355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Ясные дали » Текст книги (страница 16)
Ясные дали
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:52

Текст книги "Ясные дали"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)

– Ты что тут колдуешь? Не спится? – пошутил я.

Никита спрятал чертежик в ящик тумбочки, вздохнул невесело:

– Пожалуй, не уснешь при такой жизни: гоним брак да и только. Сорок процентов брака! Понимаешь? И не только у меня – во всей кузнице. Надо же что-то делать…

Мы говорили шепотом. Когда я сказал о себе, он неожиданно рассмеялся:

– Черт тебя знает, Димка! Может, в тебе и в самом деле что-то кроется – поди разбери. Ты всегда был с заскоком…

Никита загасил окурок и положил его на пол возле железной ножки кровати. Чтобы не тревожить спящих, мы вышли на улицу, не спеша направились к трамвайной остановке. Поселок был выстроен недавно, и асфальтовые дорожки пролегали среди куч мусора, желтых глинистых ям и холмов песка. Впереди, в дымной лиловато-бурой мгле, лежал город, сзади расстилалось поле, а дальше, за полем, темнел лес.

Никита тяжело оперся на мое плечо и спросил грубовато:

– Теперь скажи… Подумай и ответь: ты крепко веришь в эту свою затею, в актерство, или это только вспышка – сгорела и погасла? Я почему спрашиваю об этом, потому что знаю: без большой веры в себя, в свои силы, нельзя начинать дело. Без веры в то, что тебя не сшибет грузовик, даже улицу перейти нельзя…

Внезапные вопросы Никиты всегда вызывали во мне ощущение замешательства. Я пожал плечами:

– А как же, конечно верю. Иначе разве я пошел бы…

– С оглядкой веришь, – отметил Никита небрежно. – Ну, все равно. Гляди, не оскандалься. Учить тебя будут люди с головой, именитые, и мой тебе совет: не ротозейничай, вникай во все до тонкостей… – Он улыбнулся. – А особенно интересное мне рассказывай, я тоже кое-что знать хочу – пригодится…

До Сани Кочевого мы добирались долго, на четырех трамваях. Дом по-прежнему дрожал от беспорядочной музыки, звуки сочились изо всех щелей – то оглушали басовыми нотами, то жалили пронзительным писком флейт. Человеку постороннему делалось тоскливо и неудобно здесь.

На этот раз Саня, прикрыв глаза, играл на скрипке. Мы не виделись с ним недели три, и он встретил нас почти восторженно – гладил меня по рукаву, суетился, усаживая нас, садился сам, но тут же вскакивал, гремел стаканами, собираясь напоить чаем, но так и не напоил. Узнав, что меня приняли в актерскую школу, он точно остолбенел – рот его приоткрылся, как всегда в минуту наивысшего изумления; потом, как бы очнувшись, неистово заволновался, бесцельно и слепо начал тыкаться в тесноте, большой и нескладный, перекладывая скрипку с места на место.

– Ты врешь, Митяй! – заговорил он почему-то испуганно. – Ты все выдумал! Этого не могло случиться… Это все равно, что поступить в оркестр, не имея слуха… Ты, наверно, надул комиссию, Митяй. Я знаю тебя… – Бессильно сел на койку, опустив руки между колен, и сказал с отчаянием: – Ну, зачем ты это сделал?..

Мы с Никитой рассмеялись.

– Откуда ты знаешь, что у него нет слуха? – спросил Никита. – И вообще, Саня, ты все усложняешь… Не боги же, в самом деле, горшки обжигали.

Саня устало проговорил, как бы смерившись с неизбежным:

– Вот она, Москва-то… Ударила в голову, как хмель, затуманила мозги… Эх, ты!

Слова его обидно задели меня.

– Даже Никита согласился со мной, – сказал я с упреком. – Но ты… Для тебя непростительно так говорить. – Я взял листок с нотами и рассеянно стал рассматривать непонятные для меня значки. – А может быть, ты ревнуешь?

– Дурак, – беззлобно выругался Саня и опять заволновался, затеребил густые волосы. – Вот убей меня, Митяй, а я не могу тебя представить артистом. Не могу – и все! Такой труд, столько терпенья – разве ж это для тебя?

Кочевой раздражал меня своим простодушием и наивностью.

– Погоди, начну сниматься, сыграю Павла Корчагина – представишь. А наши картины смотрит весь мир, все человечество! – Никита и Саня переглянулись. Чтобы смягчить самонадеянный тон, я сказал поспешно: – А знаешь, с кем я буду учиться? С Ниной Сокол. Я вчера познакомился с ней.

Длинные ресницы Сани дрогнули.

– Вот ее я представляю артисткой, большой артисткой! – Он ударил кулаком по своей коленке и улыбнулся застенчиво: – Не обижайся, Митяй… Факт совершился, теперь будем ждать исхода.

– На детей не обижаются, Саня, – заметил Никита. – А ты – младенец.

В комнате ни на минуту не прекращалась музыка – пианист отрабатывал упражнения, рыжий неустанно взмахивал смычком, придавив подбородком скрипку к плечу, любовался гибким движением своих пальцев.

– Уведи нас отсюда, Саня, – взмолился Никита, беспомощно оглядываясь. – Все-таки стук молотов в кузнице лучше, чем такая музыка. От нее, пожалуй, с ума сойдешь…

Солнечный луч узенькой полоской улегся на стол, перечеркнул нотные страницы, напоминая о загородной прогулке, о шелесте лип в парке, о лодке на реке…

8

Сергей Петрович прислал мне ответ:

«Признаться, я был несколько озадачен, Дима, прочитав твое письмо, – слишком крутой и неожиданный для меня поворот ты совершил. Но я не стану упрекать тебя, если это влечение победило в тебе все остальные и ты готов к тому, на что идешь. Ведь школа эта – наша, советская, учителя в ней тоже советские; одного из них, Николая Сергеевича Столярова, я хорошо знаю – вместе воевали когда-то, так что за воспитание твое я спокоен. Я об одном лишь прошу: не рассчитывай на легкое будущее. Делу, которому ты себя посвящаешь, придется учиться всю жизнь, а учеба эта трудная, кропотливая, она потребует от тебя всех сил души, всех чувств и гражданского мужества. Будь честен перед собой и товарищами, не ленись, изучай все глубоко и серьезно. Желаю тебе удачи…»

Я почти декламировал это письмо, расхаживая в одиночестве по пустой и тихой квартире. Кот Матвей педантично ступал за мной по пятам, ожидая, когда я сяду, чтобы забраться ко мне на колени. Но мне не сиделось. Я смотрел в окно, как в сквозной синеве над куполом старой церквушки в радостном исступлении метались голуби, и беспричинно смеялся. До чего же хорошо жить на свете!

В автобазе я получил расчет, купил себе две рубашки, ботинки; на костюм денег не хватило, и Павла Алексеевна аккуратно почистила, выгладила и зачинила мой старый; я выглядел почти нарядным для начала занятий.

Впервые я не съехал по перилам, а медленно, даже с некоторой солидностью спустился с крыльца, хотя ног своих и не ощущал. Достигнув «Колизея», я несколько раз обошел пруд, усмиряя в себе отчаянный трепет, не решаясь переступить порога школы, – еще твердо не верилось в то, что произошло. Сорок человек из девятисот – подумать только! В конце бульвара, за метро, густо-красный пылал закат, как бы подчеркивая мое смятение. Зажглись фонари, и рыжие пятна отсветов задрожали на воде.

Большой зал был полон праздничного сияния – от люстр, от улыбок, преисполненных тихой радости и торжества, и казалось, от самой молодости. Сколько красивых девушек и какие приятные парни!.. Вот если бы мама поглядела, где я нахожусь – среди лучших и самых талантливых… Возникали страстные мечты о будущем, о высоких свершениях. «Вот, – думал я, – тот отряд, которому суждено, быть может, произвести переворот в кинематографии, сказать во весь голос свое, свежее, неповторимое слово в искусстве…».

Учащиеся группами стояли или прохаживались по залу, ласковые, внимательные и учтивые.

На одной стене висели портреты Станиславского, Тарханова, Качалова, кинорежиссеров Эйзенштейна, Довженко, Пудовкина; на другой – кадры из фильмов «Депутат Балтики» и «Петр Первый», только что вышедших на экраны: Николай Черкасов в роли профессора Полежаева с пледом на плечах и свечой в руке перед письменным столом: «Я работаю в своем кабинете, чтобы пахарю легче было работать в поле», и Николай Симонов – Петр Первый возле пушки: «Так стрелять!..».

Но на минуту в ясность этого вечера упала тень: среди студентов я, к удивлению своему, увидел и Анатолия Сердобинского, хотя в списках принятых, я это хорошо помнил, его не значилось. Выходит, тетушка, народная артистка, постаралась за племянничка…

Волосы Сердобинского, будто спрессованные, маслянисто отсвечивали, лицо играло свежим румянцем. Анатолий толпил вокруг себя девушек. Многие из них находили в нем сходство с артистом Андреем Абрикосовым. Я слышал, как это сказала ему Алла Хороводова, подросток с томными выпуклыми глазами фантазерки. Сердобинский, видимо, гордился этим, хотя ответил с деланным безразличием:

– Вы находите? Внешнее сходство возможно: он красив. Но по своим творческим возможностям – не богат, однообразен…

Мне он кивнул, как бы между прочим, и тут же шепнул что-то Ирине Тайнинской; девушка покосилась на меня и, чтобы скрыть смех, выдернула из рукава платочек и уткнулась в него носиком.

«Ах, ты так! Ну, держись!..» – мысленно пригрозил я Сердобинскому и подступил к нему вплотную:

– Как ты попал сюда? Ты же провалился на экзаменах?

Сердобинский поежился, точно за воротник ему плеснули ледяной водой, румянец на щеках сгустился. Он нагнулся к моему уху и прошептал:

– Не твое собачье дело! Понял? – И демонстративно поправил узел галстука. – В отличие от других, я не суюсь суконным рылом в калашный ряд. Мне это место принадлежит по праву.

– Может быть, по наследству?

Ирина Тайнинская переломилась в талии, качнувшись ко мне.

– Да, по наследству, если хочешь. – И я опять отметил с беспокойством: один глаз ее, что с коричневой крапинкой, смеется, дразнит, другой грустит. – Сколько сыновей и дочерей артистов в театрах и училищах? Целые династии! Это традиция.

– Традиция? – Сзади меня стоял Леонтий Широков в вышитой рубахе-косоворотке, огромный и улыбающийся; он быстро освоился здесь, будто всю жизнь провел в Москве, а не в керженском «медвежьем» углу, откуда он так поспешно перебрался, сняв в Бабушкином переулке у сердобольной вдовы диван со скрипучими пружинами. – А сколько среди таких наследников бездарностей и просто бездельников? Пропасть! Хотя папаши и мамаши их талантливы. Значит, это уже не традиция, а спекуляция… – Широков легонько взял Сердобинского за отвороты пиджака. – Так-то, молодой человек.

Анатолий растерянно мигнул несколько раз и, отстраняя его руки, буркнул что-то грубо и враждебно. Улыбка Леонтия сделалась еще шире.

– Однако светские манеры у тебя лишь поверху, вроде лакового блеска. Подозревает ли об этом твоя тетушка?

Сердобинский отвернулся. Девушка с челочкой, Зоя Петровская, протянула с ехидством:

– Хорошенькая беседа для знакомства…

– Как вам не стыдно! – разгневанно проговорила Нина Сокол, обращаясь ко мне и Широкову. – Это недостойно – бить человека в то место, где у него болит. Это изуверство! Надо щадить самолюбие другого…

Леонтий проворчал хмуро:

– Таких щадить не надо, он наглец.

В это время в дверях показались Михаил Михайлович Бархатов, Столяров и Аратов. Их сопровождали директор школы Кондрашук, юркий человечек с узким, рыбьим лицом, и заведующая учебной частью Мария Спиридоновна, с пышными волосами медно-красного цвета.

Учащиеся, внезапно зааплодировав, двинулись навстречу своим учителям. Михаил Михайлович игриво шаркнул ножкой и с шутливой кокетливостью поклонился нам. Мы рассмеялись и еще сильнее захлопали в ладоши. Он располагал к себе по-детски бесхитростной улыбкой, полной мудрой и снисходительной доброты к нам. Сняв пиджак, он остался в одном жилете, как тогда, на экзаменах, и стал похож на доброго домашнего дедушку, который приготовился рассказывать старинные сказки про богатырей и волшебников.

Столяров казался подчеркнуто прямым и строгим, будто на нем, вместо обычного костюма, была воинская форма; жесты скупые и точные, губы надменно поджаты, бритая голова отполированно блестела, а глаза, черные-черные, с огненными точками, казалось, прожигали насквозь; изредка он нервно пожимал плечами, сводя лопатки.

Аратов, коренастый и косолапый, добравшись до стола, сразу же сел на стул, будто чрезмерно утомился, вывалил перед собой портсигар, пачку папирос, спички, закурил и сквозь дым уставился на нас, выкатив крупные, с красными прожилками на белках глаза; он все время покашливал, как бы сытно хрюкал, и трогал островок волос на темени большой лобастой головы, точно проверял, тут ли он еще.

Аплодисменты затихли. Мы выстроились по залу дугой. Михаил Михайлович обошел этот полукруг, кому улыбнулся, кому лукаво подмигнул, кого погладил по рукаву, кому шепнул ободряющее слово, смешно сморщив утиный нос. Потом он круто, на каблучке, повернулся, довольный, и воскликнул, обращаясь к своим спутникам:

– Молодцы мы все-таки! Глядите, каких ребят отобрали – силачи, красавцы: тут вам и Чацкие, и Гамлеты, и Фердинанды, и Корчагины, и Шванди – выбирай! А девицы – просто загляденье, во всем свете не сыщешь таких…

– А говорят, у нас нет красивых женщин, – со значением заметил Столяров.

Михаил Михайлович ловко обернулся к нему:

– Да, если судить по некоторым фильмам… Я заметил, что после режиссера в съемочной группе главное лицо – гример: от его искусства зависит красота и молодость героини – он умеет мастерски сбрасывать лета… Садитесь, товарищи, – сказал он нам, сделав округлый успокоительный жест, и сел за стол между Столяровым и Аратовым.

Мы разместились вдоль стен, оставив середину пустой.

Михаил Михайлович, отстегнув цепочку, вынул из жилетного кармана часы и положил их перед собой. Лицо его стало задумчивым и усталым, он нахмурил седые брови.

– На своем веку я перевидел немало театральных школ. Были хорошие, были и похуже… Мастерству учили в них правильно, а часто и неправильно… Но такой школы – школы киноактеров – никогда и нигде в мире не существовало. Первая такая школа – наша, и вы, товарищи, – первые ее ученики. Не забывайте об этом. Не забывайте также, что артист должен быть умнейшим человеком своего века. Он обязан носить в себе народную радость и скорбь, его мудрость, веру и правду. Он пропагандист лучших идей человечества. А артист кино в особенности… «Броненосец Потемкин», «Чапаев» или «Юность Максима» обошли все экраны мира. Наши фильмы зовут, и вы знаете, куда и зачем. И люди за нами идут. Не забывайте об этом… Актерская профессия на первый взгляд кажется более легкой, чем это есть на самом деле, потому что результатом работы артиста является спектакль или фильм – зрелище эффектное и увлекающее. Мало кто знает, как создавался этот спектакль или фильм. А работа эта мучительно трудна и изнурительна, поверьте моему опыту… – Михаил Михайлович помолчал, с участием глядя на нас, и прибавил, как неизбежное: – Обучая вас мастерству актера, мы будем требовательны к вам, не обижайтесь. А вы будьте взыскательны к самим себе…

Слова Михаила Михайловича чем-то напомнили речи нашего учителя из ФЗУ Тимофея Евстигнеевича Папоротникова и сильно взволновали меня. Я смотрел на Бархатова с благоговением и преданностью: пойду за ним, куда он захочет, сделаю все, что могу, отдам всего себя новому призванию – добьюсь своего!

– Чтобы легче было вести занятия с каждым из вас, – сказал Михаил Михайлович, – мы разделили вас на две группы: одну поведет Николай Сергеевич Столяров, другую – Петр Петрович Аратов.

– А вы? – вырвалось у кого-то.

Михаил Михайлович рассмеялся:

– А я лишний. Буду приходить к вам в гости, отдыхать – больно хорошо у вас тут, весело… – Он повернулся к Столярову: – Читай.

Николай Сергеевич вынул из футляра очки, надел их и огласил сначала список своих учеников. Я с нетерпением ждал, когда он назовет мою фамилию. Но он так и не назвал, и я разочарованно опустил голову – придется заниматься с Аратовым. А он мне не нравился, хотя и не подавал никакого повода для этого; бывает же так: не нравится человек – и все, и ничего нельзя с собой поделать.

В группу Аратова попали также Тайнинская, Леонтий Широков, Сердобинский, Зоя Петровская, Алла Хороводова, кудрявый парень Мамакин, Фролов…

Когда Столяров читал списки, Михаил Михайлович расхаживал по залу своей легкой, чуть покачивающейся походкой. Заметив мое недовольство, подошел, спросил по-стариковски ворчливо:

– Ты что губы-то надул, а? Что ты мне тут Гамлета разыгрываешь! Рано тебе еще Гамлета играть, подучись сперва. Ишь ты!..

Я встал и, осмелев, шепнул ему на ухо, что мне хочется в группу Столярова. Он с беззлобной суровостью запричитал, мотая головой:

– Что это за секреты в обществе! Что за тайны! Никаких секретов! Все должно быть ясно… Нам виднее, что тебе надо… А ты губы надул! Ну-ка, засмейся. – Он сердито нахмурил брови. – Засмейся, говорю! Чтоб я видел. Вы должны быть все веселые – вы молодые…

Я усмехнулся, пересилив себя. Засмеялся и он, забавно сморщив свой утиный нос.

ГЛАВА ВТОРАЯ
1

Волнения первых дней учебы улеглись, осень осталась позади, уже на исходе была зима; серебристые листья и звезды, раскиданные утренним морозом по стеклу, неуловимо истлевали в теплых лучах солнца, ветви тополей перед окнами школы почернели, казались корявыми, некрасиво разбухшими от почек, и ветер заносил в форточку сладковатые возбуждающие запахи весны. А наша группа все еще занималась бесконечными «этюдами».

Мы изощрялись, насилуя свою фантазию: деревянно двигались, деланно удивлялись, нелепо наигрывали испуг, все чаще повторяя друг друга. От скуки и однообразия можно было задохнуться, чувства не пробуждались. И порой хотелось вырваться на свежий воздух и отчаянно закричать…

Но Петр Петрович Аратов усмирял дерзкие желания учеников. Войдя в класс и остановившись у стола, он освобождал карманы от портсигара, запасной пачки папирос, спичек, часов, затем усаживался, как-то характерно-криво закидывая ногу на ногу и заваливаясь на один бок, и в комнате сразу становилось как будто теснее; сквозь синее облачко дыма он тяжело глядел на ученика – тот сидел на спинке стула и «удил рыбу».

Этюд окончен. Петр Петрович брал новую папиросу, прикуривал от окурка и, переменив положение ног, заводил речь о системе Станиславского, долго, нудно, утомительно говорил о сквозном действии, о сверхзадаче, о перевоплощении и еще о чем-то сложном, мудреном и, казалось, ненужном… И система эта начинала представляться нам чем-то вроде лабиринта, и думалось еще, что Аратов умышленно, как осужденных, все глубже заводит нас в этот лабиринт, откуда нет выхода. Отдельные места книг Станиславского мы заучивали почти наизусть; большие и смелые мысли, подобно бурному потоку, увлекали за собой, возбуждали неосознанные, нетерпеливые стремленья, звали на подвиг во имя великого искусства. Но в изложении Аратова система как бы поворачивалась к нам другой, непонятной стороной, и втайне мы начинали считать ее обузой, связывавшей волю и чувства… В устах равнодушных людей тускнеют даже самые светлые мысли!

Вот и сегодня каждый из нас приготовил по этюду. Опять парни удили рыбу и воровали в саду яблоки; девушки спешили на свиданья, в последний момент прихорашиваясь перед зеркалом; опять Алла Хороводова – загадочная и со странностями – наигрывала удивление, неестественно округляя глаза.

Вот на площадку вышел удрученный Максим Фролов. Он что-то старательно отмерял и, поплевав на ладони, рыл, останавливался, горестно вздыхал; непонятно было, что он делал; оказалось, изображал могильщика, готовившего могилу для своего безвременно скончавшегося друга.

Леонтий Широков демонстрировал французскую борьбу с медведем. Сердобинский, перекинув через руку носовой платок – «полотенце», чуть пригнувшись, в подобострастии шаркал ногами – официант.

Я показал безработного. Надев шляпу, подняв воротник пиджака и засунув руки в карманы брюк, я с отчаянием бродил по парку в надежде найти завалящий окурок – ужасно хотелось курить. И вдруг – о, чудо! – я увидел под скамейкой кошелек. Я схватил находку и, тревожно оглядываясь, не увидел бы кто, бочком отодвинулся в тень. Но кошелек оказался пустым. Отчаяние охватило безработного еще сильнее, и опять побрел он с надеждой найти хотя бы окурок…

Петр Петрович лег грудью на стол и хмыкнул не то одобрительно, не то недовольно и попросил меня сесть.

– То, что вы здесь представили, – это, друзья мои, полнейший примитив, – заговорил он; уголки губ его брезгливо опустились. – Вы свалили в одну кучу столько шелухи, суеты, суматохи, что ничего нельзя разобрать – обрывки какие-то, судороги… Ни одного пластически законченного движения! А ведь красивый, эффектный жест, глубоко продуманный рисунок движения тела заключает в себе подчас все обаяние и, если хотите, всю философию роли, ее поэзию! Да, телом вы владеете, как медведь топором, за исключением разве Сердобинского… Петровская невыразительна; молодожены скучны, их общение друг с другом не подчеркивает страстной влюбленности; Фролов мрачен, да и неумен; Широков груб; Ракитин тему для этюда взял свежую, но не раскрыл всей обреченности человека, на которого невыносимым грузом легла нужда…

Слова, произнесенные снисходительным тоном человека, уставшего от общения с бездарностями, казались расплывчатыми – не окрыляли, а принижали, наводили уныние.

Посидев немного в раздумье, Петр Петрович решительно отодвинул от себя стол и поднялся.

– Пройти по сцене так, как ходят в жизни, – не велико мастерство. А ты сумей обратиться в лису, в крокодила, и чтобы я в это поверил. Вот это перевоплощение! – И, наградив нас улыбкой, сообщил, как неожиданную и радостную весть: – После перерыва покажите мне зверинец.. Пофантазируйте, соберитесь и покажите. Ведь в жизни каждый человек обязательно похож на какого-нибудь зверя или птицу. – Он повернулся к Сердобинскому: – Поручаю вам следить за порядком. – Петр Петрович сунул в карман портсигар, спички и удалился. И я заметил: ничего он не делал с таким удовольствием, с каким покидал класс.

Мы распахнули окна, в комнату потекла свежесть, пропитанная горьковатым запахом клейких почек. На полу выпукло отпечатались широкие солнечные квадраты. Учащиеся шумно окружили Сердобинского – Анатолий выяснял, кто в какого зверя намерен обратиться.

– Мне по вкусу лисья шерстка, – заявила Ирина Тайнинская, смеясь и поводя плечиками. – Я хочу погулять черно-бурой лисицей. – Она повернулась ко мне и произнесла с игривым вызовом: – У тебя злой характер. Ты будешь волком, моим кумом. Мы с тобой станем дружить, как в басне…

– Правильно, – одобрил Сердобинский. – А ты, Широков, – медведь, конечно?

– Ладно, похожу в медведях, – лениво согласился Леонтий.

Алла Хороводова оттеснила его:

– Я – лесная лань.

– А я – комнатная собачка с бантиком, которая ходит на задних лапках, – болонка или пудель, – облюбовала себе роль Зоя Петровская и тотчас, взбив челочку, предстала собачкой: руки прижаты к груди, кисти опущены вниз, в глазах – преданность. – А Мамакин спит и видит себя обезьяной.

– Не обезьяной, а быком, бизоном, – поправил ее кудрявый молодец с буйным, исподлобным взглядом. – Буду стоять в стойле, жевать жвачку и изредка реветь.

И через несколько минут класс превратился в какой-то чудовищный загон, куда втиснули дикие стаи разного зверья. Было удивительно видеть, с какой легкостью люди увлекались новой забавой. В этом было что-то очень смешное, по-юному задорное и в то же время грустное. Думалось, вот простые, милые ребята, и вдруг – тигры, медведи, зайцы… Зачем?

Маленький и ловкий Вобликов, выпятив губы и вытаращив глаза, прыгал по стульям и столам, чесал себе бока, строил уморительные рожи, скрюченными пальцами копался в волосах других – чистая мартышка; Зоя Петровская «служила», тоненько тявкала, потряхивая пышным бантом; Широков неуклюже переваливался с ноги на ногу; Максим Фролов являл собой пса возле норы – рыл передними «лапами», всхрапывая, нюхал и опять рыл; Мамакин протяжно мычал, Ирина расхаживала вкрадчивой походкой – этакая хитрая пушистая бестия, – певуче и кокетливо разговаривала со мною словами басни: «Бедняжка-куманек! Да не изволишь ли сенца? Вот целый стог: я куму услужить готова». С каким обаянием и тонкостью все это она делала, каждый жест был непринужден и точен!..

По другим трудно было догадаться, кем они себя вообразили. Сердобинский, например, лежал на полу в ленивой, но величественной позе – должно быть, лев. Алла Хороводова замерла в углу, глаза томные, нездешние, на лице печаль и мечтательность: наверное, верила, что она – грациозная лань. Иные просто стояли на четвереньках и огрызались рыча.

Вернулся Аратов. На него обрушился неистовый рев, вой и лай зверинца. Петр Петрович засмеялся и зажал уши ладонями. Сев за стол и наблюдая веселый переполох, он внимательно вглядывался в каждого и что-то записывал на листочке бумаги.

Это затейливое «перевоплощение» мне казалось хоть и забавным, смешным, но почему-то и оскорбительным. Я не знал, как сделать из себя волка, стыдился встать на четвереньки и скалить зубы. Растерянно стоял я среди этой суматохи, злясь, что не могу себя переломить. Я знал, что Аратов спросит, почему «выключился из игры»? Не мог же я ответить ему, что все во мне сопротивлялось и восставало против каждого его слова, хотя он хороший артист, я это знал – Швандю в его исполнении мне не забыть – и, говорят, опытный педагог.

Медведь-Широков, проковыляв мимо меня, шепнул:

– Не стой столбом, опустись хоть…

Я продолжал стоять. Тяжелый взгляд Аратова добрался и до меня.

– Ракитин, не разберу, что вы за зверь? – спросил он с нескрываемой иронией.

– Я – человек, – взорвался было я, и только внезапно пришедшая мысль помогла оправдать ответ: – Я укротитель зверей, Дуров.

– Так, так… – Аратов раздавил в пепельнице окурок. – Укротитель, значит? Ну, укрощайте…

Мяуканье, лай, топот и прыжки не смолкали. Все это казалось мне диким и ненужным, и действительно, хотелось всех поскорее укротить. Сняв с себя ремень и взмахивая им, как хлыстом, я подошел к Сердобинскому, проговорил успокаивающе, точно передо мной и в самом деле был лев:

– Тихо, Лео… Успокойся, не рычи. Тихо… – Но Анатолий взревел еще громче и противнее. Тогда я хлестнул его ремнем. Сердобинский сразу смолк и сел, изумленный, не зная, рассердиться на меня или опять рычать. Затем я шепнул Леонтию: – Сядь, слышишь, сядь! – и для вида замахнулся на него.

Широков, шумно вздохнув, взглянул на меня с таким облегчением, будто скинул с плеч тяжелую ношу; мартышку-Вобликова я согнал со стола… Постепенно в классе воцарилась тишина, глубокая и желанная после бури голосов. Я повернулся к Аратову: пожалуйста, укротил. Лицо его расплывалось, как бы таяло в облаке дыма, – он усиленно курил, усмиряя в себе раздражение.

– Плохой из вас укротитель, – сказал Петр Петрович и недовольно хрюкнул. – Такого горе-укротителя, будь это настоящие звери, разорвали бы в клочья… – И, точно позабыв обо мне, уже отмечал удачи или неудачи учеников, изображавших зверей, говорил о детской непосредственности и вере в то, что делаешь: «назвал калошу кораблем, так и верь, что это настоящий корабль», о зерне образа, о способности актера подмечать в человеке характерное и все нести в «свою копилку»; одних хвалил, других осуждал…

Так проходил день за днем. Мы потеряли счет этюдам… На уроках художественного слова мы постигали сокровенные тайны и пластику стиха, анатомируя каждую строчку, каждую буковку, – читали. Нам ставили голоса: держась рукой за крышку рояля, мы повторяли в тон каждой ноты гекзаметры из Гомера: «Ты, Ахиллес, о любимец Зевеса, велишь разгадать мне гнев Апполона-владыки, далеко разящего бога…»; то как бы с усилием поднимались на крутую гору, на самую ее вершину, под облака, и голос напряженно звенел; то скатывались вниз, в глухую глубину, и тогда в груди гудело, точно в бочке.

Нам вырабатывали технику речи: миловидная женщина сидит напротив тебя, следит за артикуляцией рта и ударами ладони по столу сопровождает бессмысленные слова скороговорок, сначала медленно, затем все быстрее и быстрее: «Бык тупогуб, тупогубенький бычок, у быка бела губа была тупа»; «Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет»; «Купи кипу пик, купи кипу пик»; «Щегленок тощенький за рощей нещадно щелкал и пищал, и щавелем и-щукой тощей я тещу тщетно угощал…»

Мы пели романсы и разучивали светские танцы, манерные и величавые, – полонез, гавот, мазурку; смешно было видеть, как, скажем, неуклюжий Мамакин, встряхивая буйными кудрями, грациозно приседал и с шарканьем вытягивал носок, от разгоряченного лица его исходила испарина, как при самой тяжкой работе.

А сколько истории!

С преподавателем по истории искусств мы бродили по залам Третьяковской галереи, подолгу задерживаясь перед полюбившимися полотнами, или забирались по узким переходам и витым лестницам под причудливые купола храма Василия Блаженного. В трагедиях Софокла и Еврипида раскрывались перед нами бездны человеческих страстей. Игра Мозжухина и Веры Холодной – первые шаги русского кинематографа – казалась неестественной, примитивной: как стремительно росло кино!

Все это исподволь изменяло каждого из нас, и заметно было, как многих уже коснулся шлифовальный камень, уже проступали наружу и отсвечивали грани…

«Но где же главное – радость творчества? – с тревогой спрашивал я себя, возвращаясь из школы домой. – Где те взлеты чувств и страстей, что обещал нам Михаил Михайлович и к чему мы с благоговейным трепетом готовились? Неужели многословные и бесстрастные речи Аратова со ссылками на систему Станиславского и осточертевшие нам этюды и есть наука творчества? Неужели великие артисты – Щепкин, Мочалов, Ермолова, Станиславский – тоже ползали на четвереньках с оскаленными зубами и рычали, играя в зверинец? Неужели обнадежил нас старик Бархатов, лишь подразнил, пообещал? Нет. Должно быть, каждому артисту положено пройти через зверинец – черновая работа. Неужели она не по душе мне, эта черновая работа, и я надеюсь на что-то необыкновенное, что сразу преобразит меня, вознесет, минуя всяческие этюды и перевоплощения в четвероногих? Тогда это худо… Нет, виноват во всем Аратов – он ни разу не коснулся души ученика, не растревожил ее… А может быть, я сам не иду навстречу ему, сопротивляюсь его воле и нарочно считаю его теоретические высказывания неубедительными?..» И я не находил ответов.

2

На уроках Николая Сергеевича Столярова все было-по-другому. Его группа готовила уже отрывки из пьес и литературных произведений.

Однажды я попал на репетицию сцены из комедии Алексея Толстого «Мракобесы». На площадке – Нина Сокол: любимый ею человек венчался с другой женщиной, и Нина с криком: «Не верю! Не верю! Не его венчают!» – бежала в воображаемую церковь. И сколько раз она ни порывалась – ни исступленного крика, ни отчаяния не получалось.

Столяров встал, недовольный, строгий, зябко пожал плечами, сводя лопатки.

– Послушай, Нина, – отчетливо заговорил он низким голосом, – человек, который сейчас венчается, дорог тебе, без него у тебя нет жизни, впереди – мрак. Ты любишь его в этот момент до беспамятства. А он всегда уверял, что любит тебя. Поэтому ты и не веришь, что он женится, и страшишься его потерять, ты готова на любой поступок, самый ужасный, чтобы только прервать венчанье… Понимаешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю