Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Сутки мы плыли на пароходе втроем, время проводили на верхней палубе. Здесь было чисто и светло. Пассажиры медленно прохаживались или сидели в скрипучих плетеных креслах, рассматривая в бинокли бесконечно тянувшиеся ломаные линии берегов: высокие седловины, украшенные купами вековых деревьев; заливные луга, отороченные на обрывах кустами тальника; желтые глинистые откосы, изрытые круглыми норами ласточкиных гнезд, напоминающие разрезанный ноздреватый сыр.
Мы гуляли по палубе не торопясь, с такой важностью, как будто были владельцами самой лучшей каюты в первом классе. Только Никита изредка одергивал Ивана, глазевшего в окна кают:
– Перестань подглядывать! Слышишь!?
Пароход шел по середине реки, тащил за собой белый шлейф пены, бугрил, колыхал отполированную тишиной гладь. Высокие водяные валы катились к берегам, заплескивались на песчаные отмели и подбрасывали прикованные цепями рыбачьи лодки.
Я пожалел, что с нами не было Лены. Как была бы счастлива она от такой солнечной широты, от раздолья, от ветра, который, казалось, протекал сквозь грудь светлыми струями!..
Но вот стемнело. Слева, над кромкой берега, протянулась лимонно-желтая полоска заката, а правая сторона вдруг сделалась косматой, непроглядной. Над рекой изогнулась серебряная арка Млечного Пути, и чудилось, будто звезды потоком переливались с одного берега на другой. Повеяло запахом свежего сена. В темноте багрово горели костры. Вокруг них качались черные тени людей, над огнем мелькали их руки, изломанные неверными отсветами. И то ли песню пели люди, то ли кричали что, только до нас долетали протяжные неразборчивые звуки:
– А-а!.. У-у!..
И от этой обнявшей землю торжественной тишины, от вкрапленных в ночную тьму красных цветов огня, от песни, похожей на облегченный вздох, от коротких пароходных гудков, долго катившихся невесть куда, я вдруг ощутил всю безбрежную огромность моей Родины, и сердце сжалось от счастья, что живу я на этой земле, под этим небом, усыпанным звездами, дышу этим воздухом, напоенным запахами свежего сена, что учусь в школе на крупном заводе и сейчас еду домой «на побывку».
На рассвете мы простились с Иваном. Никита, по обыкновению, ткнул его большим пальцем в живот, нахлобучил кепку ему на глаза и, легонько подтолкнув на сходни, предупредил:
– Не останься совсем в деревне…
– Не страдайте, я еще вернусь, – ответил Иван, стоя на пристани у перил и махая нам рукой.
В полдень мы с Никитой сошли на нашей пристани.
– До села-то далеко? – спросил Никита, оглядывая незнакомую местность и щурясь; солнце щедро ссыпало в реку жаркие золотые монеты, и они, казалось, звенели на поверхности, ослепляя блеском.
За дощатыми столами женщины торговали молоком, свежими огурцами, красной смородиной. Молочница налила нам топленого молока с коричневыми жирными пенками.
– Тут всего шесть километров, – сказал я Никите, возвращая кружку молочнице. – Пройдемся пешочком.
Едва мы отошли от пристани, как сзади послышались стук копыт и тарахтенье колес. Мы шагнули в рожь, освобождая дорогу, но возница, который был из нашего колхоза, натянул вожжи и осадил лошадь. Мы погрузили в телегу поклажу, сняли сандалии и босиком пошли рядом с возом. Старик привязал за передок телеги вожжи, спрыгнул на землю, засунул кнут за голенище сапога и тоже зашагал пешком.
– На побывку, значит? – поинтересовался он. – Где бы человек ни скитался, а берега своего не забывает, не-ет!.. Большое, видно, дело родной-то край!.. Без него человек – так, тьфу, пыль: куда ветер подует, туда и ее метет.
Земля томилась в прокаленной духоте. Пахло вянущими травами и еще чем-то неуловимым, чем пахнет степь только в полдень. Как бы повиснув на невидимой нитке, трепетал в вышине жаворонок, искусно сплетая кружева своих песен. Вокруг него выписывал спирали коршун; вот он на мгновение замер, отвесно скользнул вниз, и до нас донесся слабый свист крыльев.
Дорога взобралась на «венец», затем, извиваясь, покатилась под изволок, все время забирая влево к селу, к зеленым садам. За селом могучей грядой возвышались дубы, липы и ветлы, а за ними – я знал – начинался крутой спуск к Волге.
Мы сели в телегу.
Я минуты не мог посидеть спокойно от охватившего меня волнения, вертелся, вставал на колени, оглядывался, желая убедиться, всё ли дома на месте.
Вот здесь, на выгоне, прошлый год было пусто. Теперь тут длинный, пахнущий смолой колхозный двор; он еще достраивался, вокруг были навалены бревна, вместо крыши только ребра стропил. Председатель колхоза Трофим Егорович из-под ладони взглянул на нашу подводу и, должно быть, не узнав меня, направился к плотникам, сидевшим в тени. Старой школы, где я учился, на площади тоже не было; вместо нее высился сруб в два этажа – новая школа. Миновали церковь с заржавленным крестом на коньке, сельсовет. А вот и горка, с которой зимой катались на салазках! Лошадь разбежалась с бугра в проулок, намереваясь проскочить мимо нашего крыльца. Мелькнули навстречу знакомые синие полинялые наличники…
И в это время я услышал громкий радостный вскрик. Выметнулась из сеней и птицей слетела с крыльца девчонка в пестром платье, бесстрашно кинулась наперерез лошади.
– Стой, стой, тебе говорят! Разбежалась! – грозно и звонко закричала она. Лошадь мотнула головой, и девочка, держась руками за уздечку, на некоторое время повисла в воздухе. Шлея натянулась, хомут насунулся на самые уши, и лошадь стала.
– Зашибет копытом, бесенок!.. – встревожился извозчик.
– Я ей зашибу!.. – откликнулась девочка, и в ту же секунду я очутился в цепких ее объятиях. Это была Тонька. Повизгивая от радости, она чмокала мое лицо: глаза, щеки, нос, подбородок…
– Хватит уж, отцепись! – взмолился я, расцепляя ее руки. Старик повернул лошадь и уехал.
Мы стояли в проулке перед окнами избы. Не отходя от меня, Тонька беззастенчиво разглядывала Никиту, а тот полунасмешливо, полуудивленно изучал ее. Потом девочка церемонно поклонилась и произнесла с важностью:
– Здрасте, с приездом! – и живо осведомилась у меня: – Он у нас будет жить?
– А где же?
– Здрасте! – опять произнесла она, протягивая Никите узенькую ладошку пальцами книзу и кланяясь. – Антонина… а вас как звать?
– Никита, – ответил тот, глядя на ее задорно торчащие косицы, на миловидное личико с большим пухлым ртом, огромными светлыми глазами и облупленным носом и все шире улыбаясь.
– Чего вы улыбаетесь?
– А ты чего?
– Смешной ты больно, глаза, как щелочки. Ты, наверное, хитрый, да? Вижу, что хитрый! – Вздернув носик, она кокетливо повела плечами, но, заметив наши баулы, тут же присела к ним: – Митя, который твой? Этот? Что в нем, можно взглянуть? – и стала поспешно развязывать ремни.
– Не трогай. Дай я отнесу в избу.
– Нет, я сама.
И она начала взбираться на крыльцо, неся наши вещи. В избе поставила их на лавку, повернулась и пропала в сенях, известив громко:
– Я на огород, за мамкой!
Спустя несколько минут через порог перешагнула мать, на ходу вытирая руки передником. Глаза ее, не мигая, глядели вопрошающе, губы плотно поджаты. Я знал, что стоит только сказать ей сейчас жалостливое слово, как рот ее вздрогнет, глаза медленно прикроются ресницами, из-под них хлынут слезы. Некоторое время мы стояли и смотрели друг на друга: она у порога, я у стола.
– Мамка, мамка моя, родная! – я нарочно весело засмеялся и кинулся к ней, обнял и стал целовать, не давая ей вымолвить слова.
Потом она обняла Никиту.
– Заморились, поди? – спросила мать тихо, счастливо улыбаясь. – Душно, жарко, пыльно. Раздевайтесь, Тоня, воды принеси, умыться подай… Да спустись в погреб, достань молока, яиц да щепок набери.
Мы поснимали с себя рубашки «апаш», жаркие суконные брюки и в трусах выбежали во двор мыться. Мы хотели полить друг другу, но Тонька не позволила лишить себя удовольствия услужить нам – вырвала у меня ковшик:
– Ты не умеешь, дай я сама! – Обливая нас студеной водой, приговаривала: – Три, три больнее! За ухом осталось… Эх, ты!.. Нагнись, еще разок окачу. – А, подавая полотенце, предостерегала: – Утирайтесь по одному, а то раздеретесь!
С этой минуты Тонька не отставала от нас ни на шаг; заботилась, занимала разговорами, объясняла, наставляла, советовала, – и я понял, что нам теперь ни за что не отделаться от нее.
За обедом, положив локотки на крышку стола, блестя глазами, она сообщала:
– Слышь-ка, ребята! Федор Ломтев приехал из Ленинграда, в институте там учится. А Симанка Наянов – из Нижнего – этот из педагогического училища. Елизаров Павел с флота на побывку прибыл – я смотреть бегала – нарядный!.. Феня Ларцева волосы остригла, подвила их, ходит кудрявой овцой, каблуки у туфель вот такие, с ложку, вострые – так и долбят землю, как долотья. Страсть как важничает: губы накрашены, сердечком складывает, говорит по-городскому: «чиво», «мерси», «скажите, пожалуйста», ребят зовет «нахалами»… – И Тонька показала, как разговаривает Феня Ларцева. Никита фыркнул и закашлялся. Мать побранила ее:
– Помолчи хоть немножко, дай людям поесть…
Мы подробно рассказали матери о своей жизни на заводе, о школе, о лесном пожаре, о Тимофее Евстигнеевиче и Сергее Петровиче.
– Вы, тетя Таня, не беспокойтесь, – заверил ее Никита, – мы живем так, что надо бы лучше, да некуда… – Тонька недоверчиво и лукаво прищурила на него один глаз:
– Врешь, поди! Хвастаетесь!..
Мать тихонько стукнула ее ложкой по лбу:
– Замри!
Успокоенная нашими заверениями, мать от стола до чулана двигалась легко и прямо, будто помолодела.
– А вы тут как? Всего ли вам хватает, мама? – спросил я, наливая в стакан молока.
– Много ли нам надо, сынок, двоим-то? – улыбнулась мать и кивнула на Тоньку: – Эта совсем не ест: видишь, вытянулась, как лучинка стала. Ругалась, ругалась, да отступилась – сладу нет. Из школы с жалобами приходили: озорует, ребят щиплет. А в перемену с ребятами в футбол играет, в воротах стоит. Ботинки дерет – не напасешься!..
Сестренка примолкла, подобралась, ожидая, что я стану ее отчитывать.
– Прошлый год я заработала без малого триста пятьдесят трудодней, – продолжала мать. – Да Антонина сорок.
– Сорок два, – живо вмешалась Тонька и тут же доложила: – Наш колхоз на первое место в районе вышел. Когда Красное знамя вручали, мы «Интернационал» пели. – Высунувшись в окно и быстрым взглядом охватив улицу, сообщила: – Трофим Егорович идет.
Мимо окон промелькнула голова Трофима Егоровича, под тяжелыми шагами заскрипели половицы в сенях. Пригибаясь, чтобы не удариться головой о притолоку, председатель шагнул в избу, повесил картуз на гвоздик в косяке, ладонями пригладил волосы, приблизился к столу:
– Ну, с приездом, Митя! Ну-ка покажись, какой ты стал, как тебя там отшлифовали. Ничего, молодец… А приятеля как зовут? Вы, я считаю, комсомольцы? Так, так… – одобрительно крякнул Трофим Егорович. – Стало быть, все идет честь по чести. – Повернулся к Никите: – У нас здесь раздольно, садов много, лодки рядом, отдыхайте, закаляйтесь…
– Ты, Трофим, на безделье их не подбивай, – сказала мать, вытирая тарелку холщовым посудным полотенцем. Губы ее были скупо поджаты. – А вот уборка начнется, пусть в поле выходят, в колхозе рук недостает. Был бы жив отец, он то же сказал бы…
Я был удивлен решительным тоном матери: она никогда еще так не говорила со мной. Мы с Никитой переглянулись и в один голос заявили:
– Ладно, надо будет, поработаем…
Глаза председателя потеплели:
– Вот и хорошо, вот и спасибо. Теперь расскажите, какие новости привезли… – Дядя вынул из кармана кисет и предложил Никите: – Одолжайся. А чтобы хозяйка не ворчала, выйдем и покурим на крылечке.
С крыльца хорошо был виден противоположный берег Волги. Холмистый, мохнатый от лесов, с рыжими голыми горбами, он напоминал длинный караван верблюдов, навьюченных пышно взбитыми кипами облаков. По вечерам верблюды как бы стряхивали с себя груз, и вниз, в поймы и лощины, шурша, катились клубы белого тумана. По реке, окутанной мглой, пробирались пароходы, тревожили тишину то веселыми, отрывистыми, то грустными голосами.
Жара спала. Плотники стянулись к срубу школы и застучали топорами, обтесывая бревна.
Трофим Егорович присел на ступеньку, оперся локтями о колени. Дымя цигаркой, внимательно выслушал наш рассказ о заводе, о его строительстве, сказал:
– А мы тоже расширяемся понемногу. Двор достраиваем. Школу возводим, семилетку. Молодежь учиться хочет, все в город метит, вроде тебя. Только назад мало кто приезжает, вот беда! Я и сам, Митя, учиться вздумал на старости лет. Агрономическое образование хочу иметь… Как в прошлом году послушал Сталина, так стал я думать крупными масштабами: большая уверенность в своих силах появилась.
Никита с недоверием и любопытством заглянул в лицо председателя:
– Вы видели товарища Сталина?
– Случалось, – уклончиво ответил Трофим Егорович. Последний раз затянулся дымом, погасил окурок и швырнул его на нижнюю ступеньку. Курица доверчиво клюнула его, осуждающе тряхнула гребнем и отошла.
– Расскажите, дядя Трофим, – попросил Никита.
Трофим Егорович откашлялся, улыбнулся и проговорил:
– Встречался я с ним на съезде колхозников-ударников. Вышел я на трибуну речь держать… Докладываю съезду – все у меня на бумажке расписано: достижения и недостатки. Сталин мне вопросы задает, я отвечаю. Давайте, говорю, нам машин побольше теперь. Хозяйство растет с каждым днем, и без машин нам ни туда, ни сюда – тупик. А потом Сталин сам большую речь держал. Правительство, говорит, горой стоит за рабочих да за крестьян-колхозников. А вы, говорит, трудитесь честно, берегите машины, тракторы, с честью выполняйте задания нашего рабоче-крестьянского правительства, укрепляйте колхозы и вышибайте вон из колхозов кулаков и подкулачников, которые пробрались туда. Вот как!
Трофим Егорович помолчал, подумал и добавил:
– А машины правительство, верно, шлет в деревню. С каждым годом все больше. Этим летом хлеба комбайном начнем убирать. Придет время, когда всю работу взвалим на машину, а человек только управлять ею станет.
Трофим Егорович поднялся, постоял немного, глядя на Волгу и о чем-то думая, и, прощаясь с нами, попросил:
– Так вы, ребята, в самом деле, поработайте, помогите нам…
2
Долго безмолвно сидели мы на ступеньках крыльца, обдумывая рассказ дяди Трофима.
На старых ветлах, на фоне красноватого вечернего неба хлопали крыльями, негромко, устало кричали, точно переругивались, грачи и галки, устраиваясь на ночлег. Закат, веющая прохлада, звучащий в ушах задушевный голос Трофима Егоровича рождали неуловимые светлые думы, которым трудно было найти слова, но которые грели и баюкали душу, полную тихой грусти и счастья.
– Где спать станете? – спросила мать из сеней, нарушая безмолвное очарование.
– На сеновале, – поспешно откликнулась Тонька вскакивая. – Я уже постлала им.
Сестренка увлекла нас за собой. В сарае было темно, вязко и сладковато пахло свежими сушеными травами. За тесовой перегородкой в хлеву глубоко и шумно вздыхала корова, хрустя жвачку, фыркали и чихали овцы.
– Сюда, сюда, – подсказывала она, толкая нас в темноту.
По лестнице, приставленной к наваленному сену, мы забрались наверх, где нам была приготовлена постель.
– Вот это перина! – похвалил Никита, растягиваясь на постели.
Сестренке, видимо, не хотелось покидать нас: интересно было узнать, какие планы мы наметим на завтра.
– Митя, можно я в уголочке прикорну? Я вам мешать не стану, – попросила она кротко.
– Вот еще! Иди спать.
Я хотел подойти к ней, но Никита, изловчившись, коварно схватил меня за ногу. Я упал на сено, но тут же вскочил, кинулся на него – и пошла веселая возня!.. Мы налетали друг на друга, расходились и сталкивались снова, сцепившись, катались клубком, прыгали, качались на зыбкой, дурманно пахнущей сухой траве. Постель скомкалась и по частям разлетелась в разные стороны. В темноте слышался наш смех, возгласы и прерывистое дыхание. Тонька старалась поймать кого-нибудь из нас за ногу, смеялась и восклицала тоненьким голоском:
– Вот чумовые! Все сено взбаламутили, постель раскидали!..
Мы кубарем подкатились к ней, придавили ее, и вдруг край сеновала ожил, пополз, и мы все вместе с охапкой сена, грохнулись вниз.
Тонька первая вскочила на ноги, выбралась из сена и убежала. Извлекая из-за воротников колючие травинки, мы снова взобрались на сеновал, кое-как ощупью отыскали раскиданную постель и, не раздеваясь, легли.
Было тихо и душно. Только корова в хлеву все отдувалась, да где-то далеко равнодушно лаяла собака.
В двух местах слой соломы над головой был тонок, я приподнялся и проделал в крыше дыру. На нас потек прохладный ночной воздух: душистый и чистый, как ключевая вода. На душе стало легко. Чувства, навеянные рассказом Трофима Егоровича, беспокойно теснили грудь, в голове вспыхивали беспорядочные мысли.
– Вот живем мы вместе, – взволнованно заговорил я после долгого молчания, – и дальше бы так жить, не расставаясь!.. Горе, радость – все пополам!
Никита нащупал во мраке мою руку и молча сжал ее, соглашаясь со мною. Это пожатие вызывало на сердечную, дружескую откровенность.
– Помнишь, что говорила Лена на первом комсомольском собрании, когда меня не приняли в комсомол? Она говорила, что я не подготовлен. Верно! Я и сам теперь вижу, что не подготовлен. А нужно быть готовым ко всему… – Я приблизил к Никите лицо и шепотом выговорил: – Так прожить надо, что если спросят: «Кто такой, что за душой носишь?» – можно было бы сказать: «Вот он – я, весь как на ладони, без единого пятнышка, можете на меня положиться!»
– Чтобы положиться на тебя, надо, чтобы ты дело свое знал, – заражаясь моим волнением, отозвался Никита. Он заложил руки под голову и глядел вверх, в темном немигающем глазу его отражалась звезда.
Я привстал на колени.
– Я и сейчас у Павла Степановича хорошо перенимаю дело. А еще год пройдет, сделаюсь мастером. Ей-богу, буду мастером! Мне отец говорил, что он не смог достичь в жизни, что задумал. А я достигну!
– А достигать знаешь что?
– Знаю. Буду работать столяром, а вечерами учиться на курсах по подготовке в вуз. Потом в строительный институт пойду…
Никита не ответил, должно быть, согласился с моими планами. Мы лежали рядышком и точно из глубокого колодца смотрели в дыру на крыше.
Мне, как и многим моим сверстникам, очень хотелось, чтобы о моей жизни и делах знал обязательно Сталин. Он часто снился мне во сне: простой, добрый, близкий. Недавно сон занес меня куда-то в горы. Я выбирался на вершину, уходящую шапкой своей за облака; посмотрю назад – страшно, пропасть, ноги скользят и чувствую: вот-вот сорвусь и полечу вниз. И вдруг слышу голос его: «Держись, не робей, не отступай!» И я полез, полез с камня на камень, все выше, выше…
Мысль о подарке Сталину зародилась у меня в тот день, когда мастер, принимая мое и Фургонова изделия, похвалил их. С каждым днем она все настойчивее овладевала моим сознанием, и сейчас, после рассказа Трофима Егоровича о Сталине, я осмелился высказать вслух свой тайный, сокровенный замысел.
– Никита, ты не спишь? – позвал я.
– Нет.
– Слушай, что я придумал.
– Что?
– Давайте пошлем Сталину подарок, – сказал я сдержанно и почти со страхом покосился на товарища.
Слова произвели на Никиту ошеломляющее впечатление. Он медленно приподнялся и сел, непонимающе уставившись на меня. Глаза его блеснули горячо и, казалось, с испугом:
– Какой подарок?
– Это уж решим. Сталин родился в декабре месяце, вот ко дню рождения и пошлем. Письмо напишем: как учимся, как живем, что делаем…
– Постой, ты это серьезно? – недоверчиво и строго спросил Никита, уже встав на колени и положив руку мне на грудь.
Потом сел, запустил руку в сено, захватил в горсть.
– А осилим мы это?
– Осилим, – заверил я. – Павла Степановича попросим шефство взять над нами.
Никита опрокинулся на спину, несколько минут лежал молча, потом решил:
– Отложим это дело. Надо посовещаться с Сергеем Петровичем.
С веселым любопытством к нам заглянула луна; одного края у нее не было, будто его сточило ветром, и она казалась тонкой и острой, как лезвие бритвы. Вокруг нее, как светлые мотыльки вокруг зажженной лампы, роились мелкие и крупные звезды. Почему-то подумалось о Москве, вспомнилась Серафима Владимировна Казанцева, ее лицо, смех, голос…
– А Санька сейчас по Москве разгуливает, – с завистью вздохнул я, вызывая Никиту на разговор.
Он, опершись на локоть, склонился над моим лицом:
– Ты Лене будешь писать?
– А что?
– Ты ее любишь?
Только Никита умел застигнуть человека врасплох своим вопросом. Я не знал, что ответить.
Лена считались красивее и лучше всех девочек в школе. Она была прямая и справедливая, хорошо училась. С ней можно было обо всем поговорить и поспорить. Она не строила из себя кисейную барышню, не слишком форсила, могла постоять за себя и с любым парнем решалась вступить в рукопашную. Этим она и завоевала любовь в нашем классе, этим она больше всего мне и нравилась. Других чувств у меня к Лене не было, хотя мне льстило, что из всех ребят она выделяет именно меня. Но, подумав об этом, я сейчас же осудил себя за мелкое тщеславие.
– Я бы на твоем месте не связывался с ней, – посоветовал мне Никита.
– Почему?
– Только сейчас ты говорил о том, что нам не надо расставаться. А если так дальше пойдет, то вы с Санькой поссоритесь навсегда.
– Вот дружба и потребовала от меня первой жертвы, – засмеялся я, мысленно соглашаясь с Никитой.
– Как хочешь расценивай.
Никита говорил серьезно; в такие минуты он казался старше нас на несколько лет.
– Я и сам себя спрашиваю, как быть, – сознался я.
Никита перебирал в губах сухую травинку, слышно было, как он перекусывал ее зубами. Помолчав, я сказал:
– Я напишу ей письмо и все объясню.
– Можно и так…
3
Захлопав крыльями, заголосил петух; подождав немного, прислушавшись к тишине, он закричал еще раз, уже чище, голосистее; ему откликнулись петухи с соседних дворов.
– Когда же спать будем? – спросил Никита.
– Спать не придется, сейчас на рыбалку пойдем…
Мы встали и, расширив дыру в крыше, просунули в нее головы. Из-за Волги медленно и торжественно поднимался рассвет, расплывался все шире и шире, отбрасывая тьму и мутным светом обнимая берега, избы села…
Сады казались сиреневыми от росы и легкого тумана, над ними курился пар.
Мать доила корову за стеной, струи молока звонко ударялись в стенки подойника. С крыльца поспешно сбежала Тонька в пестром ситцевом платьице, в платочке и босиком, скрылась в воротах сарая, и вскоре мы услышали ее голосок:
– Вставайте! Уже рассвело! – Она карабкалась на сеновал. – Эй, ребята!
– Не кричи, мы уже проснулись.
Сестренка взглянула на нас плутоватыми глазами и протянула:
– Вы и не спали совсем, я вижу…
Тонька вынесла крынку молока. Пока мы пили, она, присев на ступеньку крыльца и закусив губу, поспешно натягивала на босые ноги полусапожки, не выпуская нас из виду: боялась, как бы мы не ушли без нее.
– Куда это ты торопишься? – поинтересовался я, просматривая удочки, укладывая в ведерко банку с червями, засовывая за пазуху книжку.
– На Волгу, удить, – ответила простодушно она.
– А дома кто останется? Мамка уйдет на огород… Ни о какой Волге и не думай!
Тонька на мгновение застыла.
– Что ты! Разве можно мне не идти? – спросила она и подтвердила: – Я пойду.
И начался с детства знакомый «маневр»: мы сделаем несколько шагов по тропинке – и она столько же; мы остановимся – и она встанет и следит за нами, настороженная, готовая при первом же угрожающем ей движении рвануться с места и убежать.
Когда мне надоела эта «игра», я рассердился не на шутку и пригрозил ей. Тонька вдруг обиделась, внезапно села на росистую траву и горько заплакала.
– Ты только и знаешь, что грозишь мне!.. Нет того, чтобы приголубить сестру!.. Я постоянно одна и одна, ждала тебя!.. Я вот мамке скажу, как ты надо мной измываешься! Комсомолец, небось!.. Как только тебя приняли, такого изверга!
Она сиротливо продолжала сидеть на траве.
– Встань, – сказал я, – простудишься.
– Ну и простужусь тебе назло, – пробурчала она.
– Зачем ты ее обижаешь? – спросил Никита, когда мы уже довольно далеко отошли от Тоньки. – Что она тебе далась?
– Обидишь ее!.. Она сама кого хочешь обидит. И потом, знаешь, если появится на берегу девчонка, ну, вообще женщина, рыба клевать перестает.
Никита скептически фыркнул:
– Чепуха какая!
– Нет, не чепуха. Это проверено, я знаю.
Тропа, петляя среди дубовых стволов, спускалась по крутому склону с выкошенной травой, огибая стоги, убегала к домику бакенщика, издали похожему на сказочную избушку на курьих ножках. Рядом с избушкой у ручейка сложены в горку белые и красные треугольники бакенов, возле двери навалены фонари с оранжевыми и матовыми стеклами.
Мы рассчитывали получить у Митроши-бакенщика лодку, переправиться на ту сторону, стать на якорь и удить. Но бакенщика в домике не оказалось: ушел на село.
– Придется с берега удить, – сказал я с сожалением, – все лодки заперты.
– Можно и с берега, – согласился Никита. Он держал в руке ведерко, на плече – удочки. Штаны его были закатаны до колен, ворот рубахи расстегнут; с несвойственным ему восхищением он озирался вокруг.
Над рекой стлался негустой туман; резко, испуганно вскрикивала потревоженная чайка, откуда-то из туманной мглы доносился отсыревший, жалобный гудок буксира.
Мы отошли от домика метров двести. В бухточке, опушенной ивовыми кустами, облюбовали место, размотали удочки, насадили червей на крючки и закинули их в воду. Вода в бухточке как бы кружилась на одном месте, и поплавки выписывали небольшие плавные круги.
Едва мы расположились поудобней, как послышался нетерпеливый, захлебывающийся шепот:
– Клюет, клюет, подсекай, Никита!
Кусты зашуршали, раздвинулись, и перед нами предстала Тонька; она не спускала глаз с поплавков.
– Дергай, тебе говорят! – крикнула она раздраженно. – Видишь, утонул!
Ну, ясно, разве она могла остаться дома! Когда я решительно встал, чтобы разделаться с ней как следует, она не убежала, а умоляюще следила за моим приближением, покорно ожидая своей участи. Она была такой виновато-беспомощной в эту минуту, что у меня не хватило духу наказать ее, хотя бы раз дернуть за косицу.
– Тише! Всю рыбу распугаешь. Уходи отсюда!..
Никита опять заступился:
– Оставь ты ее… Иди сюда, Тоня, будешь со мной ловить.
– Ага, вы сговорились? – воскликнул я с видом, обличающим Никиту в измене. – Тогда я вам не компания. Отделяюсь от вас.
– Отваливай.
– Посмотрим, кто больше наловит! – крикнула Тонька.
Она сразу же повеселела, приободрилась, устраиваясь возле Никиты, победоносно повела на меня взглядом. Мы честно разделили червей. Я пролез сквозь кусты и примостился на обрывчике, метрах в пятнадцати от них.
Между Тонькой и Никитой сейчас же завязался спор.
– Постой, ты не так делаешь, – командовала девочка, отнимая у него удилище и размахивая им. – Вот как надо насаживать червяков. Смотри…
Она выбрала червя, насадила его на крючок и, отвернувшись от Никиты, зашептала скороговоркой:
– Взглянь, дунь, плюнь, рыбка, клюнь, хорошо бы щука, вот такая штука, можно и карась, только не все враз, окунь угоди, плотичка погоди, а лягушка – пропади!… – Потом она три раза плюнула на крючок, подула, размахнулась удилищем и закинула крючок в воду.
Никита дружелюбно усмехнулся:
– Как ни приговаривай, Тоня, а если тут рыбы нет, так она и клевать не станет.
– Не загадывай, – сказала Тонька и, подобравшись вся, словно кошка, выжидающе замерла с необычайно важным и торжественным выражением лица, уставившись на поплавок огромными немигающими глазами.
– Кита не приколдуй! – крикнул я из-за кустов.
В это время поплавок Никитиной удочки дрогнул, колыхнулся и скрылся под водой.
– Тащи, – беззвучно, одними губами крикнула Тонька, вцепившись в плечо Никиты. – Подсекай скорей!
Никита взмахнул удилищем, леска натянулась, и в воздухе, описав дугу, сверкнула рыба. Тонька перегнулась и поймала ее. В руках бился, хватал воздух ртом жирный полосатый окунь.
– Вот он какой! – воскликнула Тонька припрыгивая. – С полкило потянет! А то и все кило!
– Ну, уж кило, – усомнился Никита, невольно заражаясь ее азартом. – Грамм сто пятьдесят – и то хлеб.
– Теперь его надо на веревочку и в воду, пусть подышит пока.
Она продернула через жабры бечевку, скинула с ног полусапожки, забрела по колено в воду и привязала бечевку к кусту. Потом насадила нового червя и опять пошептала. Не прошло и двух минут, как Никита снова выхватил окуня. За ним – небольшого щуренка. Никита похвалил Тоньку и насмешливо покосился в мою сторону.
А мой поплавок будто примерз. Минут двадцать я глядел на него пристальным полуумоляющим, полугипнотизирующим взглядом, но он так и не шелохнулся ни разу, точно был впаян в воду. Три раза я менял червяка, но и это не помогло. Рассердившись, я плюнул на него, воткнул конец удилища в сырой песок и вытащил из-за пазухи книжку – «Герой нашего времени» Лермонтова.
Не знаю, почему полюбилась мне эта книжка. Я читал ее столько раз, что многие куски знал наизусть. Печорин стоял передо мной, как живой; я помнил каждое его движение, слово. Многие восхищаются им, как героем. Но почему же душа у него какая-то старая, дряхлая? Сил много, а деть их некуда, вот и плел разные интриги.
«Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе своей силы необъятные…»
Когда я доходил до этих строчек, у меня тоскливо сжималось сердце. И в то же время что-то большое, гордое наполняло грудь до сознания, что живу я в другое время, по другим законам: лети, куда хочешь, достигай вершин. И тут же вспоминается Сергей Петрович, его черные внимательные глаза и слышится его голос: «Жить и работать во имя счастья человека – нет выше цели, нет выше назначения».
Я уже не читал книжку, а положив ее на колени, смотрел на реку и думал… Взошло солнце. Туман, затканный золотыми нитями лучей, порозовел, засветился, открывая чистый синий простор над Волгой.
За кустами Тонька упорно шептала свои заклинания, но рыба давно уже не клевала, и девочка сердилась.
– Хватит, Тоня, всю рыбу не перетаскаешь, – уговаривал ее Никита, поднимаясь и разминая ноги. – Не действует больше твое колдовство, спохватилась рыбка и уплыла. Пойдем посмотрим, что твой братец наловил!
Обойдя кусты, Тонька очутилась возле меня и с тем же азартом закричала:
– Гляди, рыба на крючке мучается, а он книжечки почитывает! Подсекай! – и потянулась было к удилищу.
Я отстранил ее:
– Нет уж, свою рыбу я сам выну.
За каких-нибудь полчаса я вынул штук шесть окуней и плотичек. Тонька небрежно обронила: