел на меня и спросил:

– Вы кто?

Я назвал себя, однако мое имя ему ничего не сказало, так же как и цель командировки. Слово «маккартизм» было для него пустым звуком, и он вернулся к изучению газет в поисках крамолы.

В эпоху маккартизма двойное мышление стало своего рода нормой. Через неделю или две после появления статьи о Мичигане Тед Патрик попросил меня написать что-нибудь еще, теперь по своему усмотрению. Журналистика не прельщала меня, и, поблагодарив, я, почти не задумываясь, отказался. Через несколько дней он повторил просьбу, потом вернулся к ней еще раз, настояв, чтобы я написал небольшую статью о Бруклине тридцатых годов. Материал тут же пошел в номер, как он и обещал. Причину, почему Патрик был так настойчив, я узнал много лет спустя, уже после его смерти. Появление моей первой статьи в «Холидей» вызвало бурную реакцию отдела рекламы «Понтиак компани», входившей в «Дженерал моторс», которая предупредила Патрика, что они свернут свой раздел, если в журнале появится еще хоть одна статья за подписью Артура Миллера. Вторая статья, к счастью, не прервала их финансовых поступлений, однако атмосфера в те годы была крайне накалена, и мне жаль, что я не смог лично поблагодарить Теда Патрика за проявленную им в столь нелегкое время редакторскую принципиальность. Гораздо чаще угрозы оказывали свое действие, о чем свидетельствовал один из документов, который я привел в своей статье о Мичигане: размноженный для внутреннего пользования на мимеографе оттиск послания президента Национальной ассоциации предпринимателей ее членам, где он призывал прекратить нападки на факультет за его мнимый радикализм, поскольку благодаря усилиям организаций, подобных этой, факультет уже был «очищен от скверны». Такого рода деятельность широко практиковалась Национальной ассоциацией.

И все-таки, несмотря на весь шум по поводу радикалов, в тридцатые годы университетское студенчество, не говоря уже о профессуре, вопреки мифу отнюдь не было левым. Как всегда, те и другие прежде всего думали о карьере. Действительно, в редакционной статье в «Дейли» можно было позволить себе возмутиться по поводу того, что Джону Стречи не дали выступить у нас с лекцией по его известнейшей книге «Грядущая борьба за власть», но не стоило обольщаться, что таких, как я, большинство, – о книге или хотя бы о концепции ее автора знали немногие.

Не будучи «левым», Мичиганский университет тем не менее имел заслуженную репутацию учебного заведения с демократическими традициями. Это подтверждается тем, что меня все-таки приняли туда, заставив, правда, написать пару заявлений с клятвенными заверениями подтянуть успеваемость. В двадцатые годы сюда принимали всех – социалистов, сторонников контроля над рождаемостью и всяких иных фанатиков, которые пришлись не ко двору в более консервативных учебных заведениях. В тридцатые годы здесь на семинарах открыто обсуждались проблемы марксизма – преподаватели обычно не разделяли эти идеи, но по крайней мере не отказывались вести полемику.

Лучшие качества марксиста для меня в те времена олицетворял один из самых одаренных студентов по фамилии Фельдман – я и сейчас отношу его к числу немногих истинных интеллигентов, с которыми меня свела судьба. Впервые я увидел его морозной февральской ночью, когда однажды около полуночи он влетел в редакцию «Дейли» в спортивных тапочках, которые, как и его темная густая шевелюра, были все в снегу. Добротный твидовый пиджак был надет поверх пижамной куртки, в руке он сжимал какую-то рукопись. Подвижный, высокий, Джо легко вскочил на стол, чтобы приветствовать редактора и репортеров, а те, в свою очередь, оторвавшись от пишущих машинок, откинулись на спинки стульев в предвкушении очередного пламенного выступления – Джо был записным оратором по любому вопросу. Он почти не ходил на занятия, но благодаря феноменальным способностям быстро проглатывал книги и тратил на подготовку к экзамену не более двух дней, получая одни только отличные оценки. «На фоне идиотизма университетского образования Эдд Уин – это Мольер, а Джек Бенни – Фальстаф…» У него была обаятельная улыбка, и он знал уйму всего.

Не помню, что привело его тогда в редакцию, но чаще всего он приходил поспорить по поводу очередной редакционной статьи, добиваясь ее опровержения. На самом деле ему хотелось уязвить главного редактора, с которым они соперничали из-за прекрасной Лии Блум, обычно безропотно сопровождавшей его к нам в офис вместе с квартирной хозяйкой миссис Макколл, которая во время пламенной речи стояла около стола-трибуны, заботливо приготовив пальто, чтобы по окончании тут же его укутать, а Лия натягивала ему калоши и заматывала горло шарфом. Чаще всего Джо неистовствовал по поводу так называемой объективности «Дейли», особенно в вопросе об Испании. Он иронизировал в адрес невысокого главного редактора, который в ответ саркастически усмехался, тяжело вздыхая в сторону Лии.

– Что вы тут пишете, якобы фашистские самолеты помогают Франко? Вам очень хочется стать второй «Нью-Йорк таймс»? Посмотрите на фотографии: неужели не видно, что на обломках сбитых военных самолетов немецкая свастика? Редактор стоически возражал:

– Каждый может сфотографировать, что ему вздумается, и нет никаких гарантий, что фото не подделали в Гамбурге.

– По-вашему, они что там, в Гамбурге, специально ради этого сбивают самолеты? Erwachen Sie! [6]6
  Проспитесь! ( нем.).


[Закрыть]
Перестаньте валять дурака и не играйте на руку фашистам! Надо набраться смелости и стать наконец честной газетой! Или, может, вас уже перекупила «Таймс»? В вашем возрасте рано еще быть таким продажным!

Дело кончалось тем, что редактор не выдерживал, и они шли выяснять отношения на улицу. Было морозно, и Лия с миссис Макколл всячески старались сделать так, чтобы Джо не простудился.

В результате Лия не вышла замуж ни за одного из них. Получив в 1938 году диплом, я потерял Джо из виду, но два года спустя мы неожиданно встретились на одной из центральных нью-йоркских улиц. Он был гладко выбрит, хорошо одет, с аккуратно уложенными волосами. Испания к тому времени сдалась Франко, и двое наших однокашников погибли там, сражаясь на стороне республиканцев. Я ехал к невесте в Огайо, а Джо стал театральным художником и, несмотря на отсутствие профессиональной подготовки, устроился к одному из самых известных театральных оформителей Клеону Торкмортону, уговорив взять его сразу первым помощником, хотя сама идея пришла к нему всего несколько недель назад. Джо успел перечитать всю имевшуюся в этой области на английском литературу и, похоже, вскоре начал поправлять самого Торкмортона, давая ему советы.

Я поздравил его с успехом, однако он, глядя на поток машин на Пятой авеню, сказал, что собирается все бросать. Это удивило.

– Я решил стать военным летчиком!

Вот это да! Значит, Джо решил принять участие в империалистической войне?

– Наверное, этого не избежать, – ответил он с потухшим взглядом. – Видимо, придется ввязаться!

– А как быть с Советами, которые подружились с Германией?

У него перехватило дыхание, в глазах появилось выражение крайней решимости:

– Надеюсь, это ненадолго, но если их союз продержится, что ж, будем воевать и с ними.

Без улыбки мы пожали друг другу руки, понимая, что Джо отчасти кладет жизнь на алтарь иллюзий.

Его сбили над Бирмой. Как-то ранним вечером в шестидесятые годы по дороге в гости я увидел на перекрестке 96-й улицы и М-авеню рекламу аптеки Фельдмана и вспомнил, что в этом районе когда-то обитал его отец, фармацевт. Прошло тридцать лет с тех пор, как Джо произносил свои пламенные речи со стола в редакции «Дейли», и больше двадцати – со дня его гибели. Скорее всего, отец был на пенсии, если не умер. Невысокая седая женщина за прилавком взглянула на меня сквозь залежи губной помады и гребешков. Я представился как друг Джо и спросил, не с его ли матерью говорю. Усталое, измученное лицо озарилось светом, и, запустив руку в ящик стола, она достала конверт с фотографиями размером восемь на десять, где я ожидал увидеть жизнерадостного Джо с насмешливым взглядом, в котором затаилась боль. Вместо этого я увидел серый камень футов шесть в высоту с дюжиной выбитых на нем фамилий, среди которых была и его. Камень стоял на небольшой поляне, вырубленной в причудливой зелени джунглей. Протянув фотографию, она сказала: «Это в Бирме». Мы немного поговорили. Он был единственным ребенком в семье. Она не переставая благодарила меня за то, что я зашел, не совсем понимая, зачем я это сделал. Я ответил, что сам не знаю, но хорошо помню Джо и никогда не забуду. Ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась.

Теперь они погибали во Вьетнаме. Меня пригласили в Энн-Арбор открыть семинар по проблемам войны и антивоенного движения. Занятия в университете были прекращены на три дня. Я не готовился к выступлению, понимая, что рядом с такими экспертами, как Жан Лякутюр, мое присутствие окажется чисто символическим. Стоя на сцене Хилл-аудиториум, одного из самых больших университетских залов, построенного в двадцатые годы на пожертвования барона-лесопромышленника, я вспомнил, как в 1935-м слушал здесь японского евангелиста Точёхико Кагаву, которого тогда назвал про себя «торговцем возвышенным». В знак протеста против японской оккупации Маньчжурии, которую Кагава на японский манер называл Мансюкоку, зал покинули пятьдесят китайских студентов. В другой раз на ступенях аудитории ко мне пристал студент-китаец с тощей пачкой билетов, которые продавал, чтобы оплатить выступление какой-то китайской знаменитости, собиравшейся поведать о бесчинствах японцев в Китае.

– Зачем вам какие-то знаменитости? – спросил я. – Разве вы сами не можете рассказать об этом?

От удивления его раскосые глаза округлились.

– Кто? Я? Да ведь я же дерьмо.

Сейчас в зале царило радостное оживление, особая атмосфера взаимопонимания и единодушия, которая, однако, показалась несколько искусственной. Когда стихли овации – на мой взгляд, также излишне бурные, – я заговорил о том, что этот зал помнит иные времена. Прекрасно, что мы собрались, такие события сближают людей, однако надо помнить, что есть ФБР и может наступить день, когда придется отвечать за участие в сегодняшнем митинге.

Для подобного заявления это был явно неудачный момент. Сейчас, когда в этом зале зарождалось прогрессивное движение за прекращение несправедливой войны и молодое поколение, осознав свою силу, искало союзников в борьбе, мои слова были встречены недоуменным молчанием. Однако, продолжал я, несмотря на то что нас могут заставить отречься от солидарности и проклясть ее, несмотря на происки ФБР, жизнь стоит того, чтобы испытать подобные чувства. Даже если вместо бурного торжества движение завершится исполненным горечи и сожаления раскаянием о растраченных впустую силах, даже тогда мы не должны терять веру, ибо жизнь есть не что иное, как продвижение на ощупь от одной высокой истины к другой, сколь бы иллюзорны они ни были. Без этого морального импульса, пускай ошибочно отождествленного с тем или иным политическим движением, человек не способен к действию.

Стоя в свои пятьдесят лет в этом зале плечом к плечу с молодыми, исполненными убежденности и решимости Карлом Олзби, Бобом Моузесом, Жаном Лякутюром, Томом Хейденом, я понял, что молодежь шестидесятых разительно отличается от своих сверстников тридцатых годов: подобные нравоучения им были уже не нужны. Пафос выступлений был связан с мыслью о необходимости создания общественной, а не политической организации, которая преградила бы путь танкам. Их речи мало походили на высокопарную идеологическую риторику тех лет, когда фашизм, сколь страшен он ни был, оставался заокеанским явлением, и мало кто верил, что Соединенные Штаты окажутся втянутыми в новую европейскую войну. Набившиеся в Хилл-аудиториум студенты отлично понимали, что речь идет не о ком-то, а о них самих, ибо именно их могут завтра призвать и это они будут убиты, если Америка не откажется от избранного политического курса. Они спасали себя, а не кого-то еще, и это резко отличало их от того поколения, которое в тридцатые годы, несмотря на бедность и неустроенность жизни, нуждалось в каких-то захватывающих воображение идеях, чтобы примкнуть к радикальному движению. Теперь для того, чтобы стать левым, достаточно было иметь в кармане призывную повестку.

Идея семинара против войны во Вьетнаме, так же как кампания в поддержку пацифистского Оксфордского воззвания, родилась в Мичигане. В течение трех дней и ночей университетские аудитории бурлили, занятия были отменены, выступавшие говорили о проблемах Юго-Восточной Азии, истории, языке, поэзии, религии Вьетнама, и всем, или почти всем, было грустно, ибо трудно было поверить в то, что студентам и интеллектуалам удастся остановить войну. Слушая ораторов, я вдруг невольно представил в этой аудитории своего отца: так же как и театр, происходящее не оставило бы его равнодушным.

За полночь мы шли, разговаривая с несколькими студентами, как вдруг к нам присоединился молодой парень в военной форме, который до призыва во Вьетнам учился здесь.

– Вы не правы, ребята, войну можно выиграть. Я не шучу.

Поскольку не далее как в тот день я беседовал с Олзби и Жаном Лякутюром о том, что они недооценивают аппетиты Америки в этой войне, мне было интересно узнать мнение молодого ветерана.

– Надо отправить туда миллион человек.

Все рассмеялись – миллион человек!

Солдат иронически усмехнулся:

– Миллион человек – и баста. Готов спорить, этим все кончится. Правительство просто не понимает, но рано или поздно ему от этого не уйти. Только ровно миллион, а то опять ничего не выйдет.

Это сильно смахивало на тридцатые годы: оппозиция все предвидела, но не имела власти. В 1936 и 1937 годах существовала уверенность, что, если Франко проиграет, можно избежать новой мировой войны, поскольку демократическая Испания будет сдерживать Гитлера с фланга в случае его решения развязать общеевропейскую бойню. Однако англичане с французами испугались, решив, что демократия – это коммунизм-в-зародыше. Рузвельт устранился, Франко завершил поход в Мадриде, объявив о своей солидарности с державами оси Берлин – Рим, и вопрос начала войны стал просто вопросом времени. Испания с разных точек зрения явилась своего рода матрицей всех западноевропейских проблем на полвека вперед. Главная ложь заключалась в том, что тем самым как бы негласно признавалось, что демократия есть удел старых западноевропейских держав вместе с Соединенными Штатами, в то время как малые нации – испанцы, позже – иранцы, народы Ближнего Востока и Латинской Америки – вполне могут довольствоваться правыми режимами. Любая угроза диктатурам на местах рассматривалась как клин, вбиваемый коммунистами. Нельзя же было всерьез рассматривать подъем демократических сил в какой-нибудь нищей стране, где подобные требования воспринимались как демагогия и обман.

В 1965 году, конечно, трудно было предположить, что потребуется пятьдесят тысяч американских жизней, прежде чем армейское руководство, конгресс, президент и большинство американцев осознают то, что в такой доступной форме излагалось на антивоенном семинаре. Отрицание очевидного в конце концов поставило нацию на колени, привело к чудовищному по глубине и масштабам разобщению молодежи. Однако три дня в Мичигане убедительно показали, что будущее не станет повторением тридцатых. Проходя мимо дома номер четыреста одиннадцать на Норт-Стейт-стрит, я вспомнил, что именно здесь тридцать лет назад написал свою первую пьесу, а в этой небольшой пиццерии в центре города двенадцать лет назад, в эпоху маккартизма, во время поездки от «Холидея» беседовал со студентами, боявшимися слово сказать, чтобы не получить ярлык радикала. Атмосфера семинара была в чем-то совершенно иной – где это видано, чтобы далеко за полночь в битком набитых аудиториях профессора говорили о том, что Соединенные Штаты помешали проведению во Вьетнаме демократических президентских выборов, в ходе которых, по-видимому, должен был победить Хо Ши Мин, и теперь американские войска призваны помешать осуществлению воли вьетнамского народа.

Спустя какое-то время организаторы зародившегося в те дни в Энн-Арборе движения против войны во Вьетнаме пережили кризис, сочтя свою деятельность бесплодной, ибо война, несмотря на их усилия, продолжалась еще десять лет. И все-таки я считаю, что семинар сделал свое дело, ибо разорвал пелену отчуждения и показал, сколь продажны те, кто управлял нами. В этом смысле ситуация чем-то напоминала кризис 1929 года. Лежа на койке в том самом общежитии, где тридцать лет назад провел свою первую университетскую ночь, я думал, сколько надо лишать страну живительной интеллектуальной мощи ее молодежи, чтобы что-то раз и навсегда в ней необратимо изменилось. Систола и диастола, радикализм, на смену которому приходит консервативное мышление, увлечение идеализмом, постепенно разъедаемое скепсисом, приятие мира таким, каков он есть, – сколько раз на протяжении жизни благородные порывы разбиваются о цинизм, прежде чем окрепнуть? Другими словами, сколь продолжительна свобода? Движется ли Америка по этому пути вперед или медленно гибнет? О чем свидетельствуют подобные катаклизмы – о рождении или о смерти?

Первую из моих пьес, «Человек, которому всегда везло», поставленную на профессиональной сцене, вряд ли можно было соотнести с Депрессией тридцатых годов, хотя именно об этом в ней шла речь – о гнетущем ужасе краха и о чувстве вины за успех. В 1941 году, когда я начал писать ее, судьба тайно благоволила мне, хотя внешне это никак не проявлялось. Моему самолюбию льстили две Хопвудовские премии вкупе с намного более авторитетным признанием Комиссии по присуждению премий за новые пьесы, а также тысяча двести пятьдесят долларов, полученных по итогам общенационального конкурса, проведенного престижной Театральной гильдией Нью-Йорка. Эту премию я разделил с молодым драматургом из Сент-Луиса, который носил странное имя Теннесси Уильямс и почему-то представлялся мне не иначе как в штанах из оленьей кожи и с винтовкой через плечо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю