Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
Я смотрел на карту и думал: «Как странно и удивительно все складывается, точно в сказке или во сне… Давно ли я гонял в ночное лошадей и слушал рассказы Митроши-бакенщика о Москве? Давно ли мастер Павел Степанович обучал нас столярному делу? И всего лишь месяц назад читал я ребятам в Кочках «Декамерона». А сейчас вот я в столице, в центре государства. И Санька здесь… значит, нет ничего недоступного, стоит только захотеть… Теперь Никиту надо переправлять сюда, хорошо бы также и Лену… Интересно, что делает она в Горьком? Наверняка к капитанской рубке подбирается…»
Изучая карту, Петр Васильевич еще что-то говорил о своей трудной и гордой профессии, пока из спальни не послышался недовольный голос тетки Анисьи:
– Дай спать парню. Поднялся ни свет ни заря, дымища напустил целую комнату… Не забудь прописать его сегодня.
Я жалел, что Черемухины уехали. В пустой квартире остались мы вдвоем с Павлой Алексеевной, которая все еще подозрительно приглядывалась ко мне, щуря близорукие глаза, – она не носила очков, боясь, как бы стекла не скрыли молодой блеск ее черных, когда-то красивых глаз. Она еще не решалась на меня положиться и по-прежнему при моем появлении на кухне прятала ножи и вилки.
4
Все эти дни, с момента моего появления в Москве, меня согревала и ободряла мысль о Саньке. Представляя нашу будущую встречу, я не мог сдержать улыбки. Какой-то он теперь стал, мой дружок? Может, еще и не признает, заважничал, зафорсил – окружение его не чета нашим фабзавучникам!..
В воскресенье я собрался его навестить. Он жил в студенческом городке рядом со Ржевским вокзалом. В первую минуту я подумал, что ошибся адресом, – так поразил меня этот городок своим безотрадным и обездоленным видом. Как могла прославленная Московская консерватория поместить своих одаренных питомцев в эти грязные деревянные бараки с обвалившейся штукатуркой, что раскиданы в болотистой низине на задворках вокзала, где не смолкают гудки, звенят тарелки буферов и коптят небо сажей маневровые паровозы; крупинки несгоревшего угля оседают на окна, крыши и дорожки, перемешиваясь со снегом в липкую слякоть.
Я отворил дверь и вошел в узкий коридор. На меня обрушился хаотический рой звуков. Фанерные перегородки дрожали.
На кухне, рядом с плитой, кто-то играл на баяне; флейтист вытягивал пронзительную, сверлившую мозг ноту: подсунув нотную тетрадь под висящий на столбе огнетушитель, широкоплечий парень в майке-безрукавке, надувая щеки, басил на трубе: ух, ух, ух; казалось, дунет он посильней – и шаткий барак разлетится в щепки…
Дежурная показала мне Санькину комнату. Оттуда тоже сочились приглушенные аккорды пианино и пела скрипка. Я улыбнулся: что же другое может делать Кочевой, как не играть на скрипке? На стук мой никто не ответил, очевидно не расслышали. Я вошел. На скрипке играл какой-то рыжий студент. Он повернулся, не отнимая смычка от струн, равнодушно взглянул на меня и опять стал внимательно следить за своими пальцами, трепетавшими на грифе. Пианист даже не обернулся – одна рука на клавишах, второй переворачивал страницу нот. Здесь было тесно от людей, от коек, душно и сыро. Наша комната в школьном общежитии показалась мне роскошной в сравнении с этой.
Санька лежал на койке поверх одеяла, одетый – то ли спал, то ли просто закрыл глаза; на груди его белел листок бумаги, в протянутой руке – карандаш.
Я приблизился к койке и осторожно коснулся его плеча. Чуткие ресницы его дрогнули, он недоуменно и как бы испуганно мигнул раза два и повернулся к стене, должно быть думая, что я померещился ему, – настолько немыслимым для него было мое появление. Потом он вскочил, длинный, порывистый, с шумом отпихнул ногой табуретку и уставился на меня влажными, жарко блестевшими черными глазами.
– Митяй… – прошептал он растроганно и улыбнулся. – А я только что думал о тебе, честное слово… Раздевайся. – Он стал расстегивать пуговицу на моем пальто и спохватился: – Погоди, а как ты здесь очутился? Ты ведь в деревне был?.. Вешай пальто вот сюда. Садись. Я сейчас за чаем сбегаю. – Схватил чайник, кинулся к двери, но вернулся, сел напротив, тут же забыв про чай, и погладил меня по рукаву, как делал всегда, когда волновался сам или хотел успокоить меня.
Он был прежний, Санька, и в то же время другой, незнакомый – еще выше вытянулся, плечи еще более выпирали в стороны острыми углами, губы упрямо, по-мужски сжаты, взгляд глаз стал проникающе-зорким, немного тревожным, черные, с блеском волосы взлохмачены; как и раньше, он будто стеснялся своего роста и сидел, немного сгорбившись.
Теперь уже неловко именовать его мальчишеским именем – Санька.
– Что же ты молчишь, Митяй?
– Как у вас душно, – сказал я. – Форточку бы открыли.
Саня отрицательно мотнул головой.
– Нельзя. – Он глазами указал в сторону порога, там стоял парень с замотанной шарфом шеей и запрокинутой головой – в горле булькала вода. – Горло бережет.. Вокалист.
– Я думал, это ты играешь на скрипке.
– Я все утро играл, а потом лег отдохнуть, подумать… – Саня повернулся и подобрал с койки измятый листок с ровными строчками – должно быть, стихи писал.
Меня несколько удивило поведение Саниных друзей. Они как будто и не заметили моего прихода, не слышали нашего разговора. Точно прикованные к инструментам, они с фанатической настойчивостью повторяли одни и те же упражнения, упорно проникая в тайны созвучий. Я глядел на Саню с сочувствием: какое нужно иметь терпение, веру в свое призвание, чтобы вот так играть часами! Нелегко, видно, дается ему его искусство…
– Давай выйдем отсюда, – попросил я. Звуки скрипки, пианино, голос певца, пытавшегося взять высокие ноты, сливались воедино в чудовищном несогласии, и воспринимать все это было до отчаяния невыносимо.
Саня понял меня и стал поспешно одеваться.
– Как у вас тесно, неуютно, – сказал я, выходя на улицу.
Саня удивился:
– Правда? А я не замечаю. Привык… – Он мягко улыбнулся. – Ничего, Митяй, от этого только дороже красота… Еще год – и я буду в консерватории. – Пальтишко на нем было старенькое, руки высовывались из рукавов, полы едва прикрывали колени, а во взгляде было что-то устремленное – он глядел поверх крыш; и я – в который-то раз! – позавидовал: откуда в нем столько убежденности и отчего ему все так ясно? Ведь мы из одного гнезда вылетели…
Мы вышли на Первую Мещанскую и направились к Колхозной площади. Падал мокрый снежок. Сощурившись, Саня взглянул в мутную перспективу улицы и, толкнув меня локтем, засмеялся:
– Чувствуешь ли ты, где мы идем!? Помнишь ту дождливую ночь, когда к нам пришел ночевать Сергей Петрович и рассказывал о Москве? Мы с тобой лежали на одной койке. Ты сказал тогда, что здесь, в Москве, тьма-тьмущая народу – и не заметят тебя, а надо, чтобы заметили, посторонились… А Сергей Петрович сказал, что в этом кроются все твои беды…
Я нахмурился – что это он вдруг вспомнил, будто намекал на что-то… Саня взял меня под руку:
– Я, Митяй, часто вспоминаю нашу столярную мастерскую. Один раз она мне даже приснилась: будто стою я у верстака, строгаю, фуганок скользит по бруску и поет, стружки падают на пол – целый ворох! – тронешь их ногой – и они поют, как множество скрипок, брусок ударишь, а он звенит… И все будто светится от солнца… А недавно за нашим общежитием железнодорожники на циркуляре распиливали бревна, сосновый запах долетал до нас. Знаешь, я не мог усидеть, пошел туда, насовал полные карманы опилок…
– Это ты можешь, – снисходительно хмыкнул я. Саня чуть наклонился и, будто по секрету, прошептал мне на ухо:
– Сварщиком ты долго не удержишься. – Я даже приостановился от неожиданности, хотел возмутиться, но он, смеясь, остановил меня: – Не возражай, я знаю это лучше тебя… – Мы пропустили грохочущий трамвай, вереницу грузовиков, потом пересекли переулок. – Теперь нужно вытаскивать сюда Никиту.
– Вытащим, – бросил я с небрежной уверенностью. – Дай только обжиться.
Некоторое время мы шли молча. Саня вдруг заволновался, отвел от меня взгляд. Ему, видимо, хотелось спросить о Лене Стоговой, но он не знал, с чего начать.
– Как сейчас наши ребята живут?.. – вздохнул он и, стряхивая с плеча снежинки, превратившиеся в капли, поинтересовался вскользь, как о незначительном: – О Лене что-нибудь знаешь?
– Почти ничего. Из деревни писал ей, она не ответила. Сергей Петрович сказал, что она уехала в Горький. Спросить адрес постеснялся, теперь жалею… – В ответ прозвучал лишь странный горловой смех – вероятно, Саня подумал, что я от него что-то скрываю, и я заверил: – Честное слово, я ничего больше о ней не знаю.
– Я верю, – произнес он, затаенно улыбаясь и пряча подбородок в воротник пальто.
По утрам соседка Павла Алексеевна негромко стучалась в дверь:
– Митенька, вставай!
Наскоро позавтракав, я выбегал на улицу и в трамвае «Б» доезжал до Орликова переулка. Весь день я помогал сварщику: подносил баллоны с газом, готовил проволоку для сварки, поддерживал трубы, когда он накладывал швы.
Изредка сварщик, достав из кепки папиросу, устраивал «перекур» и горелку передавал мне, предварительно прикурив от нее:
– Приучайся…
Я заслонял глаза синими очками. Больше всего мне нравилось разрезать трубы или балки. Белая с зеленым отливом струйка огня легко прошивала металл, и несокрушимая двутавровая балка, которую, думалось, не возьмет никакая сила, вдруг разламывалась пополам, точно глиняная. Сварщик поощрительно улыбался:
– У тебя, Митяй, дело пойдет…
День проходил в работе незаметно. Но с наступлением вечера начинались мои мучения – я не знал, куда себя девать.
С Саней Кочевым встречались редко – у него были свои дела, свой круг знакомых. А ребята с нашего двора меня удивляли. Придя с работы, эти здоровенные верзилы лазили по крышам дровяных сараев, махали шестами с тряпками на концах и свистели. Над их головами кружилась реденькая стайка голубей; птицам, должно быть, бесприютно было в пасмурном небе, они пытались сесть на конёк, но их спугивали и заставляли летать. В сумерки ребята эти вставали во дворе в кружок и ногой подкидывали медный пятак; кто дольше не даст пятаку упасть на землю, тот победитель. С наступлением же темноты они все принаряжались – сапожки с голенищами в гармошку, брюки с напуском, жилетка под коротеньким до поясницы пиджачком, затылки у всех подбриты, точно у запорожцев. Кучкой стояли они у ворот, задирали прохожих и смеялись, иногда пели под гитару свои, особые песни.
Неужели среди них нет комсомольцев? Я не представлял ребят «беспартийными» в таком возрасте.
Я записался в библиотеку и по-прежнему не пропускал ни одной кинокартины.
Кинотеатры являлись для меня и для многих моих ровесников как бы университетами. «Зори Парижа», «Юность Максима», «Мы – из Кронштадта», «Тринадцать», «Депутат Балтики»… Мы старались подражать героям фильмов, они учили нас мужеству, благородству, беззаветной преданности народу. После каждого сеанса я ходил, точно околдованный. Однажды вечером, просмотрев, быть может, двадцатый раз «Чапаева», я влетел в кухню, встал перед Павлой Алексеевной этаким фертом и спросил голосом Василия Ивановича:
– А винтовка твоя – где?
Павла Алексеевна с опаской отступила от меня:
– Что ты, Митенька, господь с тобой?..
– Найди, – сказал я, повернулся и гоголем вышел на крыльцо, по перилам лихо съехал во двор.
Но свободное время все равно оставалось и угнетало меня так, что порой хотелось плакать. Я даже раскаивался, что приехал сюда.
Учиться бы поступить, да некуда – в неурочную пору прибыл, прием везде закончен. Я закидал письмами Никиту: изнывая от тоски, я расписывал ему, какая Москва замечательная и веселая и как ей необходим Никита – она без него просто не может жить!
Как-то раз вечером, когда я, расхаживая по кухне, декламировал «Демона»: «И для тебя с звезды восточной сорву венец я золотой…» – Павла Алексеевна, сощуренно глядя на меня, вздохнула с материнским сочувствием:
– Зря время тратишь, Митенька. Шел бы ты заниматься. Нынче проходила по улице Разина, там есть курсы шоферов, сейчас как раз принимают… В жизни лишняя профессия не тягость…
Я засмеялся, как над чудачеством – тоже мне образование! – и с пафосом прочитал, обращаясь к ней: «Лучом румяного заката твой стан как лентой обовью…» Но позже, поразмыслив наедине, я все же поехал на улицу Разина – пусть хоть эти курсы, лишь бы время не пропадало даром.
Странную шутку иногда играет с человеком судьба. Мечтал ли я когда стать шофером? А вот пришлось: летом я расстался со сварщиком и сел за руль грузовика.
На этом грузовике я и прикатил на Курский вокзал встречать Никиту Доброва – мои письма все-таки подействовали. Когда я подвел его к машине, он насмешливо спросил:
– Что это за колымага? – И, узнав, что я шофер, усмехнулся не то одобрительно, не то осуждающе. – Ты, братец, как циркач-трансформатор: то в одном виде, то в другом. – Стукнул носком сапога по баллону, сказал: – Ну, вези.
Немного волнуясь, точно держа экзамен по вождению, я погнал «полуторку» по всему Садовому кольцу, чтобы показать Никите город. Чуть прищурясь, он внимательно, но без удивления поглядывал на людей, на дома, на вереницы автомобилей. Он заметно возмужал, лицо выглядело грубоватым, но приятным, а в очертании рта появилось что-то непреклонное.
Недели две Никита жил у меня, потом поступил в кузнечный цех автозавода имени Сталина и перебрался в общежитие; с осени он стал посещать вечерний автомеханический институт, а я – курсы по подготовке в вуз при строительном институте.
Год пролетел стремительно. Целыми днями разъезжал я на своей машине с белой полосой по борту наискосок – развозил пачки газет, книги, письма, посылки… И чем больше я колесил по Москве, заглядывая во все отдаленные уголки, чем больше я узнавал ее, тем сильнее привязывался к ней, все глубже и серьезнее понимая, что для меня нет на земле места дороже и выше, чем Москва.
5
Тот день, 26 июля 1937 года, был обжигающе жарким; солнце, как бы навсегда застывшее в зените, накалило город, и все – каменные стены, чугунные ограды, крыши и самый воздух, густой и горький от машинного перегара, – дышало зноем; каблучки женских туфель вдавливались в мягкий, как тесто, асфальт; мостовые, политые дворниками в белых фартуках, курились паром; люди на улицах теснились на теневой стороне.
Мы сговорились встретиться на Манежной площади. Выйдя из метро, я сразу же увидел Саню Кочевого. Он стоял, облокотясь о прохладную мраморную колонну, и что-то читал.
– От кого письмо? – спросил я подходя.
Саня чуть вздрогнул и поспешно спрятал в карман исписанные листочки:
– Так… От знакомого одного…
– Может быть, от знакомой?
Саня застенчиво прикрыл глаза длинными ресницами.
– Откуда она у меня?.. Вон Никита идет.
Никита издали кивнул головой; завернув к палатке, выпил два стакана воды и неторопливо приблизился к нам. Я заметил ему с насмешкой:
– Не спешишь…
– Спешат только слуги. Сядем в троллейбус?
– Что ты! – воскликнул я почти с испугом. – Пешком пойдем. Такой день…
Мы пересекли площадь и стали подниматься вверх по улице Горького. Здесь было по-праздничному оживленно и шумно – казалось, весь город высыпал сюда. А из боковых улиц, из переулков и с бульваров вливались все новые и новые потоки людей.
За Пушкинской площадью приходилось уже проталкиваться сквозь плотную толпу… Всюду, куда ни взглянешь, – веселая толчея, пестрота костюмов, цветы, улыбающиеся лица, глаза, ожидающе устремленные в сторону Маяковской. На плечах отцов сидели детишки…
Движение транспорта прекратилось; цепочки милиционеров в бело-снежных гимнастерках протянулись от Красной площади до Белорусского вокзала, освобождая проезжую часть магистрали.
Москва встречала героев – Чкалова и его друзей. Совершив перелет из Москвы в Америку, летчики возвращались на родину.
Мы пробрались ближе к Белорусскому вокзалу. Оцепленная милицией, площадь была пустынна. Люди заглядывали через головы впереди стоящих, переговаривались:
– Когда приходит поезд?
– Специальным, небось, едут, без расписания…
– Кажется, подошел. Слышите гудок?
Но гудка не было слышно. На какой-то момент внезапно наступила тишина, затем толпа нетерпеливо заволновалась, задвигалась. И кто-то крикнул пронзительно и восторженно:
– Приехали! Идут, идут… Эх, мать честная!! Вон они… Глядите!..
Я всполошенно озирался на взбудораженные людские толпы, сомкнувшиеся по обеим сторонам улицы, и в голове проносились обжигающие мысли: вся Москва, да что Москва – весь мир повторяет сейчас одно имя: Чкалов. С напряженным вниманием следили все за стремительным рывком на тысячи километров: только бы не подвели моторы, выдержал самолет, а цели они достигнут. И достигли!
Саня был выше многих; вставая на цыпочках и вытягивая шею, он с жадным любопытством глядел в сторону вокзала.
– На трибуну поднимаются, – извещал он кратко. – Вон он, Чкалов, с цветами…
Понеслись оглушительные, усиленные репродукторами, неразборчивые звуки – начался митинг. Через некоторое время все опять смолкло.
– По машинам садятся. – Саня стиснул мне руку выше локтя. – Едут!
Народ рванулся навстречу летчикам, но ряды милиции оказались крепкими – не пустили. Машин пока не видно, но по взмахам букетов цветов и рук заметно было, как они приближались.
Многие цветы не достигали летчиков и падали на асфальт.
В это время могучий вой моторов как бы смял гул в русле улицы – над самыми крышами прошли самолеты, выбросили пачки приветственных листовок; белые листки заколебались в воздухе, медленно опускаясь вниз; мостовая сразу стала пестрой.
Когда открытая машина поравнялась с нами, большая группа юношей и девушек, сильно надавив на цепь милиционеров, прорвала ее и устремилась навстречу Чкалову. Летчик сбросил на колени охапку цветов, всем корпусом повернулся к нам, чуть перевесившись через край машины; он схватил руку Сани Кочевого и сжал ее.
Я много раз видел Чкалова на портретах; его лицо выглядело всегда мужественным, неукротимым, будто смело высеченным из камня; большие глаза, распахнутые настежь, казалось, вбирали мир во всей его полноте. Сейчас же он был другим, растроганным и даже растерянным, подбородок чуть вздрагивал от сдерживаемой радости, прядь волос упала на лоб – он откидывал ее назад, а она опять опускалась, – галстук немного сдвинулся в сторону; во всем его облике было что-то доброе, свойское и непостижимо широкое, вольное… Он точно обнял меня своим взором и спросил – это была, видимо, первая попавшаяся фраза:
– Откуда родом?
– Волжане мы! – крикнул я, волнуясь, не отрывая от него взгляда.
Чкалов засмеялся и одобрительно закивал головой – дескать, держитесь, земляки! А на его руку уже легло множество других, сплелись в один крепкий клубок.
Какая-то девушка в белом платье подлетела к Валерию Павловичу, порывисто обвила его шею руками и поцеловала в щеку. Чкалов хотел ответить ей поцелуем, но она уже отстранилась, и он чмокнул воздух, а глаза вдруг блеснули от навернувшихся слез.
Все это продолжалось недолго, нас все более оттесняла другая толпа ребят; заверещали милицейские свистки. Мы отстали. Машины уходили все дальше и дальше по дороге, усыпанной цветами и листовками. Стоявшие по сторонам люди восторженно рукоплескали, махали кепками и косынками, кричали…
Я оглянулся назад, народ уже запрудил улицу. Девушка в белом все еще стояла на мостовой, тоненькая, настороженная, на матовом лице пылали большие немигающие глаза.
– Это же Нина, – удивился Саня, указывая на девушку. – Нина Сокол. Я говорил вам про нее, когда вернулся из Москвы в школу, помните? Это она водила меня по театрам…
Он направился к ней, но девушка, как бы очнувшись, рванулась, точно спугнутая птица, и пропала в толпе.
Машины с летчиками уже скрылись. От площади Маяковского рокотом отдаленного прибоя доносился слитный гул голосов.
– Давайте-ка выбираться отсюда, я взмок, – проговорил Никита, сворачивая в переулок.
Выйдя на Садовое кольцо, мы долго шли молча, тишина улицы успокаивала.
– В Кремль, наверно, поехали… – сказал я, потрясенный этой встречей. – Эх, какие люди!.. Ну и слава, ай-ай! Да какая там слава – триумф! Вот такую бы заиметь…
Саня недоуменно пожал плечами – ничего не понял! – а Никита засмеялся, подтолкнув меня локтем:
– Что, братец, под ложечкой засосало? Теперь зависть изгложет тебя вконец – прощай. – И, видя, что я не поддаюсь на его шутку, сузил синие глаза и сказал почему-то раздраженно: – Такая слава не валяется под ногами. Читал, как они летели? Тьма кромешная, вьюги, обледенение, циклоны разные – будто вся природа ополчилась на них: что это, дескать, за смельчаки такие выискались! Дышать нечем было. У Чкалова ноги судорога сводила, кровь носом шла… Да и вообще отважиться надо – взять да и махнуть в такую даль! Учеба, тренировка… А какая спайка – железная! – Никита покосился на меня. – Вот чему нам стоит завидовать…
– Да, конечно, – согласился я нехотя. – Как они готовились, этого мы не видели. А вот триумф их видели. Черт знает какая мощь, даже страшно… – И подумал: «Все заложено в самом человеке, все возможное и невозможное. Вот он, Чкалов, захотел и сделал. Никто его за уши не тянул, сам ко всему пробивался. Поэтому он и гордый такой…» Моя поездка в деревню показалась мне совсем никчемной, а мое поведение там жалким. Не с этого надо начинать. Главное – накопить мужества, выбрать цель и уж тогда действовать со всей решимостью… Что ж, мужество найдется, да и цель теперь есть…
Незаметно мы приблизились к военкомату – конечному пункту нашего сегодняшнего похода. У подъезда остановились в нерешительности. Руки Сани против воли его пришли в движение – то застегивали и расстегивали пуговицы рубашки, то складывались на груди, то прятались в карманы брюк, ерошили волосы – он пытался скрыть свое смятение. Никита вытирал платком шею, не торопился, как бы изучая нас.
– Идем, что ли? – Я и сам волновался не меньше Сани. – Или вы на попятную?
– Пошли. Я согласен, – отозвался Саня без особого порыва.
Никита докурил папиросу и щелчком стрельнул окурком в урну, не попав в нее.
– Решили – так решили, отступать не пристало, – сказал он и подтянул ремень брюк. – Документы при вас? Ну, пошли…
Мы поднялись по ступенькам и молча вошли в здание.
…Год назад радио оповестило мир о фашистском мятеже в Испании. Гитлер и Муссолини бросили туда вооруженные отряды – артиллерия сносила хижины крестьян, танки уничтожали посевы, сады, виноградники, авиация разрушала города.
Сражения, которые вели стотысячные армии на огромной протяженности фронта, потрясали воображение моих сверстников.
Лучшие люди земли встали на сторону испанских республиканцев. Звал страстный голос Пассионарии: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»
Перед глазами возникали образы из прочитанных книг: английский поэт Байрон, сражающийся на баррикадах за свободу греческого народа против турецкого ига; герой Парижской Коммуны польский генерал Домбровский; воины немецкого батальона имени Тельмана; итальянские гарибальдисты… Горели, низвергаясь, фашистские самолеты, сбитые советскими летчиками-добровольцами, лопалась броня вражеских танков от прямых, попаданий танкистов. «Не боимся, презираем, обвиняем и уничтожим тебя, фашизм!» – повторяли мы слова советского писателя, сказанные им в Мадриде. Как можно было сдержать себя – надо было немедленно отправляться в Испанию добровольцем!
Мне уже виделся эшелон, мчащийся через границы в далекую страну. «Гренада, Гренада, Гренада моя…» Рисовались незнакомые берега, вооруженные люди, тревоги, взрывы, атаки… Героическая боевая жизнь. Под стать корчагинской!..
Собравшись втроем – Никита, Саня и я, – мы обсуждали мое предложение. Никита согласился сразу:
«Что ж, можно и в Испанию… Посмотрим, на что годимся».
Кочевой колебался: в этом году он перейдет в консерваторию, сбудется его мечта, а уехать – расстаться с учебой, со скрипкой… Но я настойчиво убеждал его в том, что наше место там, среди сражающихся, мы не имеем права сидеть сложа руки, когда фашизм душит народ, гибнут люди…
«Ты думаешь, у меня мечты нет? Есть! Но мы обязаны жертвовать ради главного. А главное сейчас там, в Испании… А музыка от тебя не уйдет, Саня.. Ты будешь писать оттуда боевые очерки в газеты…»
Саня Кочевой не устоял…
И вот мы в военкомате. С уверенностью, что никто не в силах противостоять нашему стремлению, мы вошли в первую же комнату и увидели лейтенанта, худого, рыжего и длинноносого, с круглой плешинкой на макушке. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и рылся в картотеке. Не отрывая рук от карточек, он повернулся к нам и сердито спросил:
– Что надо?
– Мы хотим поехать в Испанию добровольцами, – сказал я как можно громче и отчетливее, чтобы он, кой грех, не уловил в моем голосе нерешительности.
Слова эти будто укололи лейтенанта. Он отшвырнул от себя ящик с карточками, вскочил и, наступая на нас закричал, багровея и жестикулируя:
– В Испанию? Никаких Испании! Слышите? Убирайтесь отсюда, не мешайте работать!
Вот так прием! Саня растерянно замигал и с опаской попятился к выходу. А Никита придвинулся к лейтенанту и глухо, но твердо проговорил:
– Мы не в гости к вам напрашиваемся. Понятно? Вас посадили тут не для того, чтобы кричать на нас.
– Работать не даете, черт вас возьми! – Лейтенант чуть понизил тон. – Пачками ходите – весь год, каждый день. Точно помешались все на этой Испании. Молоко на губах не обсохло, а спасителями себя возомнили! Как будто без вас там не обойдутся.
«Значит, мы – не первые», – ревниво подумал я, задетый его словами…
– Ладно, ковыряйтесь в своих бумажках, – бросил Никита, отворачиваясь от лейтенанта. – Найдем, к кому обратиться. Пошли, братцы…
В это время из соседней комнаты показался подполковник, полный, широколицый, с усами щеточкой. Он молча и укоряюще покачал головой, глядя на лейтенанта, потом провел нас к себе, усадил на скользкий, обтянутый желтым дерматином диван.
– Ты кто, как зовут? – спросил он меня.
– Дмитрий Ракитин. Шофер я.
– А ты?
– Я кузнец, Добров Никита.
– А я музыкальное училище окончил, в консерваторию поступаю.
– Комсомольцы, конечно? – спросил подполковник. – Видишь, какие замечательные ребята. Просто прелесть! – Слово «прелесть» как-то не вязалось с его внушительным видом и наводило на мысль, что он разговаривает с нами несерьезно, как с детьми. – Что же вас зовет туда в Испанию? Ненавидите фашизм. Так, так… – Подполковник помолчал, с любовным сочувствием оглядывая нас, затем улыбнулся: – А знаете, что я вам скажу, только между нами, по секрету: я тоже с фашизмом не в ладу и тоже хотел бы поехать в Испанию. Хочется собственной рукой вогнать пулю в лоб хоть одному фашисту. Да, да… – Я взглянул в его немигающие, холодноватые глаза и подумал: «Да, он поехал бы…» – Но мне приказывают работать здесь. Вот и я вам, как старший товарищ, говорю: идите по домам, работайте, учитесь. Да и вообще, если подумать, человек ведь не для войны, не для убийства создан, а для жизни, для любви, дружбы… Но если наступит час, а он, наверное наступит – события-то в мире вон как завертелись, – будьте готовы для этого часа…
Я чувствовал себя тоскливо; рассудительные доводы этого человека разбивали что-то, казалось, определенно сложившееся, незыблемое… Саня Кочевой с наивностью ребенка подтверждал, соглашаясь с ним:
– Да, да, конечно, для нас еще будет дело впереди…
Военком встал, выпрямился. Встали и мы. Он подал каждому из нас руку:
– Будьте здоровы, ребята, желаю вам удачи. – И легонько выпроводил нас за дверь.
После сумрачного коридора свет улицы был слепящим, дул горячий ветер. Покосившись на меня, Никита неожиданно рассмеялся над моим подавленным видом:
– Навоевались, значит! С победой!
Я не отозвался. Такой неожиданный исход задуманного предприятия ошеломил меня: не так-то просто, видно, добиваться цели…
Саня поспешил утешить меня:
– Стоит ли отчаиваться, в самом деле? Не удалось одно – удастся другое. Очень-то нужны мы там. Тоже – вояки…
Никита дружески посоветовал мне:
– Поступай в свой строительный институт и держи путь на инженера. Это вернее, Дима.
«Да, строительный институт… – повторил я про себя. – А что он в сравнении с жизнью Павла Корчагина, Чкалова?.. Придется все-таки идти в строительный… Что же еще?»
Но нашлась и у меня своя звезда.
Случилось вскоре остановиться мне на Чистых прудах, возле кинотеатра «Колизей» – спустило переднее колесо. Я переменил баллон и, прежде чем сесть в кабину, огляделся. Взгляд упал на объявление, прикрепленное к железной решетке ворот: «Открыт прием в школу киноактеров». Оно не произвело на меня никакого впечатления, смысл его не дошел до сознания. Я дал газ и укатил. И только через час или два – я был уже где-то у Дорогомиловской заставы – зрительная память случайно поставила перед глазами этот фанерный щит на железной решетке, восстановила все строчки до последней запятой… Я резко затормозил посреди мостовой. То пятно, которое смутно проступало сквозь облако, вдруг прояснилось, и свет со всей силой ударил в глаза – все другое отодвинулось от меня и поблекло.
Я развернулся и погнал грузовик, рискуя быть задержанным регулировщиками, – мне казалось, что я опоздаю и объявление снимут…
Когда же мы встретились вновь и я сказал, что раздумал поступать в строительный институт, Никита насторожился:
– Почему? А куда ты хочешь поступать?
– В школу киноактеров.
Саня рассмеялся, словно я удачно пошутил.
– Что, что? – переспросил Никита, крайне удивленный. – Повтори-ка, может, я ослышался. – И, поняв, что я говорю всерьез, даже присвистнул. – Хорош! Выходит, все твои рассказы о строительном институте – просто пыль: ветерок налетел – и развеяло… Я думаю, ты все-таки этого не сделаешь.
– Уже сделал – документы поданы.
Никита вспылил:
– И чего тебя качает из стороны в сторону, точно горькую осину на ветру! Популярности ищешь?.. – Он с презрением отвернулся.
Саня успокоил его:
– Не расстраивайся, Никита. Он еще передумает пять раз, ты же знаешь его. И потом, подать заявление – еще не значит сдать экзамен. Туда не так-то легко попасть, мне это хорошо известно, первого встречного не возьмут. Там такой отбор, что ты и не представляешь!
Саня испугал меня: я не подумал о том, что меня могут не принять, и зря заговорил об этом сейчас – надо было сначала выдержать экзамены, а потом уж и объявлять. Взгляд Никиты сделался жестким, а в голосе слышалась горечь:
– Один в музыканты, другой в артисты… А кто будет в копоти, в дыму, у молота? Выходит, Никита Добров?.. – Он холодно попрощался со мной и ушел, сказав: – Мне скоро на смену.
6
Школа киноактеров помещалась в здании кинотеатра «Колизей» на Чистых прудах. В просторном зале толпились, ожидая своей участи, поступающие: нарядные, свежие и преимущественно красивые девушки, с манерой держаться свободно и непринужденно, с улыбками, рассчитанными на обаяние, некоторые из них явно подражали какой-нибудь популярной киноактрисе; парни, что попроще, с робостью неискушенных людей держались ближе к углам, в тени, и, внутренне готовясь к смотру, глядя в стену или в пол, шепотом повторяли слова басен и монологов, а те, что уже немало терлись в театральных студиях и не раз вставали лицом к лицу с грозными приемными комиссиями, порхали по залу, просвещая и ободряя новичков, – они как бы купались в этой атмосфере мучительного волнения и надежд. От немого трепета перед комиссией одни бледнели, на щеках других рдели пятна неестественного румянца.