Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
То, над чем я упорно думал все эти дни, начало осуществляться как-то само собой. Толчком послужила избушка лесника, на которую мы набрели в конце дня. Она стояла с краю большой поляны, одинокая, заброшенная и старая, и только изгородь, крепкая, из белых березовых жердей, и за ней, перед окошками, высокие, выше человеческого роста, садовые ромашки с белыми, синими и лиловыми звездочками цветов удивительно преображали и молодили ее. Облитая жарким золотом клонившегося к закату солнца, она как будто празднично расцветала вся… На нас повеяло от этого домика неожиданной прелестью, уютом и покоем. Мы даже приближаться сразу не решились, чтобы не нарушить застывшего сказочного очарования.
– Вот это находка! – изумленно прошептал Прокофий Чертыханов. – Сказка! Оглянись-ка, Вася, тут где-нибудь Красная Шапочка грибки собирает… – Над трубой заманчиво, приветливо кудрявился жиденький пахучий дымок; Прокофий втянул его по-собачьи чуткими своими ноздрями. – Рай, товарищи! Нам обязательно надо испробовать райской жизни…
Солнце склонилось еще ниже, и тени от елей, удлиняясь, подползли к избушке, стерли с нее праздничную позолоту, и она вдруг скучно померкла, как бы униженно сгорбилась. На середине поляны нас грубо окликнули:
– Стой! Не подходи! Огибай стороной!..
Окрик застал врасплох, руки рванулись к оружию. Вася Ежик – он все-таки решил пробраться на Урал – тронул меня за локоть:
– Глядите, пулемет!
Из сеней в дверь станковый пулемет высунул свой задиристый и угрожающий нос. За пулеметом притаились два человека в военной форме, обросшие давно не мытой щетиной; глаза их осматривали нас хмуро и враждебно. Двое других находились в избе и тоже выставили в окна дула винтовок; пятый присел за изгородью на огороде. Встреча не обещала ничего хорошего. Мы со Щукиным переглянулись, как бы спрашивая друг друга: может быть, действительно не связываться, уйти? Во взгляде политрука скользнула насмешка: значит, капитулировать перед кучкой своих же бойцов, забывших воинскую дисциплину?
– Этого не может быть!.. – сказал я и с решимостью шагнул к домику.
– Не подходи, говорю! – опять крикнули из сеней. – Будем стрелять! Здесь вам нечего делать. Идите своей дорогой. – Холодно и неприятно щелкнули затворы. Вася Ежик вздрогнул, испуганно посмотрев на меня, потом на свой пистолет, из которого еще ни разу не выстрелил и который держал по всем правилам, уверенно. Я заслонил Васю своей спиной.
– Бойцы вы или бандиты? – крикнул я, чувствуя, как в груди тяжело закипает ярость. – Положите оружие!
Один из них зло засмеялся.
– А ты нам его давал?.. Мы вас не трогаем, и вы нас не касайтесь. Идите себе… ко всем чертям! – И опять враждебно прозвучал смех ненормального или пьяного человека. – Много вас тут шляется!.. Повидали!..
В глубине души я верил, что не может свой человек, даже если он и одичал вконец, стрелять в своего человека. Стиснув зубы, подавляя в себе страх, я направился к избе – прямо на пулемет. Чертыханов во время коротких переговоров с бойцами вынул из сумки противотанковую гранату и сейчас обогнал меня. Рассвирепев, он длинно и сложно, очень сложно выругался и взмахнул гранатой:
– Клади оружие, говорят! А то всех разнесу, как по нотам! Ах, гады, дезертиры! Вы кому угрожаете?..
Мы приблизились к избе. Двое у пулемета встали, растерянные и в то же время настороженные, готовые в любую минуту вступить в рукопашную.
– Эй, в избе, – крикнул Чертыханов, – выползай на свет!
Из избы в сени неохотно вышли два бойца с винтовками, виновато и подозрительно оглядели нас.
– Отдайте оружие! – приказал я. – Вася, прими.
Мальчик робко подступил сперва к одному, высокому и тоже небритому, взял из рук его винтовку, поставил в угол, затем взял винтовку у второго. Боец, задержавшийся на огороде, понял, что дело повернулось не в их пользу, перемахнул через изгородь и потянул к лесу.
– Куда! – остановил его Щукин. – Назад! Живо!..
Пятеро бойцов стояли возле крыльца, враждебно оглядывали нас, ожидая, что же будут с ними делать.
– Что вам надо от нас?! – крикнул высокий, со шрамом на щеке, в распоясанной гимнастерке; от него пахло водкой. Мутные глаза потеряли осмысленное выражение, как у всякого опустившегося и отчаявшегося человека. Острый, заросший щетиной кадык судорожно вздрагивал, словно боец не мог проглотить что-то. Вдруг голова его дернулась, взгляд дико вспыхнул, руки, схватив ворот, с силой располоснули гимнастерку до самого подола. Шагнув ко мне, он грудью уперся в дуло моего автомата, закричал бессвязно и истерично: – Стрелять будете? Дезертиры?! Так стреляйте!.. Немцы стреляли, теперь вы стреляйте! Не боимся!.. Все равно нет жизни!.. Волки мы, а не люди. Ну, чего ждешь? Пали! – Подбородок его вздернулся дерзко и презрительно, человек этот уже не помнил себя, глаза его застлала белая пелена.
– Встань на место, – сказал я спокойно.
Чертыханов легонько потеснил красноармейца, дружелюбно проворчал:
– Осади назад, дружище. Чего завизжал, как поросенок, словно тебя режут…
– Не хватай! – огрызнулся боец, отбивая его руку.
– Я не хватаю, прошу тебя вежливо. – В голосе Прокофия прозвучала уже грозная и нетерпеливая нотка. – Отодвинься, говорят, не напирай. Ишь ты… Разорался. Испугал… Ты на кого орешь? На лейтенанта! – Чертыханов, отодвигая бойца, понизил голос: – Ты знаешь, что это за человек? Ого! Он шутить не любит, даст по затылку, – маму родную забудешь… – Боец, отступив от меня, встал на старое место, в ряд со своими товарищами, недоуменно моргая на ефрейтора. – И рубаху разорвал, дурак. Как будешь воевать с голым пузом? – Чертыханов щелкнул бойца по голому животу. – Нехорошо бойцу Красной Армии щеголять в детской распашонке… – Красноармеец, протрезвев, закрывал грудь, соединяя разорванные половинки гимнастерки, косо и смущенно озирался. Вася Ежик, не удержавшись, прыснул; улыбка промелькнула по небритым и хмурым лицам бойцов. Прокофий, отогнув клапан нагрудного кармана, размотал нитку, затем вынул иголку и подал бойцу. – На, зашивай… – Боец нехотя принял иголку. – Как зовут-то?
– Гривастов, – угрюмо бросил боец.
– Рядовой?
– Сержант.
– А по петлицам-то и незаметно. Ай-яй-яй!.. Значит, отковырнул треугольнички и под каблук… А командование, небось, присваивало звание торжественно, приказ читало… Носи с почетом… Ну ладно, портняжничай. Бороды я вам всем опалю, если у вас нет бритвы, как Петр Первый боярам. Я это делаю, как по нотам, век не будут расти… Ух, и воняет же от вас, братцы, как от старых козлов…
Я поручил Чертыханову и Васе Ежику помочь бойцам привести себя в порядок. Вася, схватив в сенях ведро, сейчас же бросился к колодцу позади дома. Прокофий с чувством превосходства бодро покрикивал на бойцов, те, раздевшись до пояса, повеселев оттого, что гроза миновала, шумно плескались, умывая застаревшую грязь. Чертыханов правил на ремне бритву.
Мы со Щукиным вошли в избу. Здесь было тесно и сумрачно, застоявшийся запах немытой посуды, самогона, слежавшегося сена, крепкий и ядовитый, бил наотмашь, вызывая тошноту. На комоде были разбросаны фотографии, валялись белые мраморные слоники с отбитыми хоботами; со стены с портрета беспечно, наперекор всему улыбалось нам милое девичье лицо; девушка не подозревала, что в этой каморке когда-то, должно быть, чистой, полной свежего и зеленого воздуха, все перевернуто вверх дном. Над столом, заваленным остатками еды, висела семилинейная лампа с треснувшим стеклом. Развертывать знамя в таком помещении мне показалось оскорбительным.
Возле дома не стихали веселые голоса, пронзительный Васин смех, покрикивания Чертыханова. Бойцы уже ощутили на себе надежную руку дисциплины и воспрянули духом, и я еще раз убедился, что армия без дисциплины – безвольная толпа.
У крыльца Чертыханов брил тупой бритвой бойца; в открытую дверь доносились их голоса:
– Да ты не вертись, не морщись! Эка беда – три волоска выдерну… Сиди смирно! Давно вы удерживаете эту крепость?
– Пятый день. – Боец поведал доверительно: – Ох, и житье было!.. – Он вздохнул, сожалея, что житью такому, судя по всему, пришел конец. – Жарили баранину, самогоночки доставали… Отсыпались. Чуть кто идет – крикнешь ему сердито, щелкнешь затвором – и тот мимо. Много таких попадалось. – Боец засмеялся. – Один раз подошли двое вечером. Гривастов как рявкнет: «Хальт! Хенде хох!» Те встали, руки вверх протянули, стоят. А сержант опять: «Кругом! Бегом, марш!» Те припустили в лес что есть духу!.. И смеялись же мы… Так всех и посылали мимо. И только вы вот нахрапом взяли…
– Нет, братец, это вы нахрапом залезли в этот дом, – возразил Чертыханов. – Нашли время отсиживаться!.. Снять бы вам штаны да прутиком по тому месту, чем вы додумались до такой жизни…
– Ох, знатно! – Вася рассмеялся.
Внезапно на поляне все смолкло.
– Здравствуй, отец! – Это был голос Чертыханова. – Заблудился или ищешь кого?..
Мы со Щукиным вышли из избы. Перед Чертыхановым стоял седенький старичок в голубой майке с белым воротником и обшлагами. Из воротника жалко высовывалась худая морщинистая шея, седой клинышек бороды торчал пикой; старик глядел на Прокофия, запрокинув голову. Было в его облике что-то жалкое, беспомощное и просительное. Вся щупленькая фигурка его накренилась на один бок: руку оттягивал глиняный пузатый и увесистый кувшин с узким горлышком.
– Зачем ты сюда пришел, старик? – строго допрашивал Чертыханов.
Старик виновато и устало улыбнулся, показав металлические зубы, поставил кувшин у ног.
– Да ведь вот, домой пришел… – Покосился на бойцов. – Самогонки принес… Две деревни обегал… – Оглядел нас, прибавил тише: – Не хватит на всех-то…
Щукин подошел к старику, и Чертыханов тут же отодвинулся.
– Самогонки? – удивленно спросил политрук. Старик не знал, как себя вести, топтался на месте, просительно заглядывая теперь в лицо Щукину.
– Вот, товарищи бойцы посылали… – Щукин сердито поглядел на Гривастова, на его виновато примолкших друзей. Старик истолковал этот взгляд как поддержку. – Барашка зарезали – я не жалел, такое дело, кормиться надо… А за самогонкой ходить трудно мне, ноги у меня ослабели, утром встану, насилу разогну их, скрипят и скрипят, словно заржавели. Барашка еще зарежу, если надо, а за самогонкой не посылайте…
Щукин, разозлившись, схватил тяжелый кувшин и с размаху брякнул его о столб изгороди, в стороны полетели брызги и черепки. И сразу потянуло терпкой, захватывающей дыхание пряностью.
– Чую, первач был огонь, – отметил Чертыханов принюхиваясь. – Не повезло вам, ребята…
– Как это все называется? – строго сказал Щукин, обращаясь к бойцам. – И вы воины, защитники Отечества? Мародеры, вот вы кто!.. – Бойцы, вымытые и выбритые, стояли перед ним навытяжку.
– Помещение привести в порядок, – сказал я. – Без приказания никуда не отлучаться… А задумайте уйти, уйдете, все равно не скроетесь – найдем. И тогда разговор будет другой.
– Разве мы уходим, товарищ лейтенант? – мрачно отозвался Гривастов. – Плутали, плутали одни по деревням и лесам и вот пристали тут… – Он провел пальцем по грубо сделанному шву. – Нас самих мутило от такой жизни.
– Вы в каком полку воевали?
– Мы все из двенадцатого полка. На Березине разбили нас…
– Сержанта Корытова знали?
– А как же! – Бойцы оживились. – Он был связным нашего комбата…
– Он погиб, – сказал я. – На нем мы нашли знамя вашего полка. Оно теперь у нас. – Пятеро бойцов замерли, вытянувшись. – Вы кем служили в полку? – спросил я крайнего.
– Я и вот сержант Кочетовский – из полковой разведки. – Гривастов кивнул на соседа, стройного бойца с узким лицом; тонкий прямой нос с нервно вздрагивающими ноздрями, острый раздвоенный подбородок, острые злые усики в ниточку и хищно прижмуренные светлые глаза наводили на мысль о коварном и немилосердном характере – у такого рука не дрогнет. – Остальные рядовые первой роты второго батальона – Хвостищев, Стома и Порошин, – небрежно прибавил Гривастов.
– Разведчики – это хорошо, – обрадовался я. – Разведчики нам пригодятся… Сержант Гривастов, после уборки дома приведите оружие в порядок, назначьте двоих в караул, по очереди… Задерживайте всех, кто будет идти мимо или подойдет к дому…
2
Через час в избе пахло вымытым полом, разварной картошкой и бараниной. Старый лесник Федот Федотович Лысиков понял, очевидно, что своеволию жильцов пришел конец, что домишко его не спалят спьяну, и повеселел; он сам, по своей воле выделил нам ярку, которую Чертыханов прирезал; достал кружки и чашки, суетливо и услужливо бегал из дома на огород, потом на двор, в погреб, опять в дом – готовил ужин. Прокофий угостил старика и бойцов остатками меда; из нас никто, кроме Васи, его не ел. Мы ужинали при тусклом, умирающем свете керосиновой лампы, плотно занавесив окошки. Присутствие среди нас Федота Федотовича и Васи создавало обстановку тихого и мирного вечера; война шла стороной, по большакам, даже отзвуков не докатывалось сюда.
После ужина Чертыханов протяжно, с подвывом зевнул, широко распахнув зубастый рот, отрешенно поскреб грудь и грохнулся на пол, сонно проворчав:
– Разрешите отлучиться минут на шестьсот… Подальше от грешной землицы… – И тут же уснул. Возле него свернулся в клубочек Вася Ежик, зажав обеими руками пистолет. Федот Федотович по привычке забрался на печь…
Я еще не успел задремать, когда за дверью Гривастов, встав на пост, окликнул кого-то. Я сейчас же вышел. У крыльца перед Гривастовым стояло четверо бойцов.
– Переночевать просятся, товарищ лейтенант, – доложил сержант.
Я спросил вновь прибывших, кто они такие, какой части, откуда идут, велел выдать им еду, оставшуюся от ужина.
– Располагайтесь кто где может. Завтра разберемся…
Я отошел от избы и остановился посреди поляны. Ночь стояла ясная и звонкая. Серебряным стругом, разрезая белые облачные буруны, плыл в небе месяц, молодой и стремительный, окатывал поляну холодными светящимися брызгами. Лес оцепенел, скованный хрупкой, стеклянной тишиной. Выходивший изо рта пар долго дрожал перед глазами, блестя и не тая. Густые тени тяжело легли на росистую траву. Я вольно, облегченно вздохнул, словно этот заколдованный светом лес, эта свежесть, этот полумесяц и летящие ему навстречу рваные облака пообещали мне удачу.
Но боль, вызванная встречей и расставанием с Ниной, не унималась. В эту лунную ночь она ощущалась еще острее. Много выпало на долю человеческую иссушающих душу тревог и страданий. Но страдания влюбленных, которых разлучили и которым, возможно, не суждено больше свидеться, не измерить никакими мерами. Нина, жена моя! Нам бы плыть сейчас в эту лунную ночь на пароходе по Волге, по выкованной месяцем серебряной дороге, слушать ласковые всплески волн, мечтать о сыне… А тут глухие леса… Над нашей любовью повисло багровое от пожарищ небо…
Я медленно вернулся в домик.
Сквозь сон я еще несколько раз слышал краткие, предупреждающие окрики часового; за ночь к нашей избе прибилось еще девять человек. А на рассвете, когда, казалось, над самым ухом пропел и поднял меня с постели беспечный и голосистый петух, я, выглянув в окошко, увидел на другом конце поляны человека, перетянутого крест-накрест ремнями. Эти ремни напомнили мне о лейтенанте Стоюнине. Я выбежал на крылечко. Это был действительно он. Стоюнин меня тоже узнал, но, считая всякие эмоциональные порывы недостатком воспитания, шел ко мне сдержанным шагом; только по глазам его я видел, что он был рад встрече.
– Ракитин! – сказал Стоюнин, крепко, до боли сжимая мою ладонь. – Вот не ожидал! Я был уверен, что вы погибли… – Я пожал плечами, как бы говоря: что, мол, вы раньше времени меня хороните?.. Он смутился. – Извините, но у меня все время было такое ощущение… Очень рад, что вижу вас… – Стоюнин поглядел на избушку, на часового, расхаживающего вдоль изгороди. – Много вас?
– Порядочно, – ответил я, скрывая иронию.
– Так принимайте и нас. – Он заложил за ремни снаряжения большие пальцы, оглянулся назад, на лес. – Люди выдумали на беду себе всяческие предрассудки, один из них преследует меня всю дорогу, число тринадцать. Понимаете, у меня двенадцать бойцов, и я тринадцатый. Я не могу отвязаться от мысли, что нашу «чертову дюжину» обязательно постигнет несчастье. А несчастье на войне, сами знаете, какого цвета. Черней нет… Сейчас приведу.
Я задержал его.
– Расскажите, куда вы девались после того, как вы мне сказали, чтобы я со своей ротой отступал в направлении Рогожки?
– Тоже отступили. – Стоюнин посмотрел на меня изумленно, очевидно, считая меня наивным. – А потом попали на заградотряд. Были брошены навстречу полку «Великая Германия», пощипали его немного, но были разбиты. Я не понимаю, почему вы спрашиваете?.. Наверно, не от хорошей жизни мы очутились здесь… У меня из старых, батальонных, два связиста и два связных, остальные из других подразделений – Днепр соединил…
Он поспешно вернулся в лес и неожиданно для меня свистнул, заложив в рот два пальца. Ему отозвались таким же свистом. Вскоре его бойцы, окружив избушку, шумно знакомились с нашими бойцами.
В течение дня волна отступления прибила к нашему берегу еще тридцать восемь человек – разрозненные группки по два, по три, по шесть бойцов. Ночью то и дело раздавались окрики часовых: «Стой! Кто идет?» Избушка, словно магнит, притягивала людей, идущих лесом, вдалеке от дорог. Утром, когда я вышел из домика, меня охватила тревога: в сенях, на дворе, перед окнами избы, в огороде вповалку спали люди, вбросив под себя охапку сена, – больше двухсот человек. Огонек надежды, блеснувший на пути усталого путника, привел их к нашей избушке: а вдруг этот огонек рассеет мрак, так плотно, непроницаемо нависший над их головами? Я отчетливо понимал, что группа наша будет обрастать новыми людьми, подобно снежному кому, пущенному с горы. На некоторых из них были надеты пиджаки и рубахи-косоворотки, хотя брюки оставались форменные. Лица у бойцов, даже у спящих, выглядели усталыми и озабоченными. Кое-кто вскрикивал во сне или бормотал что-то невнятное. Один, молоденький, белокурый, вскинулся, посмотрел перед собой бессмысленными, невидящими глазами, взмахнул рукой, как бы ограждая себя от надвигающейся неминучей опасности, затем, вспомнив что-то, успокоился и опять лег.
Из сеней выбежал Вася Ежик, оглянулся на спящих красноармейцев, изумленно воскликнул:
– Эх, привалило! – И зазвенел, залился смехом, увидев, как боец спал на переносной лестнице – поясница, шея и ноги на перекладинах, а зад и одна рука свесились вниз. – Вот мягко-то!..
Следом за Васей вышел Щукин, остановился возле меня, прокашлялся, помолчал, потом спросил, жмуря припухшие веки от зеленого прозрачного света:
– О чем думает лейтенант? – Он стал не спеша свертывать папиросу. – Я всю ночь не спал, прислушивался…
– Я тоже, – отозвался я негромко. – Порядочно народу скопилось. Я вот думаю, как из них, одичавших, отчаявшихся, потерявших дисциплину, создать боеспособное подразделение. Не сломил ли немец в них волю, боевой дух, веру в свои силы, вот чего я боюсь.
– Сломить в нас волю и веру – не многовато ли чести для противника? – Щукин вопросительно и чуть насмешливо взглянул мне в глаза и затянулся папиросой; в утренней свежести дымок был особенно синим и осязаемым. – Ведь рад, что народ подходит, ведь мечтал об этом, томился от бездеятельности… Он меня смутил, отгадав мои тайные замыслы. Я возразил:
– Но их нужно подчинить, нужно вооружить, накормить… Понимаешь, какая страшная ответственность!.. Жаль, что нет никого из старших, опытных командиров.
– Придут старшие командиры – хорошо, – серьезно сказал Щукин. – Не придут – будем решать судьбу, свою и этих людей, сами. Опыт наживается в деле. – Политрук легонько подтолкнул меня в бок локтем, подмигнул. – Я же по глазам твоим вижу, что ты рад такому случаю. Ты молодой, здоровый, полный сил и энергии. Вдохни в каждого из них свою веру, свою ненависть, и они пойдут за тобой…
«Эх, только бы пошли!» – подумал я, сдерживая дрожь, и опять ощутил: запела в груди знакомая, подмывающе-радостная струна…
Подошел Стоюнин, подчеркнуто аккуратный и подобранный, весь в ремнях, козырнул, здороваясь, даже пристукнул каблуками начищенных сапог.
– Назначьте человека, пусть перепишет всех, – сказал я ему. – Потом разобьем на роты, сделаем, скажем, пока три. Подберите командиров. Я заметил среди пришедших ночью лейтенанта и младшего лейтенанта. Кубиков у одного нет, но отметины на петлицах остались. Поговорите с ними. Тут есть два сержанта, Гривастов и Кочетовский, оба разведчики. Ух, злые, как черти! Пускай они подыщут себе по своему вкусу еще человек шесть, сами они легче сговорятся.
Лейтенант Стоюнин записывал в маленькую книжечку.
– А не рано ли создавать роты? – заметил он, не отрывая взгляда от книжечки. – Тут едва наберется на одну…
– Нет, не рано. – Я посмотрел на Щукина, и он поддержал меня кивком головы. – Мы сейчас создадим основу, ядро. Потом будем пополнять. А пополнения придут, лейтенант. Я в этом уверен. Но главная трудность, товарищи, в снабжении: чем будем кормить? Где возьмем хлеба?..
На крылечке появился Чертыханов в нижней, далеко не белоснежной рубахе, с опухшим от сна лицом; он по-хмельному качнулся, почесал расстегнутую грудь и протяжно зевнул; встретившись с моим сердитым взглядом, Чертыханов лязгнул зубами, прервав зевоту, и тут же скрылся в сенях, уже оттуда скомандовал Ежику:
– Васька, приготовь мне воды!
Через несколько минут Чертыханов появился одетым по всей форме; обходя избу и оглядывая спящих, даже перешагивая через некоторых, он громко проворчал:
– Ха, сонное королевство! Ну, воинство, ну, защитнички! – Он рассчитывал, что от его голоса бойцы проснутся. – Солнце взошло, а они прохлаждаются, как по нотам! С таким людом разве можно соваться в драку? – Остановился возле бойца, пристроившегося на лестнице. Вася встал рядом, с любопытством ожидая, что скажет Чертыханов; вздернутый носик мальчишки морщился от сдерживаемого смеха.
– Замечай, Вася; только русский человек может выдумать сам себе страшные мучения и с доблестью терпеть их. Гляди, как этот человек изуродовал себя, страдает, небось, но терпит, спит и в ус не дует. – Закурив, Прокофий выпустил в лицо спящему густую струю дыма. Потом еще одну.
Ноздри бойца, учуяв запах табака, задвигались. Затем он, открыв глаза, попытался встать, но перекладина переломилась, и он рухнул вниз, вскрикнув:
– Стой! Держите! Куда? Где я?
– На том свете. – Прокофий усмехнулся. Вася, сгибаясь и пританцовывая, икал от смеха. Боец, очевидно, понял, где он и что с ним, сонно хмыкнул:
– Фу, черт! Всякая чепуха лезет в голову… Будто туман меня захлестнул, а туман этот табаком пахнет. Будто задыхаюсь, совсем тону… Дай докурить…
Бойцы один за другим подымались, молчаливые, угрюмые, осматривались вокруг: что готовит им этот новый день, какие испытания? Косились на нас троих, стоящих неподалеку от избы, затаенно, требовательно и с надеждой. Кто-то закурил. Папироса пошла из рук в руки – каждому по две затяжки; один, маленький, востроносый, в очках с железной оправой, должно быть, из писарей, сделал три затяжки и сразу получил по затылку так, что очки соскочил с носа. Смех прогремел внезапно и дружно. Красноармеец, громадный и широкоплечий, расставив ноги, пил у колодца воду прямо из ведра; вода с подбородка двумя струями стекала на грудь, на носки сапог.
В это время из-за изгороди, разгребая высокие стебли садовой ромашки, вышел боец, который спал на лестнице, приблизился к нам. Нагловато ухмыляясь, он выставил вперед ногу носком кверху, – подметка сапога была оторвана, в ощеренную деревянными гвоздями дыру высовывался уголок грязной портянки. Белая, с желтой серединкой ромашка застряла в сапоге, когда боец шел по цветам.
– Видите обмундирование, командиры? – Боец поводил носком, как бы любуясь безобразием своего сапога. – Могу я ходить, а то, пожалуй, и воевать в такой обуви?
– Будешь воевать, – проговорил я, стискивая зубы, чтобы усмирить вдруг вспыхнувшую ярость. – Босиком будешь. Как твоя фамилия?
Боец недоуменно и часто замигал, чуть отступив.
– Бу-бурмистров, – произнес он запинаясь. – То есть как это босиком?
Чертыханов, поспешно подойдя, грубовато дернул Бурмистрова за плечо.
– Ты куда лезешь? – Выражение лица у Прокофия было устрашающее, густой, с хрипотцой голос грозил бедой. – Товарищи командиры важные вопросы решают, как тебе, дураку, жизнь спасти, а ты с рваными сапогами суешься? Где ты их разбил? В лесу в футбол играл, пни считал? Теперь идти не знаешь как? На веревку взнуздай сапог. И уходи! А то вот ожгу по лопаткам – тогда запляшешь! Идем, идем… Я научу тебя ходить по земле, как по нотам!
Возмущенный таким насилием, Бурмистров попытался сбросить руку Чертыханова со своего плеча.
– А ты что за шишка?
– Я не шишка, я солдат. Идем, говорю.
Бурмистров, видимо, считал зазорным для себя покориться и отступить; он начал вызывающе препираться с Чертыхановым. Сержант Гривастов, придвинувшись, мрачно бросил:
– Ну? Пшел! – Каменное лицо его с дергающимся шрамом на щеке угрожающе нависло над головой Бурмистрова. Боец, недовольно ворча, отошел, шлепая оторванной подошвой; цветок ромашки взлетал белокрылой бабочкой при каждом его шаге.
– Видали? – спросил лейтенант Стоюнин, указывая на Бурмистрова. – Вот вам моральный облик… – Случай с сапогом бойца сильно взволновал его.
Щукин спокойно объяснил:
– Общеизвестно: то, что создается многими годами, большими усилиями, может разрушиться в один день, даже в одно мгновение… Это относится и к дисциплине, в том числе и к воинской. Но я убежден, что таких бойцов немного, хотя они сейчас и в бедственном положении. Да и этот Бурмистров, мне кажется, не такой…
– У актеров есть одно очень хорошее правило, – сказал я. – Чтобы завоевать симпатию, и доверие зрителя, заставить его и страдать, и плакать, и смеяться, в общем, полностью подчинить его себе, необходимо, чтобы темперамент актера, его страсть, его воля были выше и сильнее воли зрителя.
– Верно, – отметил Щукин. – Жаль только, что это не театр и не игра на сцене, а война…
– Знаешь что, политрук, – сказал я. – Напиши такой текст… вроде клятвы. Коротко, сжато и сильно. Мы дадим каждому прочитать и подписать. У знамени.
– Да, это следует сделать, – живо согласился Щукин. – Я сейчас же и напишу. Плохо, что у нас бумаги нет…
Лейтенант Стоюнин отстегнул сумку, вынул блокнот и подал политруку, тонко улыбаясь:
– Дарю…
3
Как я и предполагал, роты наши быстро пополнялись, – люди, двигаясь следом за наступающей немецкой армией, обходили деревни, занятые врагом, и забирались поглубже в леса. Они неизменно наталкивались или на избушку, – наш штаб, – или на бойцов одной из рот, занявших круговую оборону. Иные отбивались и уходили – то были трусливые одиночки, которые надеялись проползти к своим по всяческим темным щелям. Большинство оставалось у нас. Стоюнин распределял их по ротам, предварительно дав прочитать и подписать клятву.
Первым, два дня назад, подписал ее я. Мы выстроили роту бойцов на поляне. Чертыханов вынес знамя, надетое на срубленное и выструганное ножом древко. Я опустился возле знамени на одно колено и громко, отчетливо прочитал:
– «Я, воин Красной Армии, вступая в новое воинское подразделение, обязуюсь строго подчиняться воинской дисциплине, выполнять приказы вышестоящих командиров и политработников. Я полон решимости с боем прорваться сквозь вражеское кольцо окружения к нашим войскам, действующим на фронте. Я клянусь не щадить своей жизни в борьбе с ненавистным врагом. И если я отступлю или струшу в бою, то пусть меня, как предателя и труса, расстреляют мои же товарищи».
Я поцеловал знамя и встал. Мое место занял политрук Щукин. Потом лейтенант Стоюнин… Один за другим подходили бойцы к знамени и склоняли колени. Остался один Вася Ежик. Я твердо решил не взваливать на его худенькие и хрупкие плечики такую суровую и непосильную ношу Но мальчик бодро выдвинулся вперед, щупленький, в подпоясанном ремнем пиджачке, из-за пазухи торчала рукоять пистолета.
– Товарищ лейтенант, разрешите принять клятву! – звонко и настойчиво сказал он, вскинув на меня смешные дырочки вздернутого носа. В его решимости было что-то трогательное и неотступное. Я понял, что если откажу ему, то сразу как бы отделю его от бойцов и кровно обижу этим. Взглядом спросил политрука. Тот утвердительно кивнул.
Вася умел читать наши взгляды. Он уже стоял на коленях, снял кепочку с куцым козырьком и пуговкой посередке; белые волосы его были всклокочены, на макушке торчал задорный хохолок, такой же, как и у меня, когда я впервые пришел в школу ФЗУ и Сема Болотин, насмешник, обрадованно воскликнул: «А у нас как раз не хватает петушка для наших курочек!»; в тот же вечер я смочил волосы сладкой водой, чтобы они лежали…
Вася читал клятву наизусть, отчетливо и звонко, без запинки. Только слово «клянусь» как будто захлестнуло ему горло, голос осекся. Покосился на меня блеснувшим слезой глазом, как бы извиняясь за остановку, и, подавив в себе волнение, закончил бойко и даже беспощадно:
– «И если я отступлю или струшу в бою, то пусть меня, как предателя и труса, расстреляют мои же товарищи».
Глаза мальчика сияли. Я ничего не мог ему сказать – мешало волнение, – только положил руку на его белую голову, примяв задиристый хохолок…
Люди все прибывали. Их надо было прежде всего кормить. Двор старого лесника Федота Федотовича Лысикова почти опустел: выпросили у него взаймы трех последних овец; телку он ночью куда-то предусмотрительно угнал.
Вскоре нам неожиданно повезло. Я послал Чертыханова и Ежика на хутор, лежащий в четырех километрах от нас, строго наказав им, чтобы без продовольствия не возвращались. Они ушли ранним утром. При подходе к хутору повстречали старшину Оню Свидлера. Чертыханов узнал Оню издали, по очертаниям, как потом он объяснял: жердисто-длинный, пузыри галифе высоко, почти у пояса, а голенища сапог широкими раструбами наполовину прикрывали икры; на голове вздыбившийся пук густых, мелко вьющихся волос. Старшина, по-журавлиному задирая ноги, сбивая с ботвы бледно-синие глазки цветов, пересекал картофельное поле. За ним, чуть поотстав, плелись два красноармейца со скатками шинелей через плечо.
– Гляди, старшина! – проговорил Чертыханов, кладя на шею Васи тяжелую руку; глаза его почти суеверно округлились. – Свят, свят, свят… Воскрес из мертвых. Убей меня бог, воскрес, как по нотам! – И рявкнул в каком-то встревоженном исступлении: – Старшина! Оня!
Свидлер, перешагнув грядку, замер – одна нога в одной борозде, другая в другой, – пук волос встряхнулся.
– Проня, ты? – Он, должно быть, еще не верил своим глазам.