355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Ясные дали » Текст книги (страница 12)
Ясные дали
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:52

Текст книги "Ясные дали"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)

В класс влетели Никита с Леной, а за ними ворвались толпой ученики. Не успев как следует разглядеть наше сооружение, Никита уже командовал:

– Качнем Павла Степановича!

И, подброшенный десятком рук, мастер взлетел под потолок.

– Очки слетели! – молил он при каждом взмахе. – Не раздавите. Тише!

Мастера поставили на ноги, вручили ему очки; его шатало от встряски. Радиолу обступили полукольцом, девчата попросили завести какую-нибудь пластинку, и вот симфоническая музыка сменилась лирической песней.

В класс в сопровождении директора школы вошел Сергей Петрович. Осмотрев радиолу, он быстро повернулся к Павлу Степановичу. Глаза его блестели.

– Спасибо, Павел Степанович! – сказал он с волнением и протянул руку. – Откровенно признаться, не думал, что выйдет у вас так хорошо.

– Вот кому… это самое… спасибо, – кивнул мастер в нашу сторону, – они старались…

– Ну, они молодцы!

– Скоро ли будем посылать ее в Москву? – спросил Иван, подходя к Сергею Петровичу. – Надо поспешить. А то, знаете, опоздаем, и совсем не тот сюжет получится…

– Вот покажем ее здесь кое-кому в заводоуправлении и отправим по адресу, – успокоил нас Сергей Петрович. – Пишите теперь письмо.

Из школы радиола перекочевала в заводоуправление и два дня стояла в кабинете директора завода. Затем она была тщательно упакована и отправлена в Москву.

С отправкой радиолы в Москву прошло хлопотливое возбуждение, в душе, как после сильной летней грозы, наступила ничем не колеблемая тишина. Теперь за спиной только экзамены и – прощай, школа! Здравствуй, труд!

Вскоре от нас отделился Никита. Новый жилой дом был, наконец, отстроен. Степан Федорович Добров получил квартиру, и мать приказала Никите вернуться в семью. Обступив товарища, мы оглядывали его с безмолвной грустью. Иван в последний раз жалостливо протянул, почесывая ухо:

– Остался бы, Никита, два месяца каких-нибудь до окончания. Скажи матери – пардон! – и оставайся. Рухнет без тебя конгломерат энтузиастов.

– В самом деле, Никита, уговори мать, – поддержали мы неуверенно.

Лена возразила:

– Так она и согласилась!.. Она, небось, ждет не дождется заполучить его себе.

– Не горюйте, братцы, – засмеялся Никита. – Некуда мне от вас деться и в своем доме. Связаны. А веревочка крепка, не оборвешь…

Степан Федорович Добров через Никиту пригласил нас на новоселье.

В новой квартире с окнами на три стороны и высокими ослепительными потолками еще попахивало краской и невысохшей в углах известью. В одной громадной комнате, пустой, еще не обставленной, выкрашенной в светло-синий цвет, братишки Никиты, шестилетний Сережка и трехлетний Егор, что-то деятельно строили, повалив на пол стул и выдвинув откуда-то ящик. В другой комнате, темно-желтой, угловой, с балконом, собрались гости: два кузнеца, парторг цеха, Павел Степанович и только что вошедший Сергей Петрович. Кузнецы пришли с женами.

Хозяин, принарядившийся и важный, прятал в распушенных усах довольную улыбку, радушно встречал гостей, вопросительно и нетерпеливо поглядывая на жену, разрумянившуюся и помолодевшую, которая легко носила из кухни и ставила на стол угощения; ей помогала сестренка Никиты, десятилетняя черноглазая Машенька в белом аккуратном передничке.

– Вот, Степан, ты и дождался своего дня, – сказал Павел Степанович, с восхищением оглядывая квартиру. – Во сне, чай, не снились такие хоромы?..

– А мать у меня все не верила, что переедем когда-нибудь. Все потешалась надо мной.

Мать беззвучно засмеялась и вышла на кухню.

– А ведь было над чем потешаться, Степан, – заметил Сергей Петрович. Чисто выбритое лицо его выглядело свежим и добрым, белый лоб светился, на груди ярким пятном выделялся орден Красного Знамени, руки, переплетенные в пальцах, обхватили коленку: – Три года обещали дать квартиру, как тут не потешаться. Два с половиной года строить дом – это страшно долго.

– Видно, есть дела поважнее, – сказал Степан Федорович.

– Если бы на земле жили мы одни, – проговорил кузнец, сутуловатый человек с жесткими черными волосами и крупным носом на обожженном лице, – тогда бы и дома строились в десять раз быстрее, и вообще…

– Это верно: строй, да… это самое… оглядывайся, не забывайся. Так встает вопрос перед нами… Вон их сколько кругом, псов этих: Гитлер, Черчилль, банкиры разные… Сколько на них хлопот уходит: пушки лей, броню куй, моторы строй. Потому что русских слов они не разумеют, обязательно железом надо оглушить, чтоб образумились…

– Опять про войну завели! – простонала одна из женщин. – Только про войну и говорят…

– А как же, если нам штык показывают?

– Вот кого жалко, – сказал кузнец, кивнув на нас, кучкой сидящих в углу. – Им придется разговаривать с Черчиллем да с банкирами.

– Вы за нас не болейте, – подал голос Никита. – Мы поговорим… Мы им скажем все, что мы о них думаем. Дайте только еще обучиться…

– Уж вы поговорите! – насмешливо кашлянул Степан Федорович. – Вояки! Разве что за столом воевать храбро умеете. А ну, садитесь, чижики, вот сюда, к стене… Мать, довольно ходить, садись.

Мы сели за столом рядышком. Хозяин поставил перед нами пустые рюмки.

– Налить им или еще рановато баловаться вином? – с сомнением оглянулся он на мастера.

– Не робейте, дядя Степан, – подбодрил его Иван. – Сегодня нам непременно надо разговеться.

– Налей им кисленького, – согласился Павел Степанович, – они заслужили. Пусть выпьют за свой… это самое… успех.

Когда рюмки были наполнены, кусочки колбасы и холодца положены на тарелки и ломтики хлеба намазаны горчицей, Сергей Петрович встал и произнес, обращаясь к хозяйке и к хозяину:

– Поздравляю вас с новосельем, рад выпить за ваше счастье и благополучие в новом доме.

Все встали. Зазвенели рюмки и стаканы. Мы выпили с большим удовольствием.

Санька и Лена сидели рядышком, робко и трогательно ухаживали друг за другом, и нельзя было не радоваться, наблюдая их счастливые лица, мимолетные немые взгляды.

Вдруг Лена, почувствовав на себе мои взгляд и, как бы испугавшись чего-то, резко повернулась ко мне, как тогда, в школе на первом уроке, и долго, пристально посмотрела на меня своими большими серыми глазами; восторженно-ясное выражение в них сменилось укоризненной нежностью. Сердце мое больно и сладко сжалось, и я понял, что сильно, всем своим существом люблю ее…

Часа через три, когда вино было выпито и песни спеты, гости стали прощаться с хозяевами, и мы вызвались проводить Сергея Петровича до дома.

Темно-синее небо, круглая, добела накаленная луна, серебряное марево над землей, лес, седой от инея, звонкий и веселый скрип снега под ногами – такой была та свежая морозная ночь.

– Вот и закончен наш первый тур, – оживленно сказал Сергей Петрович, неторопливо шагая с нами по середине шоссе мимо леса. – Можно сказать, первый камень в фундамент жизни заложен. Придете домой, обязательно поговорите сами с собой наедине. Проверьте каждый шаг, что было сделано хорошо, что плохо. Плохое отбросьте, а хорошее копите, этим будете жить. – Он говорил с нами тихо, по-дружески серьезно. – Степан Федорович все удивляется, что много я с вами нянчусь… Но я, сам не знаю как, привык к вам…

– А мы, думаете, не привыкли? – хмыкнул Иван, заглядывая ему в лицо. – Еще как!

– Мы от вас теперь не отстанем, Сергей Петрович, – заверил его Санька.

Сергей Петрович засмеялся и прижал к себе Ивана и Лену, идущих рядом с ним:

– Что ж, не возражаю. Посмотрим, что из этого получится. Только я требовательный. Запомните это, пожалуйста… Одного из вас отправим в Москву, в консерваторию. Ты, Саня, готовься…

В голове у меня сладко кружилось, серебряные деревья чуть колыхались по сторонам, луна беззвучно и дразняще смеялась мне в лицо. Ног своих я не чувствовал. Слушая Сергея Петровича, я вспомнил, как учитель Тимофей Евстигнеевич перед самой смертью говорил нам о «плохих словах, которые мы должны были услышать». Ошибся учитель.

Никто никогда не сказал нам ни одного худого слова, с кем бы ни доводилось сталкиваться. Наоборот, нам отдавали только самое лучшее, сокровенное, из одного лишь желания сделать нас более содержательными, умными, честными.

Сколько еще предстоит нам встретить хороших людей – учителей жизни! Каждый из них оставит в душе незабываемый след и добрые воспоминания… Но я чувствовал, что где бы мы ни находились, нам нельзя расставаться с большевиком Сергеем Петровичем Дубровиным как нельзя расстаться со своей совестью.

Медленно, ступенька за ступенькой, поднимали нас партия и комсомол на ту лестницу, откуда все явственнее виднелся наш путь в этом огромном, объятом грозной тишиной, родном мире.

ЧИСТЫЕ ПРУДЫ

И ни днем не ведал я покоя,

Ни в полночный час.

Ш. Петефи.

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

В погожие осенние дни особенно заметно, как птицы, сбиваясь в стаи, готовятся к отлету: над полями не слышно песен жаворонков, замолкают осиротелые скворцы, качает ветер пустующие грачиные гнезда на старых ветлах, стынут рощи в желтой дремоте и тягуче и печально несутся в тишине прощальные клики журавлей, величаво проплывающих в поднебесье. Смотришь на эти зыбкие птичьи караваны, и в сердце закрадывается грусть – промчалась радостная летняя пора…

Вот такое же ощущение грусти и сожаления испытывали мы по окончании школы ФЗУ. Началась другая жизнь, и все наши ученические проделки отходили в воспоминания. Отныне мы – рабочие. Из школьного общежития нас переселили в бараки, в молодежные дома; на заводе разбрелись по цехам и, бывало, не встречались друг с другом по неделям: нас все настойчивее увлекало чувство новизны – новые люди, новая обстановка, настоящий самостоятельный труд.

Мы вставали по гудку и знакомыми тропами, через лес, бежали на завод. Для нас не было трудных дел, все горело в руках – распиливали и строгали бруски, долбили, склеивали, вязали узлы рам и столов; и вечером теми же тропами возвращались домой…

Так шло бы и дальше, изо дня в день, если бы один из нас, бывших фабзавучников, Санька Кочевой, не оторвался и не улетел в «большой мир» – он отправился в Москву, в музыкальное училище. И тогда перед многими из нас встал вопрос: а что же дальше? что будет с нами?

…Мы сидели у Добровых сначала втроем – я, Никита и Санька – и больше молчали: каждый думал о своем. Я завидовал Саньке: Москва представлялась не просто большим городом, а каким-то залитым светом краем, где нет места будням, скуке, ненастью и плохому настроению. И впервые завод показался мне потускневшим, маленьким…

– Неужели останемся здесь на всю жизнь? – вслух подумал я. – Кроме столярной мастерской да кузницы, так ничего и не увидим…

Вынув из шкафа чистую рубашку, Никита пришивал к рукаву пуговицу. Он с любопытством взглянул на меня:

– Мне бросать кузницу нельзя. Куда я без нее? Ну, в Москву… Ведь не на праздник приедешь туда, а работать. А работа везде одинакова. С отцом побуду пока…

– Я бы тоже не уехал, если бы Сергей Петрович не послал, – сказал Санька виноватым тоном – он точно оправдывался перед нами. Я усмехнулся с недоверием:

– Ну да, не поехал бы…

Санька обиделся:

– Почему ты не веришь? Я говорю правду. Думаешь, легко это – все бросить и уехать?

Он говорил правду, я в этом не сомневался, и мне делалось еще досаднее и горше. Вот у них все ясно и определенно: один доволен тем, что кузнец, второго поведет за собой скрипка. А что у меня? Сколько я ни вглядывался в будущее – кроме столярной мастерской, ничего не видел. А в ней никаких загадок больше не было, все до последнего закоулочка известно. И канцелярские столы, табуретки и тумбочки вдруг надоели. Меня все сильнее волновали большие, еще не осознанные, но непреклонные желания: я мечтал о славе. Я был уверен, что каждый юноша наедине с собой мечтает об этом, – иначе пропадет смысл жизни, и незачем стремиться вперед. Мне казалось еще, что слава не может прийти к тебе в обыкновенной, будничной столярной мастерской; она маячит где-то вдали, заманчивая, как огонек перед взором путника, и к ней необходимо пробиваться сквозь бури, романтические преграды, трудности, испытывать лишения, жертвовать собой… Я должен пробиться к ней. Я пробьюсь! Охватывали трепетом, кружили голову высокие слова: «отечество», «советская земля», «подвиг». Если бы знать место, где они совершаются, подвиги эти, я кинулся бы туда, не задумываясь…

Санька вздрагивал при малейшем шорохе или стуке в коридоре, тут же вставал и, приоткрыв дверь, заглядывал в прихожую – он ждал Лену Стогову…

…Весь этот год я встречался с Леной почти каждый день. Работал я, не испытывая усталости, только посвистывал, и столяр Фургонов, мой давнишний соперник, спрашивал с раздражением:

– Ну, что ты сияешь, как новый пятиалтынный?

– Ты его не спрашивай, Виктор, – советовал ему его дружок, Сема Болотин, поднимая глаза к потолку и делая над головой неопределенный жест. – Его здесь нет, он витает… По бережку под ручку гуляет… – И незаметно подсовывал Саньке карикатуру на обрезке фанеры – два силуэта, обведенные контуром сердца, под ними надпись: «Лена, Дима», или еще какую-нибудь.

Санька безразлично пожимал плечами и швырял рисунок на пол в стружки – он не питал ко мне ни вражды, ни ревности. Меня сначала забавляла, а потом стала поражать его немальчишеская беззаветная преданность Лене, неустанное и какое-то восторженное внимание к ней. И мне было немного жаль его.

– К Лене пойдешь? – скрашивал он меня так, словно речь шла о чем-то обыденном, и, не дожидаясь ответа, сообщал: – Я тоже приду.

Лена жила в молодежном доме вдвоем с Зиной Красновой. Санька часто приходил к ним раньше меня. Если Лены не оказывалось дома, он, ожидая, коротал время в обществе Зины; не было и ее – дежурил у двери. При появлении Лены он будто расцветал; пройдя в комнату, садился возле шаткой этажерки, брал первую попавшуюся книгу, раскрывал ее и, тихо радуясь, не спускал с девушки черных, поблескивающих глаз, опушенных длинными ресницами.

Поправляя белые кружевные накидочки на подушках и скатерку на столике, подливая воду в горшки с цветами, Лена двигалась легко и бесшумно; тяжелые косы, красиво уложенные вокруг головы, делали ее высокой, взрослой и строгой. Но все время казалось, что ей неудобно и тягостно держать себя так. Думалось, вот она тряхнет головой, косы разлетятся в стороны, и понесется по коридору, как раньше, в школе!

– Санечка, сбегай, пожалуйста, в булочную, – ласково просила она Саньку, как бы подчеркивая свою власть над ним. – И заодно дойди до библиотеки, обменяй книжку…

– А вы не уйдете? – спрашивал он с опасением и надеждой.

Лена никогда не уходила со мной при Саньке – боялась обидеть его, и мы не раз из-за него оставались дома…

И сейчас я понимал его беспокойство и нетерпение: тяжелее всего ему было расстаться с Леной. Но, пожалуй, это для него и хорошо, что он уезжает: в любви лучший лекарь – расстояние.

Лена пришла, когда уже смеркалось. Она была в белой кофточке с матросским воротником, свежая и оживленная; держала в руках стеклянную банку, накрытую бумагой и перевязанную желтой ленточкой.

– Здравствуйте, мальчики! – сказала она и включила свет. – Почему такая грусть на лицах?

Следом за ней ввалились Иван Маслов, Болотин и Фургонов; Фургонов горбатился – за спиной висел на ремне ящик с баяном.

Санька тотчас вскочил, выбежал и принес Лене стул, хотя рядом стояли табуретки. Лена протянула ему банку:

– Это тебе, Саня, на дорогу. Тут варенье. Мы с Зиной сами варили. Ты ведь любишь сладкое…

Санька принял банку и прижал ее к груди. Фургонов снял с плеча баян, поставил возле двери. Болотин сейчас же сел на него, тоненько засмеялся:

– Помнишь, Саня, как в прошлом году ты пришел на вечеринку в чужих туфлях? Они жали тебе ноги, и ты снял их под столом. Это ведь я их унес и спрятал тогда. Так никто и не понял, почему ты, словно заколдованный, просидел за столом весь вечер.

– Выдумываешь тоже, – пробормотал Санька.

– Это что, – отозвался Иван Маслов на слова Болотина. – Вот в нашей деревне случай был… Есть у нас такой Федяка Белюнов, по прозвищу «Втулка». Купался он однажды на Волге, а ребята возьми да и утащи у него одежду… Вылез он, глядит, а одеться не во что… А тут бабы полоскать белье идут – он опять в воду. И просидел там до темноты… Потом намазался илом, чтобы в глаза не бросаться, и задами потянул рысью к дому. Да с испугу забежал в чужую избу, а там ужинали. Батюшки мои, что поднялось!.. Шесть человек замертво легли – «Втулку» за черта приняли… – Никто не засмеялся, Иван разочарованно почесал затылок и рассмеялся сам. Никита ласково обнял его:

– Когда ты, Ваня, перестанешь врать?..

Лена села возле меня, но, заметив, как у Саньки задрожала в руках банка с вареньем и он, краснея, поспешно поставил ее на подоконник, тотчас встала и подошла к Фургонову:

– Сыграй что-нибудь.

– Я ничего еще и не умею, только краковяк выучил, – отказался Фургонов, но Болотина с футляра столкнул, бережно вынул баян, водрузил себе на колени и склонил голову, заглядывая на лады. Указательный палец левой руки был забинтован марлей и закрывал сразу две басовые костяшки.

Грузно переступил через порог отец Никиты, Степан Федорович, удивился:

– Что это вы, чижики? На столе у вас пусто… Какие же это проводы! Так не годится… – Степан Федорович подмигнул Лене. Она вышла из комнаты, увела с собой Ивана Маслова, Болотина и Фургонова.

Гром жестяной посуды, звуки баяна, смех и восклицания возникли в глубине квартиры, видимо в кухне; они приближались и усиливались с каждой секундой; дверь распахнулась, и в комнату вступила Лена с подносом в руках, на нем в тарелках – горки традиционных добровских блинов: за ней, смеясь, ступал Фургонов, играл, фальшивя, краковяк, вокруг него вертелся волчком Болотин, бил, как литаврами, крышками от кастрюль; сзади Иван Маслов нес две крынки молока, расплескивая его на брюки и ботинки. Братишки Никиты, Сережка и Егор, прошмыгнув к нам, наслаждались необычайным зрелищем.

Вскоре мы сидели вокруг стола, ели блины, запивая их молоком. Мать Никиты, румяная и добродушная, едва успевала нам их подносить.

– Обжоры! – вдруг закричала Лена вскакивая; она увидела, как Иван Маслов и Болотин то и дело поворачивались назад, к окну, макали блины в Санькино варенье и ели хихикая. Лена отняла у них банку: – Гляди, ополовинили банку… Как вам не стыдно?

– Пусть их едят, – сказал Санька примирительно. – Отдай им.

– Как бы не так! Мы и сами съедим. Никита, Дима, подвигайтесь…

Вошел Сергей Петрович Дубровин, секретарь парткома. Я заметил его, когда он стоял уже возле стола и, пощипывая ус, наблюдал, как мы расправлялись с блинами.

– Проститься с тобой хочу, Саня, – сказал он. – Счастливый тебе путь… – Санька стоял перед ним, чуть склонив голову. Сергей Петрович повернулся к Степану Федоровичу. – Вот видишь, Степан, учили, растили, а они разлетаются. И Маслов лыжи навострил, и Лена уедет… Разве правильно это?

– Дальше Советского Союза не улетят, Сергей Петрович, – отозвался кузнец с добродушной усмешкой. – И рады бы не лететь, да уж очень подмывает.

– Зато Никита останется, Фургонов, Болотин, Дима… – Назвав меня, Сергей Петрович почему-то вздохнул с сожалением и провел ладонью по моим волосам.

А мне хотелось крикнуть ему: «Не останусь! Я тоже уеду!» И до слез было обидно, что некуда мне уехать. Где она, моя дорога?..

Сергей Петрович сказал Саньке напутственно:

– Ты, Саня, держись там смелее, увереннее. Понял? Робкие впереди не идут. Запомни это, пожалуйста.

– Я не робкий, Сергей Петрович, – сказал Санька и спокойно посмотрел на него своими задумчивыми, маслянисто-черными глазами…

…После отъезда Саньки прошло недели две, а мне казалось, что я живу один долго-долго. Как-то раз Лена сказала:

– Иван говорит, что в мастерской тебя не узнают: ожесточился, говорит, даже Фургонова обогнал… Хоть бы ты, в самом деле, уезжал скорее. Только об этом и твердишь…

Я не уловил в ее голосе иронии и спросил серьезно:

– Куда уедешь-то?..

Вскоре я узнал, что райком комсомола выделял ребят для культмассовой работы в деревне – коллектив нашего завода шефствовал тогда над отдаленным районом Чувашской республики. Я немедленно заявил о своей готовности ехать в деревню: именно там, думалось мне, я найду применение своим силам и способностям. Как это я раньше не подумал об этом! Мне вспомнился двадцатипятитысячник Горов, убитый кулаками, рассказы о комсомольцах, производивших культурную революцию на селе… Хорошо, если бы деревня моя оказалась подальше, поглуше…

В райкоме знали о моем пристрастии к книгам и назначили меня избачом.

Но на другой день мне сообщили, что я не поеду – возражает Сергей Петрович Дубровин. Я с решимостью направился к нему, впервые и сильно обиженным им. Я встретил его на лесной тропинке за станцией. Он еще издали улыбнулся, как мне показалось, немного смущенно и виновато. Я остановился, загораживая ему путь:

– Вы считаете меня хуже других?

Сергей Петрович даже чуть отступил.

– Нет, Дима, ты бываешь иногда лучше других.

– Почему же вы меня не пускаете?

Сергей Петрович обнял меня за плечи, и мы сделали несколько шагов по тропе среди сосен.

– Я хочу, чтобы ты поработал еще в столярной мастерской.

– Сколько же в ней работать? Всю жизнь?

– Я знаю, что в мастерской да, пожалуй, и на заводе тебя не удержишь, – сказал Сергей Петрович, испытующе прищурясь. И, помолчав немного, прибавил задумчиво: – Ты даже не представляешь, как тебе там будет трудно… Ну, что ты скажешь людям, что ты знаешь?

– А другие что могут?

Сергей Петрович нахмурился, и я понял, что наступил момент произнести «да» или «нет». Я насторожился.

– Ты, я вижу, закусил удила. – Он озадаченно потрогал кончик уса. – Прямо не знаю, что с тобой делать: отпускать или…

Я не дал ему договорить:

– Отпустите, Сергей Петрович!

– И ты не боишься оторваться от коллектива? От меня?

– Нет! – уверенно сказал я и прямо взглянул ему в глаза; выражение участия делало его лицо мягким, ласковым, грустным и каким-то особенно близким мне.

– Что ж, поезжай, поработай там… Если что не так – сообщи…

Вот и кончилось прощанье с самым дорогим человеком. Как коротко и как просто: жили, встречались и разошлись. В первую минуту я даже пожалел, что произошел такой разговор и уже ничего не вернешь…

Перед отъездом я зашел к Добровым. Никита только что вернулся из кузницы и, раздетый по пояс, мылся, нагнувшись над раковиной. Я стоял поодаль: фыркая, он обильно плескал воду, и брызги летели по всей кухне.

– Конец нашей дружбе, Никита: раскидает нас судьба – не соберешься. – Я хотел сказать это бодро: «дескать, ничего не поделаешь – необходимость», а вышло против моей воли жалостливо.

– Заныл! – недовольно проворчал Никита и окунул лицо в пригоршню с водой; потом он распрямился, – с волос скатывались и падали на сапоги крупные капли, – сердито сорвал с гвоздя полотенце. – «Конец дружбе… Судьба…» – передразнил он. – Выдумаешь тоже! Живые, небось, – слетимся. – Повесив полотенце на шею, отыскал в углу тряпку, кинул ее на пол и ногой начал вытирать наплесканную лужу. – Ты только пиши почаще, не ленись. – Надев рубашку, толкнул меня локтем в бок, подмигнул: – Пойдем поужинаем напоследок? Отец дома…

От ужина я отказался – торопился к Лене Стоговой.

Она ждала меня дома. Санька Кочевой прислал ей письмо. Лена прочитала мне только стихи.

 
Надо мною
                 власть твоя
                                   велика.
Влюбленного,
                    обессилишь меня
                                     измором.
Вели —
                    и я превращусь
                                      в быка,
Кинусь
                    на клинок тореодора.
Хочешь —
                    подарю тебе
                                     ночное небо:
В крапинку звезд
                            платьев себе
                                             нашей…
 

Мне трудно было представить милого, стеснительного Саньку разъяренным быком; я усмехнулся: видимо, сильно захватил его Маяковский.

– Слова-то какие откопал…

Лена горделиво вскинула подбородок:

– Зря смеешься. Мне стихи нравятся. Он не боится сказать, что думает и чувствует. А ты боишься… Тебе таких никогда не написать…

Весь вечер Лена была резковатой, обиженной чем-то. Прижав локти к бокам, она шагала со мной вдоль железнодорожной насыпи, прямая и какая-то отчужденная, глядела в темноту большими встревоженными глазами, даже не одергивала, когда я немного заходил вперед.

Возле платформы свернули в лес.

Сколько раз бродили мы по этой дороге к Волге! И вот идем, быть может, в последний раз… Вероятно, и Лена думала о том же.

Ночь была по-осеннему темная, неласковая, небо обложено тучами, по сторонам деревья сомкнулись как будто плотнее, а вода в реке казалась совсем черной, только вдали мигали, сжатые тьмой, усталые огоньки бакенов на перекате. Тяжело было расставаться с Волгой. Как она была добра ко мне, босоногому мальчишке, рыболову и речному бродяге; сколько раз я видел в ней, как в зеркале, отражение своей белесой вихрастой головы, сколько раз тонул, да не утонул; и до чего же хорошо было лежать на холме, на теплом ветру, провожать взглядом проплывающие пароходы и думать о далеких городах, странах… Когда-то придется вернуться на ее берега!..

Мы стояли на обрыве. Снизу тянуло холодом и сыростью.

Лена заглянула мне в лицо и спросила с упреком:

– Зачем ты вызвался ехать? Даже не посоветовался со мной.

Некоторое время она молчала, глядя в темноту, как бы прислушиваясь к тяжелому течению реки, потом очутилась возле меня – лицом к лицу.

– Знаешь что? Поедем вместе! Пойду завтра в райком и попрошусь, а?

Я заколебался:

– Нет, Лена. Сначала поеду я один, погляжу, что там и как, и напишу тебе…

– Забудешь ведь, – тихо сказала она, сжав большой палец моей руки. – Знаю я тебя: уедешь – забудешь… разлюбишь.

Это было первое слово о любви, сказанное ею вслух.

В ту минуту я не мог представить, что когда-нибудь мне встретится девушка лучше Лены, не мог помыслить, что смогу с кем-то другим вот так, взявшись за руки, бродить по берегу и говорить обо всем…

– Нет, Лена, не забуду, – прошептал я в ответ.

– Поклянись! – потребовала она, приблизив свои темные глаза к моим. – Поклянись, Дима.

– Ну, это ребячество, Лена, – сказал я, невольно улыбаясь.

Отстранившись, она испуганно взглянула мне в лицо, потом, опустив голову, медленно пошла по берегу впереди меня…

2

И вот я очутился, как в сказке, за тридевять земель – в деревушке Кочки, потерявшейся среди дремучего леса за Сурой-рекой, – около тридцати дворов русских и чувашей. Здесь было угнетающе глухо и декоративно пестро: все вокруг будто занялось оранжевым огнем – от леса исходило желтое холодноватое сияние. Возле многих избушек в палисадничках росли пышные осенние цветы – высокие, до наличников, ромашки особого сорта и «золотые шары» на тонких стеблях. На полянах паслись коровы, гремели колокольцами низкого тона, сделанными по большей части из консервных банок, – боталами. Изредка проносившийся ветер трепал вершины деревьев, и по стволам до земли шел гул, а березы, липы, осинник щедро осыпали листву.

За деревней, окруженное хмурыми елями, покоилось озеро Чанграш большой глубины, с густой и, казалось, ржавой водой; именем этого озера назывался и колхоз. С отвоеванных у леса полей урожай снимался небогатый, и люди ловили в Суре рыбу, зимой возили на базар дрова, сено, мастерили на продажу сани, телеги, гнули дуги; в каждом дворе – свои вальщики и плотники.

Кочки встретили меня так же, как встречают гостя бедные родственники: и рады ему, да угощение – не обессудьте – скудное, и спать придется на полу, на соломенной постели…

Председатель колхоза Никифор Дыбов, медлительный чуваш в шапке с торчащими врозь наушниками и в подшитых шаркающих валенках, глядел на меня с недоверчивым любопытством и, расспрашивая, удивленно покачивал головой: «Жить к нам? Надолго? И не забоялся?» Он докуривал цигарку, придерживая ее двумя ногтями возле самых губ, щурил от дыма один глаз, точно подмигивал мне. Кажется, огонек обжег ему губы. Дыбов бросил окурок, наступил на него ногой, улыбнулся, как бы говоря: «Поживи, мол, пока, а там – известно – придешь лошадь просить… Были и такие».

Он сам определил меня на постой к бездетным людям. Хозяин стоял у стены, бренчал ременной струной – бил шерсть для валенок; на решетке и на полу возле его ног пенились пышно взбитые шерстяные клубки.

Потом председатель повел меня показывать избу-читальню.

Изба эта нелюдимо стояла на самом краю деревни. Долго, видно, не входил сюда заботливый хозяин: замок на двери заржавел, окна заколочены, стекла в рамах выбиты; внутри – пустота: ни стола, ни табуретки; дымоход у печки обвален, на стенах – клочки старых плакатов, в углу свалены в кучу пожелтевшие от времени, запыленные брошюры – все, что составляло библиотеку.

– И давно она стоит так? – спросил я.

– С самого начала, – охотно ответил председатель и подергал за тесемочку наушник шапки. – Годов пять, чай.. Тут раньше наш богатей жил, Фирсон Гришин. Выселили мы его… отправили… Ну, а дом стоит. Вот и обветшал.

– Где же молодежь собирается?

– А в школе. Днем учатся детишки, а вечером ребята веселятся. – И, потоптавшись на месте, предложил неуверенно: – Может, и ты – того… хочешь в школу? Там лучше, теплее…

Я улыбнулся и покачал головой: нет, теплотой меня не соблазнишь… Я знал, что в районе были колхозы богатые, крепкие, с клубами. Мне предлагали поехать в село Сивуху, где изба-читальня чуть ли не лучшая в области, о ней даже в «Известиях» писали; там и библиотека в полторы тысячи книг, туда и кинопередвижка приезжает чаще всего, и лекторы – не редкие гости, и комсомольская организация сильная. Но я не согласился садиться на готовенькое. Я выбрал именно этот лесной уголок. И сейчас при виде этого запустения я не чувствовал себя ни удрученным, ни подавленным. Наоборот, во мне все как будто ликовало – на мою долю выпала честь поднять этот «культурный очаг», каких бы трудов мне это ни стоило! «Ввязался в драку – волос не жалей», – вспомнились слова отца. Казалось еще, что Сергей Петрович незримо присутствует рядом, критически наблюдает за мной: «Ну-ну, поглядим, как ты себя поведешь…». Мне очень хотелось отличиться, хотелось, чтобы и о моей читальне написали в газете…

Долго раздумывать некогда, надо было торопиться – ясных дней оставалось немного, за ними начнутся дожди, а там – зима.

Инструменты – ножовка, рубанок, стамески – были со мной, я соорудил верстак и занялся починкой окон и дверей; рывки ветра подхватывали и катили по дороге первые завитки душистых сосновых стружек. На стук молотка и топора сбежались ребятишки. Подрысил на лошаденке без седла парень лет семнадцати с кепкой в руке – Федя Зайцев; сзади, далеко отстав, плелся мохнатый жеребенок, которому, видимо, надоело без дела таскаться за матерью. Федя кинул кепку на стриженый затылок, ловко перенес ногу через лошадиную шею, уселся на спине кобылы, точно на скамейке; жеребенок, подойдя, ткнулся мордой под живот матки, но сосать раздумал, вздохнув, отошел и задремал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю