Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 47 страниц)
– Умная собачка, – похвалил Никита, поднимаясь из-за стола. – Спать, что ли, будете? С дороги ведь устали…
– Постой, посидим еще, поговорим, – остановил его Санька.
3
В мглистом рассвете долго ревел заводской гудок. Протяжный звук его, подобно волнам, захлестывал наш дом, и в раме тонко дребезжало стекло.
– Саня, буди Ивана, – распорядился Никита, сбрасывая с себя одеяло. – Тормоши его! Не бойся, он не испугается… Дай-ка лучше я сам…
Никита посадил Ивана на кровать, потом, обхватив руками, поднял и поставил на ноги. Иван мычал, сладко чмокал губами, вяло отмахивался, не просыпаясь, а когда в лицо брызнули водой, вздрогнул и невнятно спросил:
– Ну чего ты?
– Возись вот с тобой каждое утро! – сердито проворчал Никита. – Одевайся скорее, а то уйдем без тебя.
– Погодите, глаза никак не расклеиваются, – пробурчал Иван, зевая и посапывая.
По булыжной мостовой и по тропам стекались к заводу люди. Чем ближе они подходили к проходной, тем толпа становилась больше, гуще, шумнее.
В половине восьмого к воротам медленно потянулся дежурный поезд, привозивший рабочих из дальних поселков; поезд еще не остановился, а люди уже весело прыгали с подножек на насыпь и врассыпную валили к проходной.
Никита называл Саньке имена знакомых рабочих, мастеров, начальников цехов, попадавшихся ему на глаза, и отмечал личные достоинства и привычки каждого из них. Сзади, наступая нам на пятки, плелся Иван Маслов.
По дороге, выделяясь среди рабочих одеждой и манерой держаться, прошли два человека. Один высокий и худой, в шляпе, сдвинутой на глаза, и с трубкой в зубах. Засунув руки в карманы длинного пальто, он шагал прямо и важно, как бы никого не замечая вокруг. Второй, маленький и круглый, в коричневой кожаной курточке, в синем берете и ботинках на толстой подошве, семенил рядом и, улыбаясь, раскланивался с рабочими направо и налево.
– Кто это? – указал на них Санька.
– Заграничные специалисты. Длинного из Англии выписали, а второго – из Америки. В новом цехе оборудование устанавливают.
– Что же, у нас своих специалистов, что ли, нет? – спросил я обиженно.
Возле проходной нас догнал отец Никиты, кузнец Степан Федорович Добров.
– Доброе утро, сынок! – любовно приветствовал он сына, протягивая ему широкую ладонь с въевшейся копотью в извилинах.
– Здорово, отец! Давай постоим немножко.
– Закурить, что ли, хочешь? – спросил Степан Федорович, скрывая улыбку в висячих, подпаленных куревом усах.
Сын, ухмыльнувшись, только виновато шмыгнул носом – дескать, надо бы…
– Рано набаловался, Никита, нехорошо это… – осуждающе проворчал отец, но закурить дал.
Никита указал на меня и на Саньку:
– Новенькие, папа. В нашей комнате поселились.
– Из деревни, что ли?
Я быстро ответил, лишив Саньку любимого объяснения о том, кого мы оставили дома.
Разглядывая нас, Степан Федорович сказал сыну глуховатым баском:
– Мать наказывала, чтобы ты зашел к ней вечером: она блины собирается стряпать. Забирай своих дружков и, приходи…
– Это можно, – согласился Никита и подмигнул отцу: – На блины мы мастера!
Отец нахлобучил ему на глаза фуражку, затоптал окурок и шагнул к проходной, неторопливый и грузный.
В толпе рабочих я заметил Сергея Петровича. Он был выше многих, и нам хорошо была видна над толпой его голова. Он о чем-то оживленно разговаривал и смеялся с молодыми рабочими и показался мне сейчас не таким уж строгим, как в дороге. Мне очень захотелось, чтобы он обратил на нас внимание. Я уже решил подойти к нему, но в это время он на ходу вскочил в проезжавший тарантас к маленькому человечку с бородкой клинышком и в пенсне; шея у сидевшего в тарантасе была закутана шарфом.
– Это учитель наш, – сказал Никита, провожая взглядом тарантас. – Выздоровел. Здоровье у него подкачало, часто болеет…
Поджарая лошадь крупной рысью помчалась в раскрытые ворота завода.
Усатый вахтер, проверил у нас пропуска, легонько вытолкнул за дверь, и мы очутились на территории завода.
За тесовым забором виднелись корпуса цехов: одни приплюснутые и длинные, другие высокие, только что отстроенные, третьи еще в лесах. Над некоторыми из них курился желтоватый дымок, прибиваемый ветром к земле. Глухой, как бы подземный гул колебал тяжелый, влажный воздух.
Мы свернули с дороги и вошли в школу.
В классе ученики уже знали друг друга, и нас, опоздавших на несколько дней к началу занятий, встретили с молчаливым любопытством. Веснушчатый паренек, подвижной, как ртутный шарик, потрогал хохолок на моей макушке и неожиданно сказал:
– А нам как раз недоставало петушка для наших курочек. – Он посмотрел в сторону девчонок и закатился заливистым, икающим смехом.
Я замахнулся на него кулаком. Он присел на корточки, по-черепашьи спрятал маленькую голову в плечи и, оглядываясь на дверь, таинственно предостерег:
– Чш-ш!.. Там – бука!
Паренек то и дело гримасничал. Я не выдержал, засмеялся, потом схватил его за воротник курточки:
– Ты где сидишь? Здесь? Так ищи себе другое место! За этой партой «наша комната» сядет.
– Ого! – негромко воскликнул Никита, покосившись на меня, а Санька предостерегающе дернул за рукав:
– Чего ты?!
– Ишь ты какой выискался! – возмущенно заголосил веснушчатый, с надеждой озираясь назад.
И за его спиной, как по команде, встали два подростка. Один, губастый верзила с кошачьими, диковатыми глазами, – Фургонов. Из коротких рукавов пиджака его почти по локти высовывались не по возрасту большие руки. Второй – белокурый, кудрявый и краснощекий, облизывался, доедая что-то. Они уставились на меня молча и выжидательно, и я понял, что мы противники и что рано или поздно мне придется с ними «схлестнуться». Особенно с первым из них…
– Ты Болотина не трожь, – предупредил меня Фургонов, длинной рукой отводя веснушчатого за свою спину. – Не теми командовать вздумал, не на тех напал.
– Очень мне нужно командовать тобой! – бросил я пренебрежительно. – А с парты пусть убирается: мы вместе живем и вместе сидеть будем. Вот и все!
Я держал себя с уверенностью хозяина, который знает цену каждому, и ребята смотрели на меня недоуменно, с некоторой неприязнью.
– А еще ты ничего не хочешь? – угрожающе спросил Фургонов и подставил мне левое плечо. – Говори сразу – сразу все и получишь…
– Пока ничего, – сказал я тише, боясь, как бы не вышло драки.
– Ладно, Болотин, пересядь! – приказал Никита веснушчатому пареньку и недовольно нахмурился.
– Если класс согласится, пересяду.
Закричали одни девчата:
– Пересаживайся! Уходи, не возражаем!
– Садись со мной, – позвал Фургонов Болотина, сел за последнюю парту и подвинулся, давая ему место.
Никита сказал мне, что Фургонов считает себя взрослым и на ребят смотрит с некоторым презрением; у него есть дружок Петр Степашин, по специальности аппаратчик, и он им очень гордится.
Петра этого я увидел позже. Это был крепкий, ладно сбитый парень с широкими, несколько вислыми плечами и чуть выдвинутой вперед челюстью. Изредка он появлялся в нашем общежитии, обходил комнаты. Привалившись плечом к косяку двери, насмешливо кидал слова через плечо:
«Живете или прозябаете? Учитесь? Ну, ну, учитесь… Наука затемняет разум. – И усмехался, показывая плотный ряд зубов. Щупая мускулы на руках учеников, Степашин осуждал: – Жидки… Ну, куда вы годитесь? Недород-студенты!» – И уходил с Фургоновым гулять…
Звонок рассыпал по коридору торопливую трель, возвещая о начале урока. Наша парта стояла у окна. Я сел и в ожидании учителя стал разглядывать Лену Стогову, сидящую впереди меня. Казалось, плечам ее тяжело было держать толстые пепельные косы: они тянули затылок книзу, отчего взгляд ее был насмешливо-задиристым, вызывающим.
Должно быть, почувствовав, что я смотрю на нее, Лена оглянулась.
– Чего смотришь? – строго спросила она. Уголки губ ее вздрагивали, в ясной глубине глаз купались черные крупные зрачки, в них, как в зеркале с горошинку, я видел свое отражение. – Не смотри!
– Почему?
– Не хочу!
– Тогда сядь назад.
– И назад не хочу. Вот и все! – упрямо повторила она и, вскинув подбородок, горделиво поглядела на меня из-под опущенных ресниц.
Никита ухмыльнулся и толкнул Саньку: гляди, мол, не теряется. А Санька, приоткрыв рот, изумленно глядел на Лену своими красивыми глазами с неправдоподобно длинными загнутыми ресницами.
Не знаю, может быть, именно в эту минуту открыл он для нее свое доверчивое сердце, которое принесло ему впоследствии столько мучений и хлопот!..
В классе появился учитель, тот самый, которого мы видели у проходной в тарантасе. Он пришел в школу первый раз после болезни и никого из нас не знал. Суетливо пробежав от двери к столу, он долго рылся в портфеле, вытаскивая из него и раскладывая перед собой бумаги, карандаши, книги. Покончив с этим, учитель выпрямился. Русая бородка торчала немного вперед, шею сковывал белый и жесткий, точно фарфоровый, воротничок, сквозь очки глядели на нас умные, чуть грустные глаза, увеличенные выпуклыми стеклами. Привстав на носки и выбросив вперед руку, он весело воскликнул:
– Ну-с, здравствуй, племя молодое, незнакомое! – Класс притих и насторожился. – Прежде чем начать образование, давайте познакомимся. Меня зовут так: Тимофей Евстигнеевич Папоротников. Запишите, пожалуйста, чтобы не забыть… А вас? Кто староста?
Лена подала ему список. Протерев стеклышки пенсне белым платком и ловко кинув их на переносицу, Тимофей Евстигнеевич стал вызывать учеников.
На нашей парте первым поднялся Никита, взглянул на учителя сквозь лукавый прищур и глубоко вздохнул.
– Садись, тебя я знаю.
Санька стоял ссутулившись, от смущения настойчиво приглаживая черный жесткий ежик волос. Учитель улыбнулся ему и кивком головы разрешил сесть.
В меня Тимофей Евстигнеевич вглядывался почему-то долго и пристально.
– Так-с, – неопределенно протянул он. – Так-с… Причесаться надо. Садись. Ну-с, примемся за образование, – сказал учитель, когда перекличка была окончена.
Он прошелся между партами с загадочным выражением лица.
– Жизнь ваша, мои юные друзья, лежит перед вами, как первая пороша – чистая и ровная… Прошел по ней – след оставил, другие пройдут – тропинки протопчут, дороги, тракты проложат. Иначе нам жить нельзя. Народ мы большой, могучий, дорог надо множество. А проложить их могут только люди сильные, люди бесстрашные, люди знающие! Так что приготовьтесь, друзья мои, к большому походу за знаниями – он будет нелегок, но радостен. – Учитель остановился у стола, заложил руку за пройму жилета. – Если бы все знания, накопленные людьми за долгие годы жизни, поместились в одной такой книжке… – он, не глядя, протянул руку за спину, взял со стола книгу, подняв над головой, подержал ее и так же, не глядя, положил на место… – мы бы просто выучили ее наизусть строку за строкой. А то ведь вы наследники многих сотен, тысяч книг.
Учитель отошел от стола, снял пенсне, повертел его в руках и, близоруко щурясь, вновь прошелся между рядами парт до стены, безмолвный и сосредоточенный. Три десятка пар юных глаз с жадным вниманием следили за каждым его шагом.
– Ну-с, вы узнаете, – продолжал учитель взволнованно и сдержанно, – как на протяжении столетий лучшие люди отдавали свои жизни борьбе за свободу и счастье народа. Эта борьба со злом и мраком была жестокой и страшной: смельчаков изгоняли из пределов родины, заковывали в цепи, бросали в подземелья, заживо сжигали на кострах. Но ничто – слышите! – ничто, никакие пытки не смогли устрашить героев! Погибал один – на его место вставали десятки. Погибали десятки – под их знамена вставали сотни, тысячи…
Голос Тимофея Евстигнеевича вдохновенно звенел, и мы, присмирев, слушали его, как завороженные.
– Вы узнаете о том, как горсточка отважных русских людей в студеное декабрьское утро вышла на скованную льдом Сенатскую площадь в Петербурге, чтобы бросить вызов жесточайшему жандармскому режиму. Вы узнаете о великих сынах родины, для которых свобода отечества была дороже собственной жизни, – о Белинском, Герцене, Чернышевском, Добролюбове и многих, многих других. Их жизнь явится для вас великим примером для подражания.
Тимофей Евстигнеевич быстро вынул платок и приложил его к влажному лбу.
– Вы узнаете о жизни наших любимых вождей, о величайшем подвиге их во имя счастья нашего народа, во имя счастья человечества. Партия большевиков, которую они создали в битвах с царским самодержавием, возглавила широчайшее движение масс, провела народ сквозь огонь трех революций… И вот ваша самостоятельная жизнь и учеба начинаются при самом справедливом и разумном социальном строе – при социализме. Ну-с, и я, старый учитель, завидую вам и вашему замечательному будущему! Помните: все для вас! Строители возводят дворцы культуры, клубы, университеты, школы, чтобы вы могли в них набираться знаний. Садовники разбивают сады, парки, цветники – отдыхайте! Лучшие люди будут учить вас красоте и мудрости жизни, опытные мастера обучат замечательным профессиям…
В эту минуту голос учителя был особенно мягок и сердечен. Глубоко вздохнув, Тимофей Евстигнеевич признался тихо и растроганно:
– Я уже старый человек, мои дорогие друзья, у меня ничего не осталось, кроме вас и вашей учебы. И счастье мое только в том и есть, что все мои знания я отдаю вам. – Он вдруг круто и легко повернулся на носках, вскинул бородку торчком и улыбнулся. – Ну-с, я знаю, что вы будете шалить на моих уроках, шуточки разные писать, эпиграммы, прозвище мне, наверное, придумаете… Но я не обижусь. Нет! Но только учитесь, знайте! Вы должны многое знать. Пожалуйста, больше знайте.
Я был охвачен внезапным порывом нежности и преданности к этому человеку. Что-то неосознанное, беспокойно-волнующее таилось в его словах, как в последних наставлениях моего отца.
В классе воцарилась тишина, и чтобы нарушить ее, учитель, привычным жестом кинув на переносицу пенсне, подошел к Ивану Маслову и спросил:
– Вот ты: ты хочешь знать многое?
Иван молча глядел в парту. Я толкнул его локтем. Он поднялся и нехотя ответил, выделяя букву «о»:
– Мне отец сказал, чтобы я здесь не засиживался долго. Малость подучился и домой чтоб ехал, в колхоз: там работа ждет…
Мы засмеялись. Рассмеялся и Тимофей Евстигнеевич. Он вынул из кармана часы, взглянул и еще до звонка вышел.
На следующем уроке он рассказывал нам о писателях, негромко, немного нараспев читал наизусть отрывки из книг. Меня особенно взволновало место, где говорилось о тройке: «Эх, тройка, птица-тройка!» – и будто широкий волжский ветер бил в лицо.
Увлеченные рассказами учителя и согретые его вниманием, мы сразу полюбили и его самого и его уроки.
После занятий в классе появился невысокий парень в галифе и вышитой украинской рубашке, подпоясанной узким ремешком. Ремешок был украшен набором блестящих кавказских бляшек. Парень повел носом, будто принюхиваясь к чему-то, и вкрадчиво осведомился:
– Которые новенькие?
Лавируя между партами, он тотчас очутился возле нас и долго тряс нам руки.
– Алеша Ямщиков, секретарь школьной комсомольской организации, – представился он, затем поспешно извлек из кармана блокнот и приготовился записывать: – Откуда прибыли, товарищи?
– Волжане мы, – несмело начал Санька. – У него мать осталась дома, а у меня дедушка…
– По социальному происхождению кто будете?
– Н-не знаю, – после некоторого раздумья ответил я не поняв.
– Ну, отец у тебя кто? Рабочий, крестьянин, поп или кулак?
– Столяр был.
– Ремесленник, значит, рабочий до некоторой степени… А у тебя кто? – не поднимая головы, спросил Ямщиков Саньку.
– У меня только дедушка, я ж говорил.
– Почему дедушка? Чем он занимается?
– Ничем. Старый он, по селам на скрипке играл…
– Скрипка – это не занятие.
– А сейчас он сторожем в колхозе работает, – быстро поправился Санька.
– Вот это другое дело!
Алеша положил блокнот в карман и заключил:
– Будем приобщать вас к коллективу. Добров, Стогова, поручаю вам подготовить этих двух товарищей для вступления в комсомол. Ознакомьте с программой, Уставом, а потом нагрузим их общественной работой.
Алеша Ямщиков так же быстро исчез, как и появился, не дав нам опомниться.
Я с недоумением, почти с испугом оглянулся вокруг. Что же это такое? Неужели в комсомол, о котором я мечтал чуть ли не с десяти лет, принимают так торопливо и скучно? Неужели в нагрузке вся радость?
Никита ободряюще похлопал меня по плечу.
– Не обращайте на него внимания, – сказал он про Ямщикова. – Он у нас всегда такой: торопится, бежит, кричит, а все ни с места.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Школа не имела тогда своих учебных мастерских, и практику учащиеся проходили в цехах.
С заводом нас знакомил мастер-инструктор Павел Степанович, сухонький, аккуратный старичок в очках, которые или поблескивали на лбу под козырьком кепки, или крепились на самом кончике носа. Лицо мастера было хитро оплетено мелкими морщинками, расположенными так, что они придавали ему веселое, даже по-мальчишески задорное выражение. Двигался он частыми шажками, легко и споро, чуть согнув ноги в коленях и руки в локтях, будто собирался пуститься вперегонки. По основной своей профессии он был столяр. Испытующе приглядываясь к нам, он подбирал в столярную группу наиболее, по его выражению, «талантливых» ребят.
Из всех цехов, которые мы с Санькой видели, больше всего пришелся по душе, конечно, столярный. Решив учиться столярному делу, мы перетянули на свою сторону сначала Ивана, потом присоединились к нам и Болотин с Фургоновым. Побывав однажды в мастерской и понаблюдав за работой столяров, Фургонов заметил с удивлением и завистью:
– Чиста́ работа! Для белоручек… – и шепнул Болотину: – Останемся здесь…
– Ты же обещал Степашину, что вместе с ним станешь работать? – также шепотом спросил Болотин. – И мастер об этом знает.
– Обещал, а теперь вот передумал – хочу в столяры выйти.
Столярная мастерская помещалась рядом с новым, еще не отстроенным цехом. Вокруг нее были навалены бревна, брусья, доски, высились желтые вороха опилок. Издалека слышно было, как выводили пилы тонкие ноты, точно натянутые струны, которые, казалось, вот-вот оборвутся; вразнобой стучали молотки, визжали и шипели точила. Теплый воздух мастерской был густо насыщен пряным ароматом сосновой смолы, крепким кисловатым запахом горячего клея, древесных стружек и опилок. В солнечных лучах, косо падавших из окон, вспыхивая, роились белые пылинки.
За стеной, в механическом отделении, были установлены циркулярные, ленточные и торцовые пилы, фрезеры, дисковые, фуговальные и токарные станки; там все двигалось, вращалось, брызгало белыми струями опилок, визжало, шумело, гудело. Звуки сливались в сплошной, все затопляющий гул, который, как бы просачиваясь сквозь пазы стен, ровно и глухо разливался по мастерской.
Вдоль помещения двумя строгими рядами тянулись верстаки. Возле них хлопотали рабочие: пилили, строгали, вязали узлы рам, клеили, пристукивали деревянными молотками. Молодой столяр негромко насвистывал одну и ту же мелодию без конца и начала и, прищурив один глаз, смотрел вдоль бруска с желтовато-смоляными прожилками, проверяя его ровность.
В самом конце мастерской шесть верстаков наши. Павел Степанович учил нас, как стоять возле них, как закреплять брусок, как обращаться с инструментом, как строгать или пилить.
Без привычки ребята быстро уставали, натирали мозоли. Фургонов со всего размаха ударил молотком по пальцу, взревел от боли и запрыгал на одной ноге, зажав руку подмышкой.
– Экий ты, право! – беззлобно журил его мастер. – Дай-ка взгляну. Неужели не видишь, куда бьешь?
– Рука-то не слушается, небось, – жаловался парень, морщась и дуя на ушибленный палец. – Приловчиться надо… – И снова бил по пальцам, по острым косточкам кисти.
Один я на первых порах не нуждался в помощи мастера. Ловко и уверенно стоял я у верстака; рубанок легко выбрасывал тонкие теплые стружки; они завитками падали на пол к моим ногам.
Заметив мои правильные и смелые движения и то, как инструменты «жили» у меня в руках, Павел Степанович, сбросив очки на кончик носа, поощрительно воскликнул:
– Э, да ты… это самое… мастер! Ну-ка, ну-ка!.. Молодец! Откуда знаешь ремесло?
– Отец научил, – ответил я смущенно.
Я рассказал мастеру и товарищам об отце, о том, как он души не чаял в своей профессии и работал с огромным наслаждением. Бывало настрогает ворох стружек, запустит в них руки, словно в пену, поднимет охапку, поднесет к лицу, понюхает, потом подбросит вверх, и стружки шуршащими локонами льются мне на голову, на плечи…
Я просыпался рано и, освежив лицо водой из рукомойника, бежал к отцу в сарайчик. Он доверял мне распиливать, строгать и долбить бруски для рам, ножки табуреток… Утро разгоралось яркое, солнце светило в окно, в раскрытую дверь, и в мастерской все радостно и обновленно вспыхивало. Мать приносила нам чай с теплым, только что испеченным хлебом; хлеб был душистый и мягкий – сожмешь его, а он опять расправляется, точно вздыхает. Мы пили чай прямо на верстаке, очистив его от стружки и щепок.
Сделав какую-нибудь вещь – буфет, стол или этажерку, – отполировав ее до блеска, отец ходил вокруг нее со счастливым выражением лица, похлопывал по бокам, поглаживал углы и удивленно приговаривал:
«Вот какую штуку мы с тобой соорудили, сынок! Гляди-ка!»
Иногда отец спрашивал меня, кем я хочу быть, когда вырасту большим. Я с жаром уверял его, что буду только столяром. И лицо отца светлело, морщинки лучиками расходились от глаз, он ласково гладил меня по голове…
Выслушав мой рассказ об отце, мастер одобрительно заключил:
– Профессию ты выбрал правильную, это хорошо… Будем работать. – И, развивая дальше свою мысль, продолжал: – Богата земля наша умельцами. Много у нас разных профессий – токари по металлу, слесари, электромонтеры… Ну, шорники там… вальщики, гончары, еще кузнецы есть… Но ни одна из них не может сравниться с нашим столярным делом. Нету больше такой другой специальности. – Но через минуту нахмурился, вздохнул и сознался с сожалением: – Нет, вру, есть: живописцы, камнетесы, что из мрамора разные фигуры высекают, эти сравняются, они… это самое… на одной доске со столярами стоят. В музеях, в картинных галереях что выставлено? Картины, мраморные фигуры и мебель. Значит, она, мебель-то, произведение искусства. Вот как надо понимать нашу профессию!
И по тому, как почтительно входил Павел Степанович в мастерскую, как нежно ощупывал и гладил куски дерева, как принимался он за работу, забываясь в ней, я понял, что он глубоко верил в то, что столяр – лучшая профессия на свете, и чрезвычайно гордился ею.
– Ну вот, – обращаясь ко мне, закончил мастер, – быть тебе, Димитрий, моим вроде как… это самое… заместителем, бригадиром, что ли… Если я отлучусь, ты тут хозяин, помогай, показывай товарищам… В особенности Маслову и Фургонову…
Все ученики согласились с Павлом Степановичем и охотно советовались со мной, как со старшим. Только Фургонов, как я и ожидал, не признавал меня в новой роли бригадира и демонстративно зажимал уши ладонями, когда я что-нибудь говорил для всех. Один раз я увидел, что он неправильно закрепляет брусок, и подошел показать, как надо это делать. Но Фургонов решительно отстранил меня:
– Ты ко мне не лезь. Сам научусь.
Я пустился было на уговоры, но он, сверкнув глазами, упрямо повторил:
– Я сказал: сам научусь. Уйди! – И признался откровенно, но в шутливом тоне: – Не принимает тебя душа моя!..
Не сдержавшись, я замахнулся на него бруском, но Фургонов не испугался и, приподняв подбородок, предупредил:
– Ну-ну, осторожнее на поворотах!..
С тех пор я оставил его в покое. Но, наблюдая за ним со стороны, заметил, как он упорно, с каким-то ожесточением хватался за дело. Если оно не выходило, он, закусив нижнюю губу, начинал сызнова, присматривался к работе столяров, к их приемам; и все чаще мастер, проверяя задания, подолгу задерживался возле Фургонова.
– Сам делал? – с затаенным подозрением и удивлением спрашивал он.
– Сам.
– Ну-ну…
А уже через месяц он должен был сознаться, что Фургонов опередил всех нас, в том числе и меня.
Похвала мастера все более укрепляла в Фургонове презрение ко мне как бригадиру и обостряла наши отношения.
Мне было досадно, что он не подчинился моей власти и по-прежнему поглядывал враждебно, косился. А многие в нашем классе, побаиваясь, сторонились меня и в спорах поддерживали моих противников: Фургонова и Болотина.
Чем я восстановил против себя ребят, я уяснил несколько позже.
Выполняя наказ отца – быть первым везде, – я старался сохранить за собой первенство даже в мелочах. Я дошел до того, что никого не пропускал в дверь впереди себя: отталкивал и входил первым в класс, в комнату, в буфет… Об этом знала вся школа, и ребята начали уже потешаться: завидев меня издали, останавливались у дверей толпой и ждали, пока я не пройду первым. А когда я проходил, то сзади слышался смех. Это оскорбляло меня и сердило.
При малейшем несогласии я тотчас же вставал в позу вызова на поединок, и со мной переставали спорить. Из девчонок, кроме Лены, я никого в классе не замечал, будто их совсем не существовало. Как-то раз одна из них, Зина Краснова, зная, что я хорошо разбираюсь в химии, попросила объяснить опыт получения ртути; я нарочно громко, чтоб все слышали, ответил:
– Нечего на других выезжать. Сама соображай, – и, тихонько постучав пальцем по ее лбу, насмешливо спросил: – Извилинок не хватает?..
Зина заплакала и выбежала из класса. Санька сейчас же накинулся на меня:
– Если ты еще раз так сделаешь, я перестану разговаривать с тобой. – Он так болезненно воспринимал все мои выходки, что говоря, задыхался, губы прыгали, ноздри вздрагивали. – Ты… не товарищ… Ты!.. Разве так поступают? Скажи ему, Никита…
Такой же случай произошел на уроке математики.
Учитель Синявин был, пожалуй, не намного старше своих учеников, и ему, вероятно, просто некогда было заниматься с каждым из нас так, как это делал Тимофей Евстигнеевич. Синявин был увлечен собой. Пока кто-нибудь трудился у доски, он рассматривал свой костюм, снимал соринки и ниточки с рукавов, щелкал крышечками часов, мизинцем трогал ямку на подбородке, как бы осведомляясь, тут ли она. Подняв глаза на доску, проверив задачу, он негромко и коротко ронял:
– Садись.
Чувствуя с его стороны это вежливое безразличие к нам, я перестал заниматься математикой, показывая этим в свою очередь, пренебрежение к учителю. На его вопросы я отвечал резко и вызывающе:
– Не знаю.
Синявин пожимал плечами и ставил мне отметку.
Но однажды, вызвав меня к доске и услышав короткое «не знаю», он вдруг вспылил:
– Ты говоришь «не знаю» таким тоном, каким положено говорить «знаю»! Зачем ты ходишь в школу? Место занимаешь?! Учиться надо, а не устраивать тут демонстрации!
Класс замер. В тишине у кого-то вырвался вздох. Первый раз я почувствовал, что мне стыдно, щеки пылали, расстояние от доски до парты показалось мне очень длинным.
– Достукался! – проговорил Никита, когда я сел за парту. – Говорил тебе…
– Отстань! – огрызнулся я. – Не твое дело. – И подумал с досадой: «Надо сделать так, чтобы к тебе не подкопались. Спросят – отвечай, отчекань, окинь всех гордым взглядом и небрежно садись на место».
С помощью Никиты я за короткое время повторил пройденный материал, на уроках слушал Синявина внимательно и ждал момента, чтобы отличиться.
Но Синявин по-прежнему был безразличен и не тревожил меня вопросами.
В тот день, войдя в класс, учитель раскрыл классный журнал и вызвал Болотина к доске. Задача была трудная. Болотин оторопело смотрел на крупные цифры, а рука машинально рисовала под ними чертика с рожками и тонкими ногами. Ребята оживленно переглядывались, посмеивались.
– Рисовать после будете, – сказал Синявин. – Решайте задачу.
И попросил на помощь Саньку, который также нерешительно топтался возле доски, нервно пожимая плечами. На помощь им был вызван Фургонов; тот даже не взял в руки мел, сгорбившись, стоял позади Болотина и Саньки и, уставившись себе под ноги, каблуком гладил светлую шляпку гвоздя, вбитого в пол.
Учитель оглядел примолкнувший класс:
– Кто решит?
– Я, – вызвался я и встал.
Синявин был несколько удивлен. Взглянув мне в глаза, он кивнул головой. Я неторопливо приблизился к доске, отодвинул в сторону Болотина, Саньку, Фургонова:
– Дайте мел. Вот как надо решать.
Быстро решив задачу, я сунул растерявшемуся Саньке в руки мел и победоносно вернулся на место.
Санька сел рядом со мной, опустил перед собой руки, нетерпеливо хрустнул тонкими пальцами, усмиряя дрожь.
– Я тоже знал эту задачу, – сказал он, как бы оправдываясь.
– Что же не решил?
– Забыл.
– Ну, памяти своей я тебе не могу дать.
Он резко повернулся ко мне и с силой прошипел:
– Пошел ты!.. Нужна мне больно твоя память!
Ребята с возмущением косились на меня, как бы спрашивая: «Опять задаешься?»
– Дрянной ты парень, Димка, – угрюмо проговорил Никита. – Если бы я знал, что все так выйдет, ни за что не помогал бы тебе. И чего ты задаешься? Погоди, ты еще поплатишься: ребята тебя проучат.
И действительно, ребята вскоре «проучили» меня.
Однажды по дороге домой мы зашли в кузницу за Никитой. В кузнечном цехе было сумрачно, пахло горячей землей и прокаленным железом. Устало замерли массивные паровые молоты, возле них на земляном полу остывали откованные детали.
Никита, не торопясь, стянул с рук брезентовые рукавицы, развязал синие очки и, подойдя к нам, проговорил:
– Алеша Ямщиков сказал, что завтра будем вас в комсомол принимать. Заявления уже разобрали.
Заявления эти мы писали и переписывали чуть ли не целый вечер. Глубокое волнение охватывало меня. Я садился за стол и четким почерком старательно выводил строчки, потом рвал листки, кидал их в окошко и уходил в лес, бродил среди сосен. Мне казалось, что я подошел к порогу, – перешагни его, – и начнется другая жизнь, значительная, наполненная новым содержанием. Снова берясь за перо, я советовался с Никитой: как лучше написать – «обязуюсь» или «клянусь».
– Пишите, как лучше и как проще, – сказал Никита. – Дело-то ведь не в словах…
Мы обещали быть первыми в учебе, примерными в быту, не ссориться и не драться между собой. Самозабвенное чувство любви к людям, к миру овладевало нашими сердцами.
Мы были уверены, что комсомольцы, услышав нашу горячую исповедь, не задумываясь, раскроют нам свои объятия – примут в свою семью.
«А вдруг не примут? – думал я с тревогой, неосознанно чувствуя свою вину перед товарищами. – Что тогда?» От этой мысли кровь будто отливала от головы и сильно стучало сердце.
Так оно и вышло, надежды наши оправдались только отчасти: Саньку приняли в комсомол, а меня временно воздержались.
Собрание раскололось на два неравных лагеря. Кое-кто пытался меня выгораживать, но большинство комсомольцев – я это чувствовал – было настроено против меня. Больше всех торжествовала задняя парта. Верзила Фургонов выбрасывал лапу – она до локтя высовывалась из короткого рукава – и орал: