Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 47 страниц)
– Бежим!
– Спокойно, – сказал я. – Иначе в тебя первого всажу пулю.
Женщина, обняв девочку, в ужасе замерла возле подтопка.
Чертыханов сразу весь подобрался – куда девалась его добродушная, хитрая ухмылочка! – и по-медвежьи грузно выкатился в сенцы. Мы неслышно метнулись вслед за ним. Затаились за дверью, за ларем с мукой, в полумраке; опасность, которую я предчувствовал, подступила вплотную, ее скрюченные пальцы тянулись к самому горлу.
Двое немцев – третий остался у машин, – бодро и по-хозяйски стуча каблуками по скрипучим половицам, вошли в сени: тогда они входили в дома без опаски. Перешагивая порог, первый ударился лбом о низенький косяк, громко вскрикнул и, должно быть, выругался. Второй рассмеялся, пригибаясь.
И следом за ними, так же стуча каблуками, держа наготове автомат, в избу вошел Прокофий Чертыханов – скрываться теперь не имело смысла.
– Охраняйте крыльцо, – сказал я Щукину и Корытову, стоящим у двери во двор, и тоже вошел в избу.
Немцы что-то оживленно говорили, смеялись. Вдруг смех словно обрубили: они увидели на лавке пилотку Чертыханова и плащ-палатку с заплечными лямками. В тишине удивительно спокойный и весомый прозвучал голос:
– Пардон… Я забыл головной убор.
Тихий голос этот поразил, как гром… Они даже не успели схватиться за оружие. Девочка пронзительно взвизгнула, когда они грохнулись на пол, сотрясая подтопок. Вслед за нашими выстрелами за окном громыхнул взрыв: Щукин, выбежав из сеней, швырнул гранату в оставшегося на улице мотоциклиста. Волна высадила раму, брызнули осколки стекол. Девочка опять взвизгнула, ткнулась лицом в живот матери, женщина оцепенело стояла, шевеля бескровными губами. В дверь заглянул Щукин.
– Уходи! – крикнул он.
– Да, пора, – отозвался ефрейтор Чертыханов, прихватывая пилотку и сумку, и торопливо направился к выходу. Женщина, очнувшись, топталась на месте, страшась перешагнуть через убитых.
– Через двор бегите. Скорее!..
– И вы уходите, – сказал я ей. – Прячьтесь немедленно.
Мы выбежали дворовой калиткой в огород, перемахнули через изгородь, миновали картофельное поле и уже приближались к опушке, когда в деревне открыли нам вслед бешеную беспорядочную стрельбу. Пули пролетали мимо уха со злым, едким посвистом. Впереди меня бежал, часто оглядываясь назад, сержант Корытов; он шумно дышал, тяжело неся свое разбухшее тело, не приспособленное к таким пробежкам. Вдруг он точно споткнулся и, неверно тыкая в землю длинными ногами, сделал с разбегу несколько шагов, потом упал, – пуля ужалила его под левую лопатку. Я приостановился, но Чертыханов подтолкнул меня:
– Не задерживайтесь!..
Сержант Корытов перевернулся на бок и тихо, жалобно произнес:
– Не бросайте… Товарищи! Донесите…
Я склонился над ним. Лицо его покрыла желтоватая, неживая бледность. Трясущимися руками я разорвал ворот его гимнастерки и охнул: тело его было плотно обмотано красной бархатной материей.
– Знамя! – вскрикнул Прокофий. Я поднял Корытова под мышки.
– Прокофий, бери за ноги. Унесем в лес.
Нести было тяжело и неудобно. Выбиваясь из сил, спотыкаясь и обливаясь по́том, мы дотащили сержанта до лесной опушки; он был уже мертв. Мы осторожно сняли с него полотнище знамени – душу и честь разбитого в неравной битве полка. Оно было в нескольких местах влажное от крови. Сняв гимнастерку, я обернул им себя так же, как раньше сержант Корытов. Теперь нам во что бы то ни стало нужно дойти до своих!..
Я стоял над могилой сержанта молча – волнение мешало вымолвить слово – и мысленно просил у него прощения за то, что при встрече подумал о нем плохо. Потом я коротко и сбивчиво сказал о воинском долге, о преданности Родине, о верном и горячем сердце русского солдата. Прокофий громко и прерывисто всхлипывал; слезы оставляли на щеках светлые полоски…
И еще одной вехой отметили мы свой горький и жестокий путь на восток, к родным очагам…
Мы не так далеко отошли, когда сумерки как бы испуганно шарахнулись из деревни к лесу, – она уже пылала, подожженная, должно быть, с четырех концов.
4
Мы решили теперь делать переходы ночами, а дни коротать где-нибудь в укромных местах. Одиноко и бесприютно было тащиться по глухой, как бы вымершей земле под холодными и бесстрастными звездами. Мы боялись света – не люди, а безмолвные ночные тени. Зато в ночной жизни было особое преимущество: нас все время тянуло к человеческому жилью, и мы могли прокрасться всюду незамеченными.
Пройдя километров шесть, мы опять натолкнулись на селение. В темноте трудно было определить, большое оно или маленькое. Мы приблизились к огородам и прислушались. Селение как-то странно гудело; шум возникал во всех концах одновременно; слышались неразборчивые громкие восклицания, гортанная и отрывистая немецкая речь, захлебывающееся, коклюшное тявканье собачонки вблизи и трубный песий лай вдали; прорывались женский плач и причитание, прозвучало два или три пистолетных выстрела. Все это тонуло во мраке, производило загадочное и тревожное впечатление.
– Разузнать? – спросил Чертыханов, перелезая через изгородь.
– Погоди, – остановил я его. – Еще напорешься на патруль…
Выполняя обязанности начпрода, Прокофий принялся шарить по грядкам.
– Что же тут происходит? – проговорил Щукин, чутко прислушиваясь к плачу и выкрикам. – Наверно, штаб крупного соединения располагается и жителей выселяют из домов…
В это время в глубине села как-то разом занялся дом. Пламя прянуло ввысь и повисло над улицами густо-красной тучей, бросая вокруг дрожащие отблески: в окнах изб вместо стекол, казалось, вставили раскаленные железные листы. «Горят, горят российские села», – с болью подумал я, глядя на темные, изломанные фигурки людей, мечущихся перед огнем.
Неожиданно со двора на огород выскочил человек и бросился бежать, шурша лопухами и ботвой. За ним гнался второй Этот второй выругался по-немецки. Мы со Щукиным присели и затаились. Бегущий впереди промелькнул мимо сидевшего в грядках Чертыханова. Поравнялся и немецкий солдат. Прокофий чуть привстал, коротко и стремительно взмахнул рукой. Солдат, вскрикнув, рухнул в темную густую растительность грядок. Чертыханов медленно распрямился и, сорвав ботву, вытер нож, шепотом спросил нас:
– Куда сгинул тот, первый?
Человек, за которым гнался солдат, добежал до изгороди, упал и притаился. Он, должно быть, не понимал, почему фашист вскрикнул и остался позади.
– Кто здесь? – спросил Щукин, приближаясь к тому месту, где упал человек. Ответа не последовало. – Кто здесь? Отвечай, а то стрелять буду, – припугнул Щукин, щелкнув затвором автомата.
– Зажги спичку, – сказал я, отводя автомат Щукина в сторону.
– У меня есть фонарик, – прошептал Прокофий. Слабый огонек едва пробил лопухи. На дне канавки, заросшей бурьяном, сидел, сжавшись в комочек, худенький мальчишка лет четырнадцати. Огонек погас.
– Вылезай, – сказал я.
Мальчик не шевелился.
– Вылезай, тебе говорят! – рассердился Прокофий. – Тут все свои… Не бойся…
Из лопухов вынырнула маленькая головка на худой вытянувшейся шее; на макушке торчал хохолок. Оглядев нас, склонившихся над ямой, мальчик сказал срывающимся голоском – перепуганный насмерть, он все-таки пытался выглядеть храбрым:
– Я не боюсь… – Улыбнулся и протянул обрадованно: – Правда, свои?..
– Ну-ка, вылезай скорее. – Прокофий подал ему руку и вытянул из канавы. Мальчик пугливо оглянулся на избу.
– А солдат где?
– Прикорнул тут, на грядке, – небрежно бросил Чертыханов. – Споткнулся.
Мы стояли на коленях возле изгороди.
– Как зовут? – спросил Щукин мальчишку.
– Вася… Вася Ежов. А ребята зовут – Вася Ежик. – Мальчик торопился объяснить все сразу. – Я только нынче из Орши прибежал домой, к маме. В Орше я в ремесленном учусь. На токаря… – Вася напоминал мне Саньку Кочевого – такой же наивный, по-мальчишески симпатичный и словоохотливый; глаза у него круглые, быстрые; по носу словно кто-то ловко ударил щелчком снизу вверх, загнул его и чуть расплющил, смешно открыв две круглые дырочки; улыбка возникала мгновенно и тут же гасла.
– Почему за тобой бежал фашист? – спросил Щукин. – Что у вас творится?..
– Немцы пришли. Ловят ребят и девок, в Германию отправляют, на работы. И про меня узнали. Я на чердак спрятался – нашли. Солдат зазевался, я юрк в дверь да на зады. Он за мной… Ну, и споткнулся… – взглянул на Прокофия и улыбнулся восхищенно.
– Много они словили девок и ребят? – спросил я.
– Много. Человек тридцать, а может, и боле. Всех согнали к школе. Слышите, как бабы голосят? К детям рвутся, а солдаты их прикладами. Скоро поведут на станцию. – Помолчав немного и приглядевшись к знакам различия на наших петлицах, он обратился к Щукину: – А вы куда идете? Из окружения? Я две ночи шел с двумя сержантами… Теперь жалею, что отстал от них… – Он опять умолк, передохнул, чтобы не выдать слез, прошептал: – Я не хочу в Германию… Возьмите меня с собой, товарищ лейтенант. – Он смотрел на меня просительно, губы его дрожали. – Я вам в тягость не буду…
– Ты комсомолец? – спросил Щукин. Мальчик смущенно шмыгнул носом.
– Нет еще. Заявление подавал – не приняли, ростом, сказали, не вышел… – Только сейчас стояли слезы в глазах, а вот уж и улыбнулся. – Как будто для комсомола нужен саженный рост, ровно в гвардию полководца Суворова… – И опять улыбка сменилась мольбой: – Возьмите… Я тут все дороги знаю…
– А что ты будешь делать, если уйдешь отсюда?
Вася ответил уверенно:
– Выйду к своим и махну на Урал. На завод. Сейчас токаря, ого, как нужны!..
– Ну, а стрелять ты умеешь? – поинтересовался Чертыханов. Вася сожалеюще пожал плечами, кивнул на автомат в руках Щукина.
– Вот из этого или из пистолета не приходилось стрелять. А из мелкокалиберки стрелял. В яблочко редко попадал, но вокруг делал дырки. Да вы не беспокойтесь, я научусь, я способный… Они меня все равно угонят. А узнают об этом солдате, так шлепнут… Возьмите.
Я взглянул сперва на Щукина, потом на Чертыханова. Наступило долгое молчание – мы решали, как поступить с Васей Ежиком. Боясь отказа, он все говорил что-то быстро, сбивчиво и умоляюще. Из селения все так же неслись выкрики, собачий лай и причитания.
– Мать у тебя есть? – спросил Щукин. – Отпустит она тебя?
– Отпустит, – поспешно заверил он. – Она сама мне сказала: беги, говорит, Вася, может, говорит, жив останешься. Отец у меня на войне, от него вестей нет… Можно, я за ней сбегаю? – Щукин молча кивнул, и Вася сунулся в сторону, зашуршал лопухами.
– Ну, что вы скажете? – спросил я.
– Надо взять, – решил Прокофий. – Живая душа.
– Не связал бы он нам руки – не на прогулку собираемся…
– Что вы, товарищ лейтенант! Не такой это парень, чтобы руки связывать.
– Да, похоже, что бойкий, боевой, – подтвердил Щукин.
Вася привел мать, еще молодую женщину, повязанную платком до самых глаз. Вася был уже в пиджачке, в кепке и с мешком за плечами, наскоро сделанном из белой наволочки, – он, по всей видимости, сам решил свою судьбу, готов был к походу. Мать, увидав нас, застонала:
– Что же это делается, ребята? Ведь ноги не держат – так страшно. Возьмите вы его, христа ради. Уведите. Сохраните…
– Возьмут, мама, – успокоил ее Вася. – А не возьмут, так я сам за ними побегу, – вон как собаки бегают: их отгоняют, а они все равно бегут.
– Я сама-то дом брошу, к сестре переберусь, за восемнадцать километров отсюда, – стонала женщина, встревоженно озираясь. – Найдут на огороде убитого, разве пощадят…
– Мы их тоже не щадим, – ответил Щукин. – Сына вашего возьмем.
Женщина всхлипнула, обняла мальчика.
– Вот изверги, что наделали с нашей жизней… Прощай, сынок. Держись их, не отбивайся…
Мальчик обнял мать за шею обеими руками, но тут же отстранился, словно боялся показать при нас свою любовь и жалость к матери. Прокашлялся и сказал:
– Уходи к тете Вере… Мишатку возьми. И щенка… Не оставляй им ничего…
Прокофий похлопал по его белому мешку:
– А мешок-то не военного образца. Он вроде мишени будет…
Я торопил своих. Мы оттащили солдата подальше от огорода и зарыли, закидали землей и ботвой место, где он упал. Я все время думал о девушках, согнанных в школу для отправки в Германию. Простившись с матерью Васи, мы обогнули село, выбираясь на дорогу, ведущую к станции. Ежик вел нас смело и безошибочно.
– Вот здесь их поведут, – сказал Вася, разгребая руками колосья ржи, в которой мы стояли.
Плача из села уже не было слышно. Тихая и печальная, вся в заревах лежала полночь – наша спутница и сообщница. Только бы не застиг нас рассвет…
– Забирали всех без разбору, – объяснил Вася. – И своих, и чужих… Нынче утром прибились к нашему селу Жеребцову двое – парень и девка. Московские. Парень-то ушел с дядей Филиппом Сковородниковым, председателем сельсовета, в лес, а девку я отвел к Марье Сердовининой на отдых, у Марьи-то дочь, Катька, из Смоленска на каникулы приехала. Так обеих и забрали…
Я сильно стиснул руками плечи мальчишки.
– Как их зовут?
– Его знаю – Никита. А ее не знаю.
Я сел в рожь и притянул Васю к себе.
– Расскажи все, как было.
Я все время думал, что пути мои с Никитой и Ниной сойдутся. Чувства меня не обманули…
5
Никита Добров и Нина Сокол шли четыре дня, не отклоняясь от железной дороги. Ночевали в деревнях. Подолгу задерживались на вокзалах в надежде прицепиться к поезду. Им посчастливилось: на одной станции остановился пестрый – из зеленых пассажирских и красных товарных вагонов – эшелон. Остановился почему-то далеко от посадочной платформы, и к нему, спотыкаясь и падая на шпалах, подбежали люди, роняя узлы и свертки.
Неся в левой руке чемодан Нины в новом и уже запыленном чехле, а за спиной свой мешок, Никита протиснулся к тормозной площадке товарного вагона. Она была забита людьми. Никита взглянул на Нину, как бы спрашивая, сможет ли она прицепиться как-нибудь. Нина поняла его взгляд. Неожиданно для Никиты она по-кошачьи, быстро и гибко, вскарабкалась на подножку, потом на буфер и, склонившись, протянула ему руку:
– Лезь сюда.
Никита взобрался к ней, встал на другой буфер. Паровоз загудел, оборвал продолжительный рев, как бы передыхая, опять загудел, и поезд тронулся. Натянулись сцепления, буфера дрогнули под ногами. Какой-то мужчина с галстуком, съехавшим набок, идя рядом с подножкой, совал женщине, стиснутой на площадке, беловолосую плачущую девочку в голубом платьице. Мать не могла высвободить руки и принять ее и от этого отчаянно, панически голосила… Никита, свесившись, подхватил девочку, поднял, передал матери. Отец кое-как повис на подножке.
Нина с Никитой стояли между вагонов. Стучали колеса, изредка звенели тарелки буферов. Безмятежная жизнь с рыбной ловлей, с солнечными пляжами, нежными стихами кончилась; время, сорвавшись, ринулось в неизвестность, точно в пропасть, закрутив толпы людей, как налетевший ураган метет и кружит листья, сорвав их с деревьев.
Стоять на буфере было неудобно, быстро утомлялись ноги, и Нина, неловко повернувшись, нечаянно столкнула чемодан с края площадки. Он рухнул в пролет, на проносящиеся внизу шпалы, и раскрылся от удара; на мгновенье мелькнуло что-то розовое – и все пропало: любимый цветистый сарафанчик, блузки, легкие платьица, пилки для ногтей, туфельки на высоком каблучке, томик Блока… Темные продолговатые глаза Нины медленно и насмешливо сузились.
– Так будет лучше, – произнесла она тихо, как бы извиняясь перед Никитой за то, что не удержала чемодан, и вздохнула с облегчением. – Сама, добровольно, я никогда бы с ним не рассталась… – И Никита отметил в ней и выдержку и чувство юмора. Да, она, пожалуй, не будет в тягость…
Поезд тащился медленно и неуверенно, на каждой станции подолгу стоял, пропуская воинские эшелоны, и до обеда он покрыл всего километров двадцать. Эти километры были последними: на перегоне, в чистом поле, поезд настигли немецкие бомбардировщики.
Первая бомба ухнула впереди поезда, на полотне, разорвав рельсы, словно паутину. Машинист затормозил загодя, но паровоз, толкаемый сзади составом, жалобно и пронзительно визжа тормозами, прополз вперед и медленно свалился в яму, ткнулся лбом в край воронки, неуклюже вздернул тендер. Вторая бомба бухнула сбоку.
– Держись! – крикнул Никита Нине, когда вагон сильно тряхнуло горячей волной.
Сцепление и буфера угрожающе заскрежетали, казалось, вагоны сейчас сомкнутся и расплющат всех. Нина едва не слетела вниз. Больно, мучительно ранил душу женский крик… Никита стащил Нину на насыпь. Схватив ее за руку, он что есть мочи побежал от поезда в поле, в рожь, – все дальше, дальше, не останавливаясь. Мешок бил его по лопаткам, лямки из проводов, врезавшись, жгли плечи, колосья колко били по лицу. Стебли ржи спутали Нине ноги, она упала. Никита остановился, переводя дух, помог Нине встать.
На линии началась беспощадная расправа с беззащитным поездом. Самолеты, низко и не спеша пролетая вдоль состава, прошивали вагоны очередями. Расстреливали бегущих от поезда людей кощунственно, бесчеловечно, издевательски. Никита и Нина видели, как по насыпи мимо чугунных колес шла, спотыкаясь, беловолосая девочка в голубом платьице, та самая, которую Никита взял на площадку: она, очевидно, искала мать. Нина рванулась было к ней, но Никита осадил ее. Самолет, снизившись, небрежно, словно игрушку, кинул бомбу; полыхнул взрыв. Пыль рассеялась. Голубого платьица не было. Вагон отшвырнуло, он загорелся…
Нина зажала глаза кулаками, подкошенно села в рожь, простонав:
– О, Никита!..
Никита молча смотрел побелевшими от ненависти глазами на страдания, на гибель русских людей; кулак, захватив горсть колосьев, сжался до боли в суставах. Грудь до краев налилась тяжелым, точно свинец, чувством мести, – не продохнуть.
– Встань, – сказал он Нине. Девушка поспешно поднялась, прерывисто, со всхлипом вздохнула, сдерживая рыдания. – Идем! – Лицо у него было каменное, на скулах затвердели бугры, взгляд неподвижных глаз был сухим и неумолимым.
Они двинулись хлебами наугад. Позади, на высокой насыпи, цепочкой жарких костров пылал длинный состав вагонов.
– Сегодня вечером или завтра я отправлю тебя в Москву, – сказал Никита, прокладывая Нине дорогу в густой ржи.
– А ты?
– Я останусь здесь.
– Обо мне можешь не стараться, я останусь с тобой, – ответила Нина. Он не оглянулся, не замедлил шагов.
– Будет трудно, – произнес он после долгого молчания.
– Я не боюсь, – ответила Нина.
Вокруг стояла, купаясь в голубом текучем мареве, желтая поспевающая рожь; ласково, с нежнейшим звоном шуршали ее колосья; вспархивали из-под ног прибитые оглушительными взрывами к земле жаворонки; трепеща крылышками, они взвивались свечкой, пели – испуганно и всполошенно. Далеко впереди, преграждая путь широкому ржаному разливу, вставал темной, хмурой стеной лес.
Никита молча и угрюмо шел впереди. За ним, ни на шаг не отставая, следовала Нина. Раза три он спрашивал, приостанавливаясь:
– Не устала?
Она тихонько подталкивала его.
– Иди, иди…
Они пересекли ржаной массив, миновали перелесок, прохладный и тихий, с густым, застоялым запахом трав, палых листьев и коры, и дорога вывела их опять в открытое поле. Далеко-далеко, казалось, на краю земли, тонул в синей мгле лесок, тоскливо и заманчиво влекущий путника.
– Отдохнем, – сказал Никита и снял с плеч мешок.
Они сели сбоку дороги на теплую, нагретую солнцем траву. В знойном безветрии зрели овсы, в зеленых стеблях стрекотали кузнечики. В небе недвижно застыли сахарной, ломкой белизны облака, должно быть, из них струились вниз песни жаворонков, такие осязаемо-ясные, что казалось, подставь кепку, и они звонкими, прозрачными хрусталиками натекут до краев. Нина не слышала ни песен, ни скрипа кузнечиков, даже василек, сияющий синей звездочкой, не сорвала, а только примяла рукой. Она чутко и пугливо ловила другие шорохи земли, в широко раскрытых глазах ее как будто навсегда отпечатались испуг и боль, – картина бомбежки поезда неотступно преследовала ее. Никита с сочувствием улыбнулся ей.
– Сидеть с ножками на диване, у торшера, с книжечкой в руках куда приятнее… Из окна папиной библиотеки земля казалась нарядной, словно клумба цветов. А она, земля-то, вот какая! Загулял по ней огонь, полилась кровь… – Он растирал на ладони сухой, хрусткий листок: сильно тянуло курить, а табак давно кончился.
Нина вдруг встрепенулась, как вспугнутая птица, и вскочила: по дороге рассыпался характерный треск. Никита тоже встал. К ним, растягивая над овсом завесу пыли, мчался мотоциклист. Никита и Нина переглянулись: скрываться было некуда. Он чуть отодвинул девушку за свою спину, остро жалея, что безоружен.
Мотоциклист притормозил машину, уперся ногами в колею. Мотор сухо выщелкивал синий дымок. Гитлеровец, пыльный и утомленный, бесстрастно оглядел Никиту, потом Нину, едва заметно улыбнулся, медленно приоткрыв белый оскал зубов.
– Турист? – насмешливо спросил он.
Никита утвердительно кивнул. Немец ткнул большим пальцем себе в грудь и опять насмешливо произнес слово «турист». Затем он глухо, торопливо, с раскатистым «р» проговорил что-то, из чего Никита уловил лишь «деревня Журавка», – должно быть, спрашивал дорогу. Никита махнул рукой в том направлении, куда ехал немец. Мотоциклист опять улыбнулся, сняв фуражку, вытер лоб платком. Потом вынул пачку сигарет, прикурил от зажигалки. Никита с жадностью вдохнул запах дыма. Мотоциклист уловил этот вдох и протянул Никите пачку. Никита осторожно взял сигарету. Мотоциклист пробормотал что-то и показал Никите три пальца: бери, мол, три штуки. Тот взял. Прикурил от зажигалки, затянулся, прищурясь, глядя гитлеровцу в лицо: человек как человек, ничего зверского, «фашистского», не видно, лицо простое, даже приятное, разве только глаза, сине-белые, без блеска и тепла, выдавали его душу, холодную, равнодушную и безжалостную… Мотоциклист еще раз показал в улыбке белый оскал и уехал, затрещав мотором.
– Скажи, пожалуйста, какая гуманность! – усмехнулся Никита, провожая его взглядом. – Турист…
– Ты заметил, какие у него глаза? – сказала Нина обеспокоенно. – Мутные, словно мертвые. Ох, страшно попасться такому. Свернем с этого пути, Никита. А то вернется – мы ведь не знаем, где эта Журавка, – тогда уж он покажет фашистскую гуманность…
К вечеру они достигли села Жеребцово, в восемнадцати километрах от железной дороги. Над селом стояло затишье. Садилось солнце. Длинные темные тени легли поперек улиц. Куры отряхивались от пыли и тянулись во дворы. От избы к избе пробежали, что-то крича, два мальчика, и опять все смолкло. Никита и Нина обогнули прудик, затянутый зеленой ряской; у берега прямо от воды вставали три молодых тополя с обглоданными козами стволами. Путники поднялись на изволок к домам, свернули в проулок и постучали в окно. Женщина робко приоткрыла створку и торопливо объяснила, где сельсовет.
Сельский совет помещался в бревенчатой избе на площади рядом со школой и магазином. На крыльце, занимая все ступеньки сверху донизу, сидел, полуразвалясь, громоздкий и ленивый парень с винтовкой между колен – Иван Заголихин, как после узнал Никита. На подошедших к нему незнакомых людей он взглянул угрюмо и подозрительно.
– Что надо? – спросил он и пристукнул прикладом о ступеньку. – Кто такие? – Никита объяснил.
Иван нехотя поднялся и, сутулясь, прошел в сени, затем в избу. В окне появилась крупная лысая голова. Тут же скрылась. Иван, выйдя опять на крыльцо, мотнул головой, приглашая Никиту и Нину войти.
В избе находилось человек шесть мужчин – сельские коммунисты. Человек с широкой лысиной, с рыжеватой щеточкой усов, немолодой, грузный, спрятал бумаги в стол, привстал и оправил белую вышитую косоворотку, подпоясанную узеньким ремешком. Никита понял, что это и был председатель.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Никита, проходя к столу и подавая руку сперва председателю, потом остальным; Нина присела на лавку у порога. – Нельзя ли у вас определиться? И вообще… обрести права гражданства…
Находившиеся в избе с удивлением, с затаенным недоверием смотрели на парня и на девушку. Невысокий, гладко выбритый, в кепке, с быстрыми, черными глазами инструктор райкома Мамлеев пересел к председателю, пригласил Никиту:
– Садись. Кто такие будете? Откуда? Куда?
Никита сел и положил на стол партийный билет, отпускное удостоверение, паспорт. Мамлеев и председатель тщательно просматривали документы. Коммунисты, подойдя, навалились грудью на стол, повертели в руках и паспорт и удостоверение.
– Кузнец, значит? – Мамлеев оторвался от документов, взгляд его стал пронзительным.
– Как же вас сюда занесло? – спросил кто-то с недоверием. – Почему не уехали в Москву?
– Может, ты там нужен позарез…
– И почему именно наше село тебе приглянулось?
Никита подождал, когда будут выложены все вопросы, потом обстоятельно объяснил, как он приехал в отпуск, как в деревне работал в кузнице, как узнал о начале войны, как шли они пешком, как разбомбили поезд и как он твердо решил остаться здесь партизаном. В неторопливом рассказе его коммунисты уловили правду.
– Как решим, товарищи? – Председатель Филипп Иванович Сковородников опять привстал, опять одернул косоворотку.
Угрюмый, с черной ежистой бородкой и впалыми щеками человек глухо произнес:
– Если с чистым сердцем идет, без подвоха, то пусть остается: в бойцах у нас нужда будет…
– Я тоже так считаю, – подтвердил Мамлеев и поглядел на Нину. – А это кто?
– Нина Сокол, – сказал Никита просто. – Она со мной.
Мамлеев оживился.
– Подойди-ка. – Нина приблизилась к столу, улыбнулась застенчиво и устало. – Воевать отважилась? Не боишься?
Нина поглядела сперва на Никиту: какой, мол, странный вопрос, – потом медленно перевела взгляд на Мамлеева.
– Я видела, как фашисты расстреляли девочку в голубом платьице, – больнее этого ничего не может быть… – Голос ее дрогнул от слез.
Никита заверил:
– Она у нас храбрая.
– Храбрые нам и нужны, – ласковым баском отметил Филипп Иванович Сковородников.
Мамлеев, встав из-за стола, положил руки на плечи Нины:
– Молодец, девушка! Жизнь дается один раз и надо прожить ее по-настоящему, как там сказано у Павла Корчагина? Я дам знать родителям и в ЦК комсомола, что ты осталась у нас для выполнения важных заданий…
Филипп Иванович кивнул мальчику, пристроившемуся в уголке.
– Проведи-ка, Ежик, девушку к Марье Сердовининой, пускай отдохнет, пока мы посидим и подумаем, как нам встречать «гостя дорогого, непрошеного». Да хватит тебе чадить, весь воздух отравил! – крикнул он бородатому человеку, который курил толстую, как сигара, самокрутку, наполняя избу удушливым, зеленым дымом.
Вася Ежик вскочил, дернул Нину за рукав, увел, – она действительно выглядела усталой. С порога Нина поглядела на Никиту, он ободряюще улыбнулся ей: все, мол, в порядке.
В избе огня не зажигали, сидели в сумраке.
– Оружие у нас есть, но маловато, – с огорчением вздохнул Филипп Иванович. – Отступавшие войска оставили…
– Река, Филипп Иванович, начинается с маленького родничка, – успокоил председателя Мамлеев. – Лишь бы родник бился, не угасал…
– Подзаймем оружия у немца по ходу дела, – проговорил Никита спокойно и уверенно.
– Не сегодня-завтра они, – Филипп Иванович под словом «они» подразумевал немцев, – заявятся и к нам. Оставаться нам, коммунистам, в селе опасно. Я думаю, нам нынче ночью, вернее сейчас же, надо уйти в леса… Как ты полагаешь, товарищ Мамлеев?
– Да, надо обосновать и укрепить базу для отряда, – согласился Мамлеев. – Ты, Никита, может быть, отдохнуть хочешь или с нами пойдешь?
– Я уже достаточно отдохнул. Хватит. Прошу располагать мной в полную силу.
– Тогда не станем терять времени. – Филипп Иванович вынул из стола бумаги, подойдя к печке, сунул их в топку и поджег.
К сельсовету подошел Вася Ежик, провожавший Нину к Марье Сердовининой, звонко доложил Никите:
– Как легла, так и уснула… Катька, Марьина дочь, за ней присмотрит… я сказал ей!
Филипп Иванович зазвенел ключами. Он отпер кладовку, вошел туда и попросил Ивана Заголихина, часового, зажечь лучину. В кладовке у стены стояли винтовки и автоматы. Он брал по одной винтовке или автомату и протягивал в дверь, не перешагивая порога. Никита получил винтовку и несколько обойм патронов.
– Стрелять умеешь? – спросил Мамлеев.
– Была бы цель – не промахнусь.
Мамлеев любовно и одобрительно похлопал Никиту по спине:
– Цель не заставит себя долго ждать…
Восемь человек мужчин тихо в темноте покинули село и знакомыми тропами направились к лесу. Ни в одном окне не горел свет, но чувствовалось, что никто не спал, кроме самых маленьких детей: в предчувствии беды собирались по пять, по десять семей в одной какой-нибудь избе, ждали.
…Немцы появились часов в одиннадцать вечера на трех грузовиках. Яркий свет фар, обшарив сиротливо примолкшие избы, длинными полосами лег вдоль улицы. Машины прошли в глубину села и там, на площади, остановились. И не успели еще погаснуть автомобильные фары, как вспыхнуло пламя: в сельсовете нашли оружие, здание облили бензином и подожгли. Солдаты рассыпались по улицам, застучали в запертые двери прикладами – собирали жителей села к школе.
Нина спала на кровати, под белым тюлевым пологом, когда на крыльце раздался громкий деревянный стук. Она вздрогнула во сне, но не проснулась. Катя, рослая девушка, приехавшая к матери на каникулы из Смоленска, сильно прижалась спиной к стене и заплакала. Мать побежала отпирать дверь. Фашистский солдат, войдя, осветил фонариком избу. Лучик задержался на Кате. Она все больнее вдавливала лопатки в ребристые пазы. Ужас широко округлил и заледенил ее зеленые глаза. Солдат что-то проговорил и, оторвав ее от стены, легонько толкнул к двери. Дрожащий свет пылающего сельсовета обильно плеснулся в окна, затопил все алым пламенем, и гитлеровец выглядел красным, зловещим призраком. Он приподнял полог. Нина сидела на кровати, подобрав под себя ноги в белых носочках, – ее разбудил отчаянный вскрик Катиной матери. Она со страхом смотрела на появившийся перед ней страшный призрак. Призрак удивленно протянул «о» – какой, дескать, неожиданно богатый улов! – и протянул к ней руку. Нина решительно отстранила его руку и сама спрыгнула на пол: она все поняла. Рот ее был надменно сжат, глаза мстительно сузились. Солдат торопился, он не дал ей надеть туфли, босую вывел на улицу следом за Катей.
На площади в текучих, мечущихся огненных полосах тесной кучкой, под охраной солдат, стояло человек шестнадцать девушек, молодых женщин и подростков. Катю и Нину присоединили к этой кучке. Подвели еще нескольких девушек… За ними шли и плакали в голос матери, – их не подпускали к детям. Мужики затаенно толпились в сторонке, ожидающе наблюдали. Лица их были угрюмы, свет пожарища делал эти лица как бы накаленными. Бревна, жарко пылая, трещали, углы здания оседали, крыша, прогорев, рухнула вниз, взвихрив в небо искры.