Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)
Ясные дали
ВЗЯВШИСЬ ЗА РУКИ
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
Э. Багрицкий
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Ранним осенним утром я расстался со своей сестрой Тонькой, худенькой девочкой с белыми косицами, связанными на затылке пестрой тряпочкой.
Вместе с матерью она собиралась проводить меня до пристани. Крепко цепляясь за карман моего пиджака, сестренка прошагала со мной вдоль улицы мимо длинных колхозных дворов и амбаров, но за селом, окинув взглядом унылую равнину с потемневшим жнивьем и одиноко вьющуюся по ней дорогу, вдруг остановилась и стала прощаться. Она вытянула тоненькую шейку, важно поджала пухлые губы и учтиво протянула мне руку пальцами книзу.
– Прощайте, Димитрий Александрыч, – степенно произнесла она и, хихикнув, поклонилась.
– Ты не озоруй тут, смотри, слушайся мамку-то, – сказал я по-взрослому – серьезно и наставительно.
– Не буду, – бойко ответила девочка, лукаво покосившись на мать. – Только чуточку.
Когда я, решительно тряхнув мешком за спиной, отступил от нее, чтобы уйти, Тонька внезапно присела на пыльную колею и заплакала; слезы капали на колени, оставляя на подоле темные кружочки. Над низко и обиженно склоненной головой заячьими ушами торчали косички.
– Не уезжай от нас, – прошептала она всхлипывая, – не уезжай!..
– Ладно тебе! Встань, – проворчал я. – Иди домой.
– Не пойду. Буду сидеть, пока мама не вернется.
Мать встревожилась:
– Да ведь я только вечером вернусь, Тоня. Иди, милая, домой.
Первый раз в своей жизни я покидал родной дом, и до пристани меня провожала мать. Она шла позади меня, и я слышал, как ветер трепал ее широкий синий сарафан. Ветер проносился по полю незримой упругой стеной, ощипывал в садах деревья, гнал по дорогам сухой, желтый, звенящий лист, будто лошадиные гривы взметывал соломенные крыши изб и сараев, и, шагая, мы как бы проталкивались сквозь него.
Мы отошли уже далеко, а Тонька все еще сидела на дороге…
Неподалеку от пристани нам повстречался председатель колхоза Трофим Егорович Ракитин, мой дядя. Он придержал лошадь и слез с дрожек.
– Отпускаешь, Татьяна? – спросил он, как бы осуждая мать. – Уговорил тебя парень…
– Я его не держала, Трофим, – призналась мать. – Пусть едет…
– Да-а, – неопределенно протянул Трофим Егорович и повернулся ко мне: – Ну, счастливо, Митяй. Живи там, не трусь… Если что – поворачивай назад, не обидим…
Крепко сжав мои плечи, Трофим Егорович встряхнул меня, потом сел на дрожки и пустил лошадь рысью.
На пристани мать купила мне билет. Мы сели на берегу у наваленных бочек, спрятавшись за ними от ветра. В блеклом небе низко стояло рыжее негреющее солнце. Перед нами, пенясь, плескалась Волга, темная и взъерошенная, точно ветер гладил ее против шерсти. Мать вынула из своего узелка хлеб, яйца, соль и все это разложила у себя на коленях.
– Устал, сыночек? – сочувственно спросила она. – Закуси-ка вот… – и улыбнулась только одними глазами.
Мне всегда казалось, что улыбалась мать людям как-то особенно, всей своей ласковой, щедрой душой, как бы обнимая человека, и человек невольно улыбался в ответ.
Я взял крутое яйцо и поднес ко рту.
– Покойный отец наказывал мне растить вас, учить, – неторопливо заговорила мать. – Когда хворый лежал, только о вас и твердил. А перед смертью со слезами упрашивал: учи, говорит, Татьяна, детей, не давай поблажек… А как я вас буду учить? Что я знаю? Сами уж учитесь…
…Отца я помню хорошо. Особенно четко врезалась в память деревянная скрипучая кровать; на ней лежал большой человек в расстегнутой рубахе, с небритым подбородком, запрокинутым кверху, и впалыми, нестерпимо блестевшими глазами, в которые больно было смотреть. Мне казалось, что отец страшно долго лежит на этой кровати.
Однажды, приподнявшись на локтях, он позвал мать:
– Сядь сюда.
Мать послушно присела на краешек кровати, подложила подушку под спину больного, осторожно дотронулась до его щеки. Широкая белая ладонь отца легла на ее руку.
– Помни, мать, – негромко, но раздельно проговорил он, – ребята наши должны быть похожи на меня. Ты женщина добрая, но бесхарактерная. Таким, как ты, нужна подпорка в жизни. А парень наш должен быть богатырь – пусть сам живет, без подпорок. – Остановив на мне жаркие немигающие глаза, он сказал кратко: – Подойди.
Я приблизился и остановился у его ног.
– Растешь? – удивленно спросил он, будто видел меня впервые. – Ишь ты какой! Ну, расти, расти, сын… сынок мой. Жизнь большая, дел в ней хватит для всех, только не ленись. Добрые люди покажут, куда идти, а ты раздвигай все пошире – и ступай. Случилась беда – не плачь, карабкайся кверху. Ввязался в драку – волос не жалей. Товарищей пуще всего береги, понял? Полюбил кого – не упускай, чтоб не жалеть после. Мелочью не прельщайся. Голову носи повыше, ни перед кем не гнись Слышишь? Честные глаза вбок не смотрят… И – работай. Не брезгуй никаким трудом. Без труда пропадешь!.. Будь, как твой отец, столяром. Лучшего не ищи – нету. Ну иди, гуляй, – и, глухо застонав, отвернулся к стене.
Мать вытирала слезы концом платка.
Выходя из избы, я услышал тоскующий вздох отца:
– Эх, сызнова бы начать жить! Я бы показал, как надо! Сейчас человеку – все!..
Слова отца навсегда запали мне в душу. И оттого, что сейчас не лежала на моем плече надежная его рука, а впереди ждала неизвестность, мне стало страшно и горько.
Но обидней всего было в ту пору оттого, что не имел я старших братьев, как многие мои ровесники, и за меня некому было заступиться.
Моим противником, сколько я себя помню, был Филька Разин, смелый и быстрый на ногу парнишка в кепке козырьком назад – пролаза, птицелов и огородник. Два передних зуба у него были побольше, а между ними – щелочка, и, разговаривая, он как-то смешно присвистывал. Частенько мы катались с ним по траве в мальчишеской схватке, рвали друг на друге рубашки… Я чувствовал себя сильнее Фильки и сладил бы с ним, если бы ему на помощь не поспевал его брат, старше нас года на два. Не желая сдаваться, я лез с кулаками и на него, и мне, конечно, доставалось на орехи. Эти схватки со старшими, более сильными, не запугали меня, а ожесточили и приучили никого и ничего не бояться.
Теперь, после моего отъезда, Филька Разин беспрепятственно станет верховодить ребятами.
…Мать бережно собрала оставшуюся еду, связала в узелок и сказала, взглянув на меня с тревогой:
– Разные люди бывают. Ты приглядывайся, сердце почует хорошего-то человека: прижмись к нему и живи…
Выражение лица у матери было озабоченное и печальное.
Пароход пришел только к вечеру. Он показался из-за поворота, одинокий и усталый, похожий на большую белую птицу, которая хочет и не может оторваться от студеных волн. Борясь с ветром и течением, пароход долго тащился до пристани, долго и нехотя пришвартовывался, скрипел, крутил воду под собой и, наконец, замер…
Пассажиров на пристани было немного, и посадка прошла без сутолоки.
Мы простились на берегу. Обняв мать, я прижался щекой к ее груди, вдохнул с детства знакомый, матерински родной запах и тихо отстранился. Она подумала, наверное, что я плачу. Но глаза мои были сухи, только в горле застрял колючий комок, мешал дышать.
– Не противься, Митя, угождай людям, – наказала мать напоследок.
Я ничего не ответил ей и начал спускаться к пристани. Оглянувшись, я заметил, как она торопливо перекрестила меня вслед.
Тут же, на берегу, могучий старик с бурыми косматыми бровями провожал в дорогу такого же, как я, парнишку, должно быть, внука. Проходя мимо них, я услышал напутственные слова старика, произнесенные густым и каким-то веселым басом:
– Учись, не робей. Все растут, и ты вырастешь.
Прозвучали удары колокола, затем рявкнул гудок. Паренек побежал было уже вниз, но старик задержал его, взмахнув черным ящичком:
– Саня, а скрипку-то забыл!
– Может, ты ее себе оставишь, дедушка?
Старик засмеялся:
– Мне скоро на покой. А тебе пригодится: играй да деда вспоминай…
– Я не поеду от тебя, дедушка! – испуганно вскрикнул мальчик и вдруг вцепился в морщинистую руку деда. Старик опять засмеялся и легонько, словно теленка, оттолкнул его от себя:
– Иди, кутенок, а то уплывет машина, не догонишь…
Пароход дал последний гудок и стал отваливать.
Мы, два подростка, задержались у двери. Я задумчиво следил, как между пароходом и пристанью увеличивалось расстояние и в промежутке бурлила мутная вода. Санька, по-девчачьи всхлипывая, рукавом вытирал слезы. Старик стоял все на том же месте и кивал ему седой непокрытой головой: руки его покоились на толстой суковатой палке.
А неподалеку от старика как бы застыла моя мать с узелком в опущенной руке. Я несмело махнул ей фуражкой, но она не ответила, даже не пошевельнулась – должно быть, на глаза навернулись слезы и все перед ней расплылось. Я хотел крикнуть ей, но поперхнулся. А промежуток между нами и пристанью становился все шире.
Пароход вышел на середину реки. Поплыли мимо высокие берега, затушеванные осенними сумерками. В открытую дверь дул ветер и залетали мелкие холодные брызги. Когда дверь закрыли, мы оценивающе оглядели друг друга и, как бы сговорившись, что нам лучше держаться вместе, молча отошли в сторонку и осмотрелись.
На пароходе было жарко, пахло овощами и горячим машинным маслом. У самого потолка тускло светились крошечные лампочки в решеточках, вокруг них вились мотыльки и мухи. На полу, среди громоздкого багажа, сидели а лежали пассажиры, пригретые теплом котлов и пароходной трубы. Мы пробрались вглубь и устроились в полумраке у лестницы, ведущей наверх, в первые классы.
– Это была твоя мамка? – спросил меня Санька.
– Да.
– А у меня дедушка. Видал?
– Видал. Вы приходили к нам, в Соловцово, играть на свадьбе.
– Приходили, – радостно подтвердил Санька и тут же осведомился: – Ты куда едешь?
– В город.
– На завод, в школу ФЗУ, завербованный?
– Да.
– И я тоже… Приезжал к нам оттуда, с завода, один человек. Чугуновым звали. Он ходил по дворам, большущий портфель, набитый бумагами, с собой таскал, с отцами, матерями разговаривал, ребят агитировал. Что ж, я тоже согласился. На столяра учиться буду. Дедушка говорит, они много зарабатывают и знаешь, как живут!.. И потом город!.. – Санька ближе придвинулся ко мне и спросил: – Хочешь, вместе жить будем?
Я промолчал. Когда я думал о городе, перед глазами неизменно почему-то вставала картина ночного пожара, виденного мною во сне. Я проснулся тогда от страха.
– Что ты молчишь? – спросил Санька.
– В городе жить страшно, – заключил я.
– Зачем же ты едешь? – удивился он, но тут же успокоил: – Мы с дедушкой бывали в городах; там по ночам светло, а в садах музыка играет. Будем с тобой в театры ходить, на бульвар, в рестораны…
Малопонятные слова эти я слышал также от Митроши-бакенщика, хромого старика с тяжелым взглядом огромных навыкате глаз. Мы гоняли на берег Волги лошадей в ночное, и он приходил к нашему костру рассказывать сказки и разные истории из своей жизни. Как-то раз, ковыляя рядом с моей лошадью, он сказал мне низким, хрипловатым голосом:
«Хочешь жить в городе – катай прямо в Москву. Все остальные – мелочь… Москва – это, брат, да… это вышка! Забрался на нее – и вся жизнь как на ладони. В Москве – все…»
Я передал эти слова Саньке, и тот охотно согласился:
– В Москву бы махнуть не мешало. Мы бы там… Ого!..
Мы долго обсуждали мельчайшие подробности будущей жизни в городе, потом закусили и, прижавшись Друг к другу, задремали под мерное дрожание парохода.
У женщины, сидевшей рядом с нами, проснулся и заплакал ребенок. Сначала она уговаривала его дремотным шепотом, затем, расстегнув кофту, дала ему грудь, но ребенок не переставал плакать.
Какой-то человек, разбуженный плачем, приподнял заспанное лицо и умоляюще попросил:
– Да уйми ты его!..
Санька встрепенулся, как бы отряхиваясь от сна, круглые маслянисто-черные глаза его блеснули мягко и участливо.
– Что ты, маленький? – заговорил он певуче и ласково. – Не надо плакать. – Ребенок на минуту смолк, затем сморщил личико и заголосил с новой силой. – Ишь ты, скандальный какой! Давай разговаривать, а? Говори, куда ты едешь? Не хочешь? Ну, валяй кричи… А хочешь я тебе поиграю?
Санька вынул из ящика скрипку и начал играть. Пассажиры зашевелились, ребенок притих, светлые и круглые глаза его застыли в изумлении.
На лестнице послышались шаги. Я оглянулся. Молодая женщина в голубом платье стояла в двери, держась руками за косяк, и слушала, как играл Санька. Она показалась мне очень красивой, таких я еще никогда не видал. От ее платья веяло еле уловимым запахом духов. Позади нее топтался толстенький мужчина; снизу я видел только его живот, стянутый жилетом, и рыжую бородку клинышком.
Я незаметно толкнул Саньку в бок; тот повернулся, увидел их и, смутившись, перестал играть. Женщина присела на корточки, тряхнула темными, спадающими до плеч кудрями и улыбнулась, обнажив влажно блестевшие зубы.
– Что же ты – играй, – сказала она Саньке грудным певучим голосом и вдруг решила обрадованно: – А то знаете что, ребята: пойдемте к нам наверх. Идемте!.. Эрнест Иванович, – обратилась она к сопровождавшему ее человеку, – приглашайте их.
Должно быть, толстяк считал нас малыми детьми и, уговаривая пойти с собой, смешно гримасничал, усмехался, потирал пухлые ручки, потешно жмурил глаза, будто ел что-то сладкое, и мурлыкал.
Глядя на него, женщина тоже улыбалась, но обращалась с нами просто и искренне, и нам показалось, что мы знакомы с ней очень давно.
– Да вы не стесняйтесь. Что вы, в самом деле, девчонки, что ли! Ничего страшного там нет. Посидите с нами и уйдете. Идемте!..
Мы долго упирались. Но улыбка ее и желание посмотреть, что делается там, наверху, победили. Вслед за женщиной и толстяком мы вошли в большой салон и в нерешительности остановились. Комната была полна света. Свет дробился в прозрачной посуде на столах, переливался в размашистых стеклах окон, бил в глаза отовсюду, связывая движения. Снаружи к окнам прижалась плотная осенняя темнота, изредка стучась в стекла крупными каплями дождя.
– А вот и артисты! – объявил Эрнест Иванович и подтолкнул нас на середину. – Проходите, не бойтесь.
С нашим появлением в салоне сразу стало шумно и оживленно.
– Что ты умеешь играть? – спросила Саньку наша знакомая.
– «Камаринскую» с вариациями, частушки про Жигули, «Застольную», «Из-за острова на стрежень»…
Пассажиры с интересом разглядывали нас из-за столов.
– Играй все по порядку, – сказал сидевший в углу человек в гимнастерке защитного цвета. Голос у него был мягкий, приятный, а улыбка дружески-располагающая, участливая; он вызывал во мне доверчивость, в ту минуту хотелось держаться поближе именно к нему. Вот он поднялся, высокий, по-военному подтянутый, стройный, тронул усы, оправил гимнастерку, потом пересел на другое место, и я встретился с его внимательными глазами, от которых трудно было оторваться. Он ободряюще кивнул мне головой и едва приметно улыбнулся.
Санька вскинул скрипку к подбородку и закрыл глаза. Рослый, худой, с костистыми, острыми плечами, он чуть покачивался из стороны в сторону, и неподвижное лицо его походило на маску. Только чуть-чуть шевелились ноздри да пальцы трепетали на грифе.
Женщина в голубом платье села к столу и примолкла, слушая музыку. Но было видно, что думает она о чем-то далеком и приятном ей, и блуждающая улыбка не покидала ее красивого лица.
Но вот Санька открыл черные, точно накаленные глаза и посмотрел прямо на нее. Лицо его ожило, просветлело, и женщина удивленно вскинула брови.
– Вот ты какой!.. Настоящий Паганини! Поглядите! – в радостном изумлении воскликнула она, обращаясь к высокому человеку в гимнастерке.
Эрнест Иванович откинулся на спинку стула и громко, добродушно засмеялся:
– Выдумаете тоже!.. «Паганини»!..
Я не понимал, что такое Паганини, и самое слово это и смех толстяка показались мне глубоко обидными. Я уже злился на себя за то, что пришел сюда и стоял тут, как на смотру. «Прижмись вот к такому», – подумал я, вспоминая слова матери и недружелюбно посматривая на толстяка.
«Камаринскую» Санька играл бурно, с лихостью, как в деревне на гулянках.
– Ты танцуешь? – спросила меня наша знакомая.
– Конечно, танцует, – все так же добродушно ответил толстяк и, подойдя ко мне, легонько подтолкнул меня в круг: – Ну, чего ты ломаешься?
Неожиданно для себя я резко повернулся, нечаянно толкнув его в живот, и выбежал из салона. Санька скатился по лестнице следом за мной и, садясь рядом, торопливо, с недоумением спросил:
– Ты что, сбесился? Она угостила бы нас сладкими пирожками. Эх!..
– Не надо мне ее пирожков!
– Ну и сиди теперь, – обиженно проворчал Санька, укладывая скрипку в ящик.
Высокий человек в защитной гимнастерке, которого я приметил наверху, спустившись, сощуренно вглядывался в полумрак. Заметив нас, он присел, поглядел сначала на меня, потом на Саньку и спросил строго и требовательно:
– Почему убежали?
– А вам что за дело? – сказал я, сердито покосившись на него.
– Вы, наверное, на завод едете, и, возможно, на наш, а я хочу знать, кто к нам едет, – спокойно объяснил он, не обратив внимания на мой тон. – Не Чугунов ли вас завербовал?
– Он самый! – радостно воскликнул Санька.
– Вот видите! – Незнакомец улыбнулся и погладил свои негустые русые усы. – Придется знакомиться…
Санька с готовностью протянул руку:
– Я Санька Кочевой, а это Митя Ракитин, мы из одной местности. У него мамка дома осталась, а у меня – дедушка.
– А я Сергей Петрович Дубровин… Так почему же вы убежали? – опять спросил он и тихонько взял меня за подбородок. – Злой, а?..
Санька бойко перебил его:
– Дядя, а скоро мы приедем на завод? Где мы будем жить там? А зачем ребят в колхозах ищут, неужто в городе своих не хватает?
Сергей Петрович помедлил, устало провел ладонью по лицу, как бы стирая появившуюся улыбку, сознался:
– Не хватает.
Коротко и очень понятно он рассказал нам о событиях, происходивших в стране: о промышленных гигантах, вырастающих на пустырях, о коллективизации, о классовой борьбе. Ясно представил я себе тогда, как трудно, но быстро поднимался народ наш по крутизне.
Шел 1933 год. Первая пятилетка была выполнена в четыре года и три месяца. Город посылал в колхозы машины; они расползались по колхозным равнинам, разрушая старый уклад жизни и поднимая целину для новых всходов. А из деревень, из глухих углов тянулись люди на заводы и новостройки. Великое самоотвержение охватило народ.
Итак, мы вступали на самостоятельный путь жизни в бурную, можно сказать легендарную, эпоху первых пятилеток.
– Теперь поняли, почему мы посылали человека за вами? – спросил Сергей Петрович и, подождав немного, поднялся: – Отдыхайте, спокойной ночи!
Когда он ушел, Санька восхищенно прошептал:
– Вот это да!.. – и сглотнул слюну.
2
Пароход подходил к городу на рассвете. Раскинувшись по обоим берегам Волги, город утопал в чадной мгле, расплывчато проступая в вышине своими громоздкими очертаниями.
Нетерпение наше усиливалось с каждой минутой, и, как только сходни коснулись борта, мы первыми пробежали по ним и остановились в сторонке, поджидая Сергея Петровича.
Пароход еще вздрагивал и пыхтел. Пассажиры густо высыпали на пристань. В людском потоке мы увидели нашу знакомую. Лицо ее как будто потускнело в утренней сырости, только по-прежнему выделялся на нем красивый, ярко накрашенный рот. Рослый носильщик в белом фартуке нес за ней два чемодана в чехлах.
Взгляд ее темных, глубоких глаз скользнул по толпе на пристани и задержался на нас. Она дружески кивнула нам головой и улыбнулась, и лицо ее сразу расцвело, похорошело…
Сергей Петрович, осторожно тронув Саньку за рукав, сказал:
– Идите за мной.
Прямой и сосредоточенный, он прошел сквозь толпу, точно рассек ее пополам, и мы побежали за ним, еле поспевая.
Моросил мелкий осенний дождь.
Сначала мы прошли по пустынной набережной, затем свернули в узкую кривую улицу с неровными высокими домами, похожую на ущелье; и нам, привыкшим к степным дорогам, было как-то тесно здесь и как будто не хватало воздуха. На углу мы сели в трамвай. В одном месте трамвай выскочил на набережную, промчался по длинному мосту через Волгу в другую часть города и снова, точно в нору, нырнул в темный переулок. Казалось, трамвай заблудился в лабиринте улиц и в отчаянии кружится на одном и том же месте, не зная, как выбраться из него.
Я нетерпеливо озирался по сторонам, желая, наконец, увидеть то, что давно мысленно нарисовал себе: раздольные улицы, дворцы, музыку в садах, нарядных, праздничных горожан. Но ничего похожего я не видел. Утро уже наступило, а светлее в городе не стало. Клетки окон, сливаясь в бесконечную серую полосу, утомляли взгляд.
Трамвай остановился напротив вокзала. Мы пересекли площадь, купили билеты, прошли сквозь огромный зал на перрон и сели в вагон. Поезд тронулся. За окном промелькнули станционные постройки, будочки стрелочников, редкие домишки пригородных поселков… И город остался позади.
Санька обеспокоенно смотрел то в окно, то на Сергея Петровича, и лицо его выражало недоумение.
– Куда же мы едем? – не выдержав, спросил он.
– Домой, – кратко промолвил Сергей Петрович. Он был чем-то озабочен и, казалось, совсем забыл про нас. Читая газету, он что-то подчеркивал в ней карандашом, хмурил брови и пощипывал ус.
На какой-то станции мы вышли из вагона; бросился в глаза перекинутый через железнодорожный путь длинный и узкий мост; по нему сновали люди; дым, вырываясь из трубы паровоза, обволакивал пешеходов сизыми клубами. Но по мосту мы не пошли, а пробежали по путям, пересели на местный поезд и опять поехали.
Через полчаса поезд задержался возле высокой деревянной платформы, и мы, высадившись, минут двадцать шли по скользкой, в лужах, тропе среди высоких сосен.
Сергей Петрович в плаще, застегнутом на все пуговицы, торопливо шагал впереди. Устало передвигая ноги, мы старались не отставать от него. В верхушках деревьев монотонно шумел дождь. Водяная пыль дрожала в воздухе, оседая на одежду бисерными капельками, и Санька все время закрывал футляр скрипки полой пиджака.
Наконец в просветах между сосен показалось серое трехэтажное здание. Дубровин показал на него рукой:
– Вот ваш дом.
Мы остановились, ошеломленные, сбитые с толку.
– Нам сказали, что мы в большом городе жить будем, – проговорил Санька, разочарованно разглядывая дом. – Какой же это город?..
– Не знаю, что вам говорили, – мягко, как бы извиняясь, сказал Сергей Петрович. – Но жить вам придется здесь, другого у нас ничего нет. – И добавил, улыбнувшись первый раз за всю дорогу: – Здесь у нас хорошо…
«Сбегу отсюда», – горестно подумал я, входя в дом.
В помещении было сумрачно и тихо.
Поднимаясь по лестнице, мы встретили того самого Чугунова, который обещал нам роскошную жизнь чуть ли не на главной улице города.
– Узнаешь этих товарищей? – спросил его Сергей Петрович.
Чугунов долго и озабоченно вглядывался в нас, как бы припоминая, где он мог нас видеть, затем широкое лицо его расплылось в улыбке, и он воскликнул:
– А, прибыли! – Прежде чем сказать слово, он, выпятив губы, долго и сосредоточенно думал, а промолвив, подтверждал его упрямым кивком головы. – Прибыли, значит, – уже тише повторил он и задумался. – Так. Ладно… Сейчас мы вас определим… Куда бы вас сунуть? К кому?..
Положив портфель на перила, наморщив гармошкой лоб, он начал что-то прикидывать и подсчитывать.
– Эх, комендант! – негромко, с легким раздражением выговорил Сергей Петрович. – Наобещал ребятишкам златые горы, заманил, а теперь даже сунуть не знаешь куда!
Чугунов удивился:
– Как это я не знаю, Сергей Петрович? Сейчас решу, дайте подумать… Найдем!
Держа в руках тощие свои мешочки, понурив головы, мы топтались на лестнице, усталые, подавленные и, должно быть, по-сиротски несчастные.
Сергей Петрович неожиданно погладил меня по щеке:
– Что, Дима, не нравится?
Мне хотелось плакать.
– Уеду я отсюда, – прошептал я. – Домой поеду…
– Подожди, может быть, передумаешь, – посоветовал он. – Домой всегда успеешь.
Из коридора вышел подросток, крепыш в косоворотке с расстегнутым воротом. Перегнувшись через перила, он вглядывался вниз сощуренными насмешливыми глазами и что-то лениво жевал.
– Никита, поди сюда, – позвал его Сергей Петрович.
Никита, не торопясь, спустился и поздоровался за руку с Сергеем Петровичем.
– Прогулял, что ли?
– Дежурный я.
– Ты с кем живешь в комнате?
– С Иваном Масловым.
– Вот новеньких тебе привез, забирай, будете жить вместе.
– Не возьму, Сергей Петрович, – спокойно отозвался Никита, не переставая жевать. Засунув руки в карманы, ничуть не стесняясь, он изучал нас со скептическим любопытством. – Деревенские… – определил он беззлобно. – Пусть комендант пристроит их в другую комнату.
– У меня нет других комнат, – поспешил Чугунов. – Делай, что тебе велят. Ты комсомолец, будешь на них влиять…
– Ну да! Вон Иван Маслов… Как на него ни влияй, все равно метит, как бы обратно в колхоз улизнуть. И эти убегут. Я их знаю… – Он презрительно хмыкнул и подмигнул мне: – Убежишь, а?
Санька растерянно вертел головой, обиженно хлопая глазами. Сергей Петрович молчал, испытующе наблюдая за нами, а у Чугунова вдруг азартно заблестели глаза.
Мне стало жалко Саньку и обидно за себя – может быть, самый последний парнишка, а важничает перед тобой, еще командовать вздумает. Память подсказала мне отцовский завет: «Не робей. Раздвигай все пошире – и ступай». Я тогда понимал слова эти буквально и, придвинувшись к Никите, глухо, с легкой угрозой выговорил:
– А ты не зазнавайся! Подумаешь, птица какая!..
Санька тут же воспрянул духом и поддержал меня.
– К себе не пускай! – крикнул он. – А дом этот не твой. Вот поселимся и будем жить, тебя не спросимся!
Я отстранил Никиту и шагнул в коридор:
– Где ваша комната?
Никита перестал жевать и попятился.
– Чего вы? – удивленно спросил он и рассмеялся.
– Вот и договорились, – обрадовался Сергей Петрович. – Веди их, Никита, пои чаем…
Сергей Петрович ушел, а Никита повел нас в комнату. После сумрачного коридора она показалась нам неожиданно веселой, теплой и просторной. У стен, выкрашенных в голубой цвет, стояли четыре железные кровати, по-солдатски строго заправленные клетчатыми одеялами, рядом с ними – тумбочки, у окна – стол, накрытый белой скатертью; на нем – большой медный чайник. Несмотря на полдень, в комнате горел свет. В оконное стекло слабо ударялась ветка молодой сосны.
– Располагайтесь, – просто сказал Никита, как будто между нами не произошло никакой размолвки. – Занимайте койки. Эти две – наши, а эти свободные. Я сейчас приду. – Он взял со стола медный чайник и мягко, точно шар, выкатился из комнаты.
– Ты в самом деле вздумал уехать отсюда? – обеспокоенно спросил Санька, когда мы остались одни.
– А ты?
– А чего нам торопиться? Поживем немного, оглядимся, не понравится – укатим в город: дорогу теперь знаем. А пока поживем… Раздевайся.
Я разделся, повесил на вешалку короткий ватный пиджак одернул рубашку, пригладил ладонями волосы и сел столу. Чувство одиночества и заброшенности теснило грудь… Никита принес кипятку и стал разливать его в жестяные кружки и граненый стакан.
– Чаю только нет, – предупредил он с сожалением. – Откуда прибыли?
– Волжане мы, – охотно пояснил Санька, развязывая мешок и раскладывая на столе яйца, пресные сдобные лепешки, оставшиеся куски вареного мяса, завернутые в чистую тряпицу. – У него мамка дома осталась, а у меня дедушка. А ты откуда?
– Я здешний, заводской.
– И родился здесь?
– Здесь. И вырос здесь, и мать с отцом здесь живут, – объяснил Никита. – Семья у нас большая, а комната маленькая, тесно. Скоро новый дом отстроят, отцу квартиру дадут, тогда перееду отсюда… – Он осторожно, чтобы не обжечь губы, отхлебывал из кружки горячий кипяток, разговаривая, щурил синие глаза и доверчиво, простодушно улыбался.
– Ты на кого учишься? – допытывался Санька.
– На кузнеца. Вместе с отцом в цеху работаю.
– А на столяра можно?
– Можно. А ты на кого думаешь учиться? – спросил меня Никита.
– Тоже на столяра, – ответил я. – У меня отец был столяр…
– Можно и на столяра, если хочешь, – согласился Никита. – А хочешь, учись на слесаря, на токаря, электрика… Выбирай, что по душе.
– А что делают на заводе?
– Как что? Работают.
– А чего работают-то?
– Для колхозников машины выпускаем, – пояснил Никита.
В тихих коридорах послышался топот ног, смех, возня и хлопанье дверей. В комнату ввалился Иван Маслов, косолапый увалень с оттопыренными ушами и большими мягкими губами. Он степенно поздоровался с нами за руку и не спеша стал раздеваться.
Следом за ним влетев девушка в расстегнутом пальто; в одной руке она держала желтый портфельчик, в другой – красный берет. По озорному блеску зеленоватых глаз было видно, что она хотела сообщить Никите какую-то новость, но, увидев нас, замолчала. Потом остановила на мне взгляд и сказала насмешливо: «Новенькие? Эх, какой! С хохолком!» – и метнулась обратно. Я успел заметить ее тугие косы, крупное родимое пятнышко на шее и капельки дождя на волосах.
Никита пояснил:
– Лена Стогова, командир наш, староста.
Некоторое время мы все молчали.
– Скучно, чай, здесь, – вслух подумал Санька. – Пойти некуда…
– Ну конечно, – с иронией подтвердил Никита. – Ведь вы привыкли ходить в театры, в парк культуры…
Иван внезапно хмыкнул в кружку, обдав нас брызгами.
– В деревне хоть в ночное съездишь, на рыбалку, – возразил я.
– А здесь? Сколько угодно: Волга рядом, лес – тоже. Можно на лыжах кататься, на охоту ходить. Попроси Сергея Петровича, он и раздумывать не станет – возьмет.
– А Сергей Петрович кто? – живо спросил я.
– Секретарь партийного комитета. И еще физкультурник он, лыжник и охотник.
– Для охоты ружье надо, – сказал Санька.
– И собаку, – вставил Иван Маслов, налегая на «о».
– Можно и без собаки.
– Ну да, – не соглашался Иван. – Хорошая собака на охоте, знаешь, получше ружья. – И вздохнул с сожалением: – У нас вот дома собака – это собака!.. «Жулик». Породистая! Вислоухая, хвост саблей, мохнатая. Одним глазом моргает чаще, вроде как подмигивает кому…
Никита недоверчиво покосился:
– Это почему же?
– Кто его знает! Укушен он. Вот лежит он, скажем, на крыльце, дремлет… Скажешь ему: «Жулик, воры!» Он и ухом не поведет. «Жулик, волк!» Лежит. А как только крикнешь: «Жулик, пчелы!» – сразу вскидывается и со всех ног в воду. Страсть как боится пчел; когда щенком был, пчела его укусила в нос и в глаз – и сейчас помнит…
– Это бывает, – согласился Санька.
Никита усмехнулся:
– На охоте ему скажешь: «Заяц!», а он в это время пчелу завидит – и в воду?
– Ну, зачем же? – обиженно протянул Иван. – Его отец вышколил ого как! Однажды повадился он яйца красть. Прибежит на двор, курицу с гнезда сгонит, а яйцо съест. Мать ругается: «Убить, – говорит, – его черта, не грех!» Отец вздумал его отвадить. Вечером сварил в самоваре яйцо, подозвал Жулика и горячее-то сунул ему в пасть, а челюсти-то сжал. Ох, как он взвыл! И скажи на милость, после этого, знаешь, ни одного яйца в рот не брал. Зато кур стал рвать. У соседей всех кур перевел: сильно он их возненавидел за то яйцо…