Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
После кузницы Никите больше всего хотелось тишины, чтобы улеглись после встряски мозги, как он выражался, чтобы отдохнуть, подготовиться к занятиям, почитать. Но общежитие напоминало вокзал, где не смолкал гул и не прерывалось движение: ребята работали в разные смены, одни приходили, другие уходили, в одном конце барака спали, в другом играла гармошка, плясали, а часто, и даже среди ночи, разыгрывались скандалы, так, из-за пустяков, и надо было мирить, уговаривать…
И Никита все чаще стал появляться в нашем доме – уверял, что ему необходимы семейный уют, тишина, беседы с друзьями. Но, по моим наблюдениям, его привлекал не столько семейный уют, которого у нас не бывало, сколько Тоня. Всегда выбритый, свежий, пахнущий хорошим одеколоном, в новом галстуке, с чистым платком в кармане, он выглядел нарядным и оживленным; раньше он не уделял себе такого внимания. И если, случалось, не заставал мою сестру дома, то сразу как-то тускнел весь: посидит на диване, спросит без особого интереса про мою учебу и уткнется в книгу. Но при Тоне преображался неузнаваемо…
Тоня получила из деревни посылку, крупной стежкой зашитую в холстину. Она быстро вошла в комнату, запыхавшаяся, порывистая, и с облегчением кинула на пол плотный, увесистый тюк:
– От мамы. Я же тебе говорила!..
Опустившись на колени, она распарывала швы с таким волнением и любопытством, будто там были не старенькие платья ее и кофточки, а диковинные вещи, присланные ей из неведомой страны. Сначала она вынула из мешка синее в горошек платьице и, помятое, тут же натянула на себя. Платье было ей коротко и узко; нагнувшись, она разорвала его подмышками; осторожно сняла и, рассматривая дыру, проговорила, чуть не плача:
– Как я любила его… Надену – и будто на крыльях летаю!.. Девчата прямо изводились от зависти… – Подняла на меня озабоченный взгляд. – И куда это я расту, Митя? – Но не сожаление звучало в ее голосе, а гордость: ей льстило, что она была такая крупная, стройная, сильная и красивая, – царственная, как определила Павла Алексеевна.
Почти все присланное не годилось ей, оказалось мало или сильно было изношено. Пришлось покупать ей и туфли, и белье, и материал на платья. Зная страсть односельчан к пестрому, а Тонину любовь к яркому, бьющему в глаза, я опасался, что накупит она не того, что нужно, и вызвался сопровождать ее по магазинам – надо было воспитывать ее вкус.
Но на мой совет – купить темный шелк в красных крупных цветах – она зашептала в смущении:
– Что ты, Митя! Это неприлично. Из этого только халаты шьют. Я видела… – И улыбнулась продавцу, как бы принося извинения за меня.
Мне пришлось отойти в сторонку.
Меня поражала ее способность чувствовать себя везде «своей» и обращаться с людьми, как со старыми и добрыми знакомыми. Продавцов – пожилого, седоусого и совсем молоденького – она покорила своей общительностью, простотой, молодостью и смехом. Они накидали перед ней целый ворох рулонов, совещались, советовали, чем и вызвали ревнивое недовольство других покупательниц.
Выбрав в ателье фасон, она дополнила его своими неожиданными и озорными деталями и с помощью Павлы Алексеевны сама сшила платье.
– Чего же я буду тратиться на портниху!
Мы долго обсуждали, в какой институт ей поступить. В одном из номеров «Комсомольской правды» на последней странице были помещены объявления о приеме в учебные заведения. У Тони разбежались глаза: Медицинский, Строительный, Педагогический, Геологоразведочный… Сколько путей, сколько возможностей!..
– В Медицинский не пойду, – отвергла она, – у меня от запаха больницы голова кружится. В педагоги не гожусь, выдержки не наберется, с ребятишками в футбол буду играть. Геологом?.. Хорошо бы, да боюсь – срежусь на конкурсе…
Никита, как я и ожидал, перетянул ее в свой, Автомеханический. В день экзаменов она упросила меня проводить ее.
– Ты в коридоре постоишь, Митя, – уговаривала она. – Я буду знать, что ты рядом, все-таки легче будет…
Я согласился – знал по своему опыту, как нужна поддержка и сочувствие в такой час. Она вздрогнула, когда назвали ее имя, строго выпрямилась и, прежде чем отойти от меня, прошептала про себя:
– Мамочка, родненькая… помоги… – и пошла в аудиторию.
Я медленно прошел в конец пустого коридора, к окну, испытывая невольное беспокойство. «Интересно, что сейчас делает мать, – вспомнил я и улыбнулся. – Дошли ли до нее Тонина мольба о помощи? Думает ли она о нас? Конечно, думает. О ком же ей еще думать… Сидит, небось, на крыльце в окружении кур, одна…» Мне вдруг со всей остротой передалось ее тоскливое одиночество, я зябко поежился. Сегодня же надо написать ей, чтобы перебиралась к нам… Горьких минут и у меня достаточно, и помощь ее мне нужна не меньше, чем Тоне…
Сзади меня гулко загремели торопливые шаги. Я оглянулся. Тоня неслась по коридору. Она с разлету чмокнула меня в щеку и, счастливая, показал мне все пять пальцев – дескать, сдала на «пятерку». Затем, подхватив меня под руку, она двинулась к выходу…
Училась Тоня легко, задания выполняла быстро и без усилий, в институте была, видимо, личностью популярной: к нам заходили студенты толпами и в одиночку – просто посидеть, попить чайку, посмотреть на хозяйку. Она никому не оказывала особого предпочтения, со всеми вела себя одинаково приветливо, шумела, смеялась… Лишь в отношении к Никите проскальзывало что-то новое, едва уловимое – то ли нежность застенчиво влюбленной, то ли заботливость сестры. Часто она медлила с ужином.
– Подождем немного, может, Никита придет…
В обществе друг друга они не скучали.
– Пойдем туда, где еще не были ни разу, – просила она: Никита знакомил ее с Москвой. Из приличия они приглашали и меня:
– Ты идешь с нами? Нет? Ну, будь, здоров…
Вечером, возвратясь домой, Тоня сообщала торопливо и возбужденно:
– Знаешь, где мы были? В планетарии. В первый раз вижу такие чудеса… Теперь-то уж я смогу поговорить о звездах!.. Сириус, Венера, Марс… Все высмотрела! В другой раз на Воробьевы горы поедем… – И тут же спросила с огорчением: – Митя, почему в Москве каруселей нет? Понаставили бы их на площадях – пускай катаются, кому весело.
Иногда Никита приносил с собой бутылку вина. Это случалось обычно в субботу. Мы торжественно садились за стол втроем, редко вчетвером – наведывался Саня Кочевой. Но меня и Саню Никита не замечал, как будто нас и не было совсем, он весь был в ней, в Тоне. И Кочевой однажды произнес с напускным пафосом, не без издевки:
– Вот и тронулся лед, товарищи! Порадуемся и выпьем по этому случаю.
Никита насторожился:
– Это ты про что?
– Про тебя. Ты все горевал, что не можешь понять любовного шелеста листочков… Вот и для тебя, хоть и осень на дворе, подул весенний ветерок, а в душе защебетали птички. Ничего не поделаешь – закон природы. Да ты не стесняйся, мы же свои, мы понимаем…
Никита сердито взлохматил волосы:
– Подите вы к лешему! – Он густо покраснел, покосился на мою сестру, которая, лукаво улыбаясь, приподняла бокал с вином и смотрела сквозь него на свет. – Скажи им, Тоня, что мы с тобой старые друзья: нас рыбалка сдружила, караси да окуни…
– А они что думают?
– Думают, будто я ухаживаю за тобой, будто влюблен.
Тоня поставила бокал на стол, спросила с наивным простодушием:
– А ты разве не влюблен, Никита?
Мы рассмеялись. Никита покачал головой и вздохнул:
– И ты, Брут?
– Какой Брут, Никита? Напрасно ты стесняешься, чудачок. Я ведь девушка стоящая, честное слово: учусь на «отлично», умею варить обед, могу сплясать, играю в футбол… А парень тем и хорош, что бывает влюблен, шепчет при луне разные красивые слова… «О, светлый ангел, говори! В ночи над головой моей ты так прекрасна, как неба ясного крылатый гость, когда летит по облакам ленивым…» – вдруг прочитала она и засмеялась, видя наши изумленные лица. – Это я в одной пьесе у Мити вычитала. Хорошо ведь? Учитесь! – Она повернулась к Сане и смежила дремотные свои веки. – А что толку, например, в Сане Кочевом? Глаза красивые, вроде бы горячие, а души не греют. Какой в нем интерес для девушки?
Я понял: Тоня пошла в атаку. Никита сразу приободрился:
– Кочевой весь в мечтах, тем и интересен.
Тоня с наигранной завистью вздохнула:
– И что это за девушка, о которой убивается такой хороший, мечтательный парень Саня? – Она лукаво подмигнула Никите. – Я слышала, что и братец мой, Митя…
Я хмуро прервал ее:
– Ты бы не совала нос, куда тебя не просят.
– Видишь, какие! Сами суются в чужие дела, а их не тронь!
– Для братца твоего все это в прошлом, – объяснил Никита в шутливой форме. – Ну ладно, Нина Сокол тоже славная девушка, под стать Лене – красивая, смелая… Но и Нина теперь, кажется, в прошлом. Другая появилась на горизонте, разноглазая! – Он усмехнулся. – Видел я ее… Ракета: вспыхнет, ослепит и погаснет.
Саня торопливо вытер платком вспотевший лоб и с укором взглянул на Никиту – ему, видимо, неприятен был этот разговор.
– Ну, зачем ты так?..
А я подумал, следя, как пальцы Сани крошили на стол хлеб: «Меня жалеет…»
Никита тоже понял, что иронически-шутливый тон его не к месту сейчас, отпил глоток вина и обратился к Сане, переключая беседу на другое:
– Расскажи, как ты странствовал. Лене приветы наши передал?
Кочевой кивнул головой и застенчиво улыбнулся, слегка покраснев:
– Она приглашала всех нас к себе… Взглянуть, говорит, хочется на всех…
– А что, возьмем да и махнем! – согласился Никита. – И Тоню заберем с собой. Поедешь?
– Загадывать вперед – плохая примета, – ответила она уклончиво. – До лета еще далеко… Как брат скажет.
Саня вдруг заволновался, пальцы продолжали крошить хлеб, глаза как будто в восторге распахнулись, открывая синеватые белки.
– Сколько я жил на Волге, ребята, – заговорил он возбужденно, чуть заикаясь, – а впервые по-настоящему узнал ее только этим летом. Понимаете, не прокатиться на теплоходе, а пешком пройти надо, чтобы как следует разглядеть ее. Я прошел… Четыреста километров прошел. Где ни появлюсь, везде принимают – удивительный народ! На ток приду – идет молотьба, – девушки суют мне в руки вилы: кидай снопы. Я кидал… Ночевал у рыбаков, в тракторных станах, в избушках бакенщиков, в садах у сторожей, плавал с нефтеналивными баржами… Ужинал у костров. Какие ночи, ребята! Пахнет дымом, сеном, росой. Звезды прямо над головой висят, светлые, мигают… И слышно, как дышит земля, кругом такие звуки, будто где-то далеко-далеко струны перебирают, раньше и не слыхал… Какие-то вздохи, шелест, трещат сучья в огне, выпрыгивают из воды рыбы, и плеск их какой-то звонкий… Издалека доносятся обрывки голосов, гудки. И песня с проплывающих буксиров, а то – гармошка… И все это сливается в одно, приобретает стройное согласие… Рождаются и тут же исчезают какие-то ясные мелодии, как искры… Я не мог спать. А рассветы какие!..
Я встал и отошел к окну. В форточку залетала дождевая пыль и холодила лицо. Возле крыльца все шире разливалась, как бы вспухала, лужа, рябая от падающих капель.
«С каким волнением он говорит о своем, прямо горит весь, – с ревностью подумал я про Саню. – Только звуками своими и живет, только о них и твердит. А я не могу так. Почему?..»
Саня умолк; заметив, что накрошил перед собой много хлеба, он с опаской взглянул на Тоню, рассмеялся и поспешно сгрудил крошки в кучку.
Никита, подойдя ко мне, заглянул в форточку:
– А на улице дождь – выходить страшно…
Тоня решительно заявила, что она никого не пустит в такую пору, и он охотно согласился с ней:
– Слово хозяйки – закон.
Тоня все больше тяготилась ролью хозяйки, частенько бастовала, как она выражалась, и мы все чаще шли из дома обедать в столовую. Нам недоставало матери.
Мать приехала в конце ноября. Ни разу не выезжавшая дальше районного села, она страшилась оторваться от родных мест и долго не решалась на такое большое путешествие – все откладывала, раздумывала. Тоска по детям взяла верх. Часть заработанного хлеба она продала на дорогу, часть оставила про запас – неизвестно, как повернется судьба! Корову, овец, кур переправила к дяде, Трофиму Егоровичу. И еще один дом в селе осиротел, покинутый хозяевами, стоял на порядке с заколоченными окошками и дверями…
С вокзала Тоня привезла мать, наглухо закутанную в шерстяной платок.
– Здравствуй, сыночек, – кротко произнесла она, поворачиваясь ко мне всем корпусом; уставшая за дорогу, немного растерянная, она смотрела на меня любящими, чуть грустными глазами, и от этого ее взгляда, от материнской улыбки на меня повеяло чем-то теплым, до щемящей боли родным и безвозвратно ушедшим, – детством. Мне вспомнилось, как мальчиком прибегал я в студеные зимние вечера с улицы в промерзших валенках, с окоченевшими руками, бросал в сенях салазки и с трудом отворял прихваченную морозом дверь; раздевшись наскоро, я забирался на теплую печь, и мать отогревала меня…
– Мама, мамка моя… – шептал я, развязывая узлы платка, помогая ей раздеваться.
Мать скоро изучила недлинные пути в булочную на Таганской площади, в продовольственный магазин, в молочную и на Тетеринский рынок, что на Землянке. Мы с Тоней отдавали ей стипендии, она растягивала деньги от получки до получки, экономила, как могла, но на столе всегда был горячий и вкусный обед. Вместе с матерью поселились в квартире чистота, порядок и что-то еще большое и неотделимое, что навсегда привязывает человека к дому. В наши споры с Тоней она не вмешивалась, будто не слышала их, только иногда замечала тихо:
– И как это вам не стыдно, ребята? Антонина, отвяжись!
– Ты только за него и заступаешься, только и дрожишь, как бы его не обидели.
Мать удивлялась:
– Да неужто мне за тебя заступаться, атамана такого? Чем вздорить зря, пошли бы дров напилили, скоро нечем станет топить…
Я брал пилу, топор, и мы отправлялись в сарай на заготовку дров.
По-мужски упираясь ногой в березовое бревно, Тоня сильными рывками размахивала пилой, раскрасневшаяся, озорная, задиристая; желтоватые опилки сыпались ей на валенки, на полы пальто. Как-то раз в передышку она убежденно заявила, пряча под платок выбившиеся пряди волос:
– Все. Последний раз пилю дрова. Годится ли это девушке в девятнадцать лет заниматься таким делом! Никиту надо заставить…
В тоне ее голоса мне послышалось что-то неуважительное по отношению к Никите, эгоистичное, что шло от сознания своей власти над другим. Мне не понравилось это, я догадывался, что Никита всерьез увлечен ею.
– Зачем ты морочишь ему голову? – спросил я, с недовольством рассматривая ее. – Это к хорошему не приведет…
– Вот еще! – отмахнулась Тоня. – Ты ведь тоже хорош мальчик! Молчи уж! Ты заставил бы пилить дрова свою Тайнинскую? При одном виде такого бревнышка она бы, наверное, переломилась пополам. Знаешь, как бы она пилила? Вот так…
С кокетливыми ужимками, с характерными, очень точно подмеченными жестами, грациозно изгибаясь, она прикоснулась двумя пальчиками к черенку пилы и показала, как могла бы пилить Ирина. Это было похоже и смешно. Мы стояли по сторонам бревна и хохотали. Затем она швырнула в меня опилками, выбежала из сарая, перемахнула через сугроб, запорошенный свежим снегом, и скрылась, крикнув на ходу:
– Когда наколешь, скажи – перетаскаем вместе!
За дверью сарая густыми хлопьями падал снег…
4
Леонтий Широков сказал мне:
– Новый год на пороге, старик. Что бы придумать, а?
Максим Фролов ответил за меня дурашливо:
– Хоровод вокруг елочки, что может быть умилительней! – Он сидел верхом на спортивном «коне» и черенком половой щетки отражал нападения Мамакина; тот прыгал вокруг него, размахивая кулаками в боксерских перчатках.
– Верно, Максим! Вспомним уроки Петра Петровича, нарядимся волками, ежами, баранами, карасями, возьмемся за ручки и запоем каждый на свой лад: «В лесу родилась елочка…» А Ракитин вместо хлыста укротителя вооружится бутылкой «Зверобоя». Ха-ха! – Мамакин приловчился и столкнул Фролова с «коня».
– Как ты думаешь, Ракитин? – спросил Широков.
Те ощущения жадности, нетерпения и восторга, когда я метался по кинотеатрам с картины на картину, охватили вновь. Мысль пришла внезапно, заставив затрепетать: излюбленные герои фильмов, которых я чтил, перед которыми преклонялся, на которых втайне стремился быть похожим, заполнили этот пустой зал. Они встречались друг с другом, разговаривали – я уже слышал их речи о величии русской земли, о могуществе, о славе ее оружия, о народе…
– Давай здесь устроим встречу героев кинокартин, – предложил я.
Ребята некоторое время озадаченно молчали, застигнутые врасплох. Мамакин даже недоуменно приоткрыл рот, часто замигал круглыми карими глазками.
– Эк, куда тебя качнуло! – отозвался наконец Максим Фролов и осторожно поставил щетку в угол. – Это утопия! Кто же поедет к нам? Бабочкин, что ли, поедет, или Симонов, или Черкасов? Нет, ты завиральные идеи эти брось!
– А зачем они нам? – спокойно возразил я. – Мы сами… Кто Чапаева покажет, кто Суворова, кто Чкалова. Пусть это будет не так, как у Бабочкина или у Николая Симонова… не в этом суть. Главное – символ! На студии попросим костюмы, пригласим хорошего гримера…
– О! – театрально произнес Мамакин, точно невольно оказался свидетелем необыкновенного открытия. – А ведь это, Леон, здорово! Это, понимаешь, номер, которым можно сразить наповал. Нокаутировать! – Он ткнул боксерской перчаткой в свой подбородок. – Кого же из великих мы покажем? – И тут же выбрал для себя: – Я предстану Валерием Чкаловым. А ты, Леон, по росту Петр Первый!
– Я по росту – Маяковский, – поправил его Широков с достоинством.
– О Маяковском, к сожалению, нет фильма. Вперед забегаешь.
– Нет, так будет. Должен быть. – Леонтий задумчиво погладил шрам на щеке. – Это и вправду заманчиво; старик… Только как же мы… Что будем делать на площадке, что говорить?
– Разработаем план, напишем реплики, слова…
Мне казалось, что это будет легко и просто – сесть и написать. А как только сели, так все слова и мысли разбежались. Что, например, должен сказать Петр Первый о Родине? Пришлось порыться в книгах, посмотреть сценарии, поискать… Одно высказывание нашли, да не совсем подходило к моменту, пришлось его подредактировать. Саню Кочевого попросить бы – у него рука набита… Но хотелось сделать самим. Потратили несколько вечеров и кое-что написали.
Прежде чем зачитать сценарий учащимся, мы показали его Бархатову. Михаил Михайлович удобно и глубоко уселся на диване, так что ноги оторвались от пола.
– Нуте-ка, поглядим, на что вы, нонешние, годитесь. – Старик любил всякие выдумки. Он поднес к глазам листки и прочитал следующее:
«Большой зал. В глубине его возвышается деревянная площадка, наподобие помоста. С нее вниз ведет лестница, покрытая ковром. Зрители входят в полутемный зал и занимают места – три ряда стульев вдоль стены.
Наступает тишина. Вспыхивает луч прожектора. На площадке в лунно-зеленом, призрачном свете, точно в сказке, возникают две фигуры. Мы узнаем в них Петра Первого (его играет учащийся Бубнов) и Александра Меньшикова (Максим Фролов), какими мы видели их в фильме «Петр Первый». Некоторое время они стоят на месте. Затем медленно и бесшумно опускаются по ступенькам вниз.
Петр обеспокоенно оглядывается, спрашивает Меньшикова:
– Где мы находимся? Зачем ты привез меня сюда?
– Здесь будет бал, – весело и с готовностью отвечает Меньшиков. – Выпьем за новый, 1939 год.
Петр Первый на некоторое время задумывается, затем решает:
– Ну что же, бал так бал. Приглашены ли гости? Я люблю праздники людные.
– Будет чем душу потешить, – весело обещает Меньшиков. Он обращает взгляд вверх, на площадку.
Там появляется лакей с длинной холеной бородой и в ливрее. Он с важностью оповещает:
– Александр Сергеевич Пушкин с супругой!
– Какой такой? – спрашивает Петр.
– Пушкин. Великий российский поэт. Большое уважение имел к тебе, мин херц. Послушай, что он о тебе писал (читает):
О, мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
По лестнице спускается Пушкин (учащийся Вобликов). Он осторожно сводит жену (Ирину Тайнинскую). Петр Первый делает шаг навстречу Пушкину:
– Я пригласил вас, Александр Сергеевич, отпраздновать встречу Нового года. Не откажите…
– Считаю за честь находиться вместе с вами, – отвечает Пушкин с поклоном.
На помосте снова появляется лакей:
– Полководцы Суворов, Чапаев, Щорс!
По лестнице вниз спускаются Суворов, Чапаев, Щорс – такие, как в фильмах. Только играют их Капустин, Курмышов, Ракитин. Они обнимаются с Петром Первым – товарищи по оружию, бесстрашные воины.
Лакей сверху извещает о приходе новых гостей:
– Маяковский, Чкалов!
Маяковский и Чкалов довольно быстро и смело сходят вниз, направляются прямо к Петру.
– Владимир Маяковский, поэт, – представляется Леонтий Широков.
– Валерий Чкалов, летчик, – говорит Мамакин.
Петр с восхищением хлопает их по плечам.
Голос лакея сверху:
– Лев Николаевич Толстой, Наташа Ростова!
Седобородый старец в «толстовке» сводит по лестнице Наташу, которую играет Зоя Петровская.
– Иди, Наташа, привыкай к свету…
Петр Первый поворачивается к Меньшикову:
– Много ли еще будет гостей?
– Зело много, – отвечает Меньшиков.
– И все имениты?
– Все.
Наверху лакей стучит посохом:
– Глинка, Тимирязев, Горький!
– Хватит, Меньшиков, – встревоженно говорит Петр. – Так пройдет вся ночь…
Наступает тишина. Луч света опускается вниз. Великие люди стоят полукругом, сказочно далекие и в то же время близкие. В зале появляется несколько девушек с подносами в руках. На подносах – бокалы с вином. Они обносят и артистов и зрителей. Петр поднимает бокал:
– Дорогие друзья! Мы создавали нашу державу не один год, не одно столетие. Живота своего не щадили и впредь не пощадим! О Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния нашего!
Суворов продолжает с воодушевлением:
– И пусть бесчисленные потомки наши несут по дорогам России славу нашего оружия!
Пушкин продолжает:
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?..
Так высылайте ж к нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
Горький продолжает:
– Много у нас еще врагов. Враг силен, хитер и жесток, но все более ярко и пламенно разгорается разум рабочих и колхозных крестьян, и этот огонь выполет и сожжет врага!..
Маяковский продолжает:
И я,
как весну человечества,
Рожденную
в трудах и в бою,
Пою
мое отечество,
Республику мою.
В репродукторе слышится торжественный бой Кремлевских курантов.
Затем в зале гремят оркестровые звуки «Интернационала».
Петр Первый провозглашает:
– За великий русский народ!
– С новым годом, товарищи, с новым счастьем!
Все стоя выпивают вино.
Гаснет свет прожектора.
В другом конце зала вспыхивает большая, разукрашенная елка. Действующих лиц уже нет. Начинается общее веселье».
…Прочитав сценарий, Михаил Михайлович передал листочки только что вошедшему Столярову:
– На-ка, познакомься…
Николай Сергеевич отошел к окну и надел очки. Старик с минуту задумчиво сидел, нахохлившийся, сердито шевеля седыми косматыми бровями. Затем губы его растянулись в лукавой усмешке.
– Эх, ребятки, отчаянные вы головы! Выдумщики. Коллективно или кто-нибудь один? – Он повернулся ко мне. – Ты, наверно? Ишь, патриот Руси великой! – Он вытянул ноги и посмотрел на носки своих ботинок, помедлил. – Ну, так… Замысел замыслом, ничего плохого в этом не вижу. Даже есть мысль… высокая. Хотя и зело много всего… Но о воплощении своего замысла вы и не подумали! Ну, какой, к примеру сказать, Бубнов – Петр Великий? Или Вобликов – какой же он, позвольте спросить, Пушкин? Это же курам на смех, одной потехи ради!.. Кроме прочих качеств, у артиста должно быть сильнейше развито и чувство ответственности. Вы все знаете, что Зиновий Шурупов второй год осаждает меня, просит дать ему сыграть Чацкого. Милый паренек, неглупый, способный, и вдруг – Чацкий! Да заглядывает ли он в зеркало? Не волшебное ли оно, не преображает ли его, маленького, рыжего, лысоватого, в стройного пылкого красавца? – Михаил Михайлович взглянул на Столярова. – Прочитал? Что ты скажешь?
Столяров положил листочки на круглый стол, спрятал очки в футляр, выпрямился, сводя лопатки; выбритые губы сухо поджались.
– Такие люди – не предмет для забавы. – Улыбнулся, не разжимая губ. – И почему именно эти удостоились чести быть представленными? История нашего народа большая, замечательных людей в ней множество. Как же с ними?
Михаил Михайлович как-то по-мальчишески сполз с дивана, бережно передал сценарий Широкову, сказал мягко, чтобы не обидеть нас:
– Придумайте что-нибудь повеселее. Новый год ведь! Пародии какие-нибудь, смешные сценки, куплеты… – Он погладил меня по рукаву: – Что ты губы надул? Ох, мастер ты губы надувать!
Мы молча вышли из комнаты и остановились в коридоре. Перейти от торжественных, волнующих слов великих людей к куплетам! Это все равно, что с заоблачных высот упасть вниз… Ничто так не приземляет, как разочарование… Я воспринимал этот факт как свое поражение. Мне стало обидно и почему-то скучно…
– Я ж говорил – утопия! – малодушно проворчал Максим Фролов; Мамакин вздохнул с сожалением:
– Зря только расстраивали ребят ролями… Какие роли пропали! – Он, хмурясь, наматывал на палец прядь волос. – А куплеты, оно конечно, смешней…
5
Сбор гостей был назначен на одиннадцать часов.
Я опаздывал – задержала Тоня. Любила же она нарядиться! Когда ей было нужно, она умела подласкаться и к матери, и ко мне. Мы выкроили денег, подзаняли немного и сшили ей настоящее вечернее платье, белое, длинное, со строгой отделкой: черный, из шелка цветок сбоку на груди, а от него – две ленты: одна наподобие лепестка шла вверх, к плечу, другая, широкая, длинная, спускалась вниз. Тяжелые складки ниспадали до самого пола. Тоня надевала такое платье впервые и чувствовала себя на седьмом небе. На высоких каблуках, крупная и статная, она выглядела в этом наряде еще выше, казалась почти величавой, серые глаза в тяжелых дремотных веках были немного ленивы, чуть туманны, а полные губы не могли сдержать улыбки; густые русые волосы касались плеч. Она, видимо, нравилась самой себе и не могла оторваться от зеркала, повертываясь то одним боком, то другим, то вставала спиной, круто поворачивая голову и глядя на себя через плечо, то подбоченивалась, и тогда в ней соединялись какая-то лихость и женственная прелесть.
– Скажи, Митя, хорошо? – допытывалась она у меня. – Идет мне это платье к лицу? Что ты молчишь? Хотя, если ты скажешь, что не идет, я все равно не поверю.
Мне надоело ее ждать, я два раза одевался и опять раздевался, недовольный, парился в жаркой комнате.
– Долго ты еще будешь вертеться перед зеркалом? Сколько ни крутись, краше не станешь!
– Не скажи! – Она послюнявила палец и провела им по бровям. – Многие девушки только перед зеркалом и хорошеют. – Повернулась и приказала почти величественно: – Я готова. Подавай мне пальто.
Пальто ей подала мать. Снимая с рукава соринку, хмурясь, чтобы не улыбнуться от гордости за нас обоих, она наставляла дочь:
– Веди себя поскромнее на чужих-то людях. А то ведь я тебя знаю, вертопраха!.. А ты, Митя, воли ей не давай, одергивай, коли что…
Тоня рассмеялась и поцеловала мать:
– Спи спокойно, мамочка, я приснюсь тебе тише воды, ниже травы.
На крылечке она подобрала платье и, не застегивая пальто, с победоносным видом прошла по двору, по улице. На остановке ловко вспрыгнула в трамвай и тут же, понизив голос, сердито предупредила какого-то парня:
– Тише двигай своими ножищами! На подол не наступи. Не видишь, в бальном платье еду. – Хоть и строго было сказано, но в словах ее сквозила веселая ирония над собой, над своим необычным нарядом, и парень, ничуть не обидевшись, заулыбался во весь рот; он даже развернулся как-то боком, оберегая ее от других.
– А я тоже на бал спешу. Может, вместе поедем, – пошутил он, пытаясь завязать с ней беседу.
– Поговори у меня! – прикрикнула она и рассмеялась сама.
Пассажиры, нарядные, необычно вежливые и отзывчивые, ехали на новогоднее торжество с хорошим настроением, и они улыбались, наблюдая за Тоней и парнем.
Улицы почти опустели и притихли. В освещенных окнах домов виднелись елочки в тусклой позолоте украшений, унизанные гирляндами лампочек; кое-где горели свечи.
Мы вошли в школу, разделись. Сверху доносился приглушенный рокот голосов, топот, сдержанный девичий смешок. Смех этот обострил ощущение того, что иду я сюда без охоты, на сердце у меня тяжело, неспокойно и ничего хорошего от этого вечера я не жду. «Вот прошел еще один год, – размышлял я не без горечи. – Какие удачи и разочарования уготованы мне в новом году? Оставит ли меня мысль о подвигах или будет преследовать с прежней настойчивостью? И где их искать, эти подвиги? Они требуют от человека каждодневного обновления и душевной ясности, сегодня быть более сильным, чем вчера. А ясности-то во мне и нет… Впереди, как заманчивый огонек перед глазами путника, – картина «Партизанские ночи». Это моя удача, единственное, что способно озарить весь мой год… Но какая она будет, картина эта, и как будет принята моя роль в ней?».
В пролетах лестницы порошило разноцветным снежком конфетти. Тоня медленно поднималась впереди меня, прямая, высокая, сознание своей молодости и обаяния делало ее горделивой…
Люди толпились на втором этаже, в комнате отдыха, толкались и шумели в коридорах и двух классах.
Никита и Саня давно уже поджидали нас; Никита курил. Он поспешно бросил папиросу, как-то по-солдатски вытянулся весь, увидев Тоню, – не ожидал встретить ее такой.
– Ух, какая… пышная!
Тоня польщенно улыбнулась, приосанилась:
– Спасибо, Никита. А то от братца родного ласкового слова не дождешься, никогда не похвалит.
– А ты без похвалы жить не можешь, – заметил я.
– Могу. Но когда хвалят, все-таки лучше. Точно солнышко в окошко светит. Учти, Никита.
– Слушаюсь. Буду стараться… светить. – Никита достал из кармана телеграмму и протянул мне: – От Сергея Петровича.
Я поспешно развернул ее и прочитал:
«Выше голову ребята шагайте смелее будьте стойки мужественны исканиях уверен вашей победе желаю счастья радостей новом году Дубровин».
У меня сразу стало очень тепло в груди. Никогда люди не бывают, пожалуй, так великодушны и щедры на большие, хорошие чувства, как в этот день; как будто вся накипь повседневной, суматошной и нелегкой жизни – грубость, безразличие, чванство, зависть, подсиживанья – отлетают прочь, и все становятся как бы чище, родственней и желают друг другу здоровья, добра и счастья. Может быть, именно этих чувств не хватает нам в обычные, будничные дни…